– Стенько! Брат! У гроба стою, упомни меня…
– Не забуду, Иван, прости!
Киврин, сбросив на стол рыжий колпак, крикнул, скаля редкие зубы:
– И Стеньку честь окажем не мене! Стрельцы, отведите другого рядом – опяльте в кольца.
Захватив факел, четверо стрельцов отвели Степана Разина в пустое, рядом с пытошной, отделение башни, сбили с рук колодки. Из-под кровавых бровей Разин вскинул глаза на стрельцов:
– Всем, кто пес боярский, заплачу щедро!
Стрельцы распялили руки Разина по стене, вдели их в железные кольца, на шею застегнули на цепи ременное ожерелье с гвоздями:
– Сказывали – удал лунь, да птицы вольной ему не клевать!
Из головы от удара кистенем все еще сочилась кровь, пачкала лицо, склеивала глаза.
– Тряпицу ба, что ль, кинуть на голову – ведь человек? – сказал один стрелец с цветным лоскутом на бараньей шапке.
Другой сказал начальнически:
– До пытки выживет, а дале – боярин!
– Живучи эти черкасы, – прибавил третий.
Четвертый стрелец с факелом молчал. Со стены текло, от холода каменела спина. Вися на стене, упираясь ногами в каменный пол, Разин метался, пробуя сорваться, и выдернул бы из стены крючья с кольцами, да на большой от ременной петли шее вновь была крепкая, хотя и не тугая, петля – она при каждом движении головы колола гвоздями. Каменные толстые стойки без дверей мешали ему увидеть, что делали палачи с братом.
10
Полная мыслями о госте, что утром рано покинул ночлег, Ириньица, качая люльку, пела:
Разлучили тебя, дитятко,
Со родимой горькой матушкой.
Баю, баю, мое дитятко!
Во леса, леса дремучие
Утонили родна батюшку…
Баю, баю, мое дитятко!
Вырастай же, мое дитятко,
В одинокой крепкой младости.
Баю, баю, мое дитятко!
У тебя ль да на дворе стоит
Новый терем одинехонек —
Баю, баю, мое дитятко!
За дверями шаркнуло мерзлой обувью, звякнуло железо; горбун, убого передвигаясь, спустился в горенку.
– И песню же подобрала, Ириха…
– Не ладно поется, дедко?.. На сердце тоска, – и запела другую:
Ох ты, котенько, коток,
Кудревастенький лобок!
Ай, повадился коток
Во боярский теремок.
Ладят котика словить,
Пестры лапки изломить!
– Вишь, убогой, эта веселее?
Горбун снял с себя шубное отрепье, кинул за лежанку, снял и нахолонувшее железо. Бормотал громко:
– Пропало наше, коли народ правду молыт… Помру, не увижу беды над боярами, обидчиками… худо-о…
– Что худо, ворон?
– Да боюсь, Ириха, что нашего котика бояры словили…
– Опять худое каркаешь?
– Слышал на торгу да коло кремлевских стен.
Ириньица кинулась к старику, схватила за плечи, шепотом спросила:
– Что, что слышал? Сказывай!
– Ишь, загорелась! Ишь, пыхнула! Дела не сделаешь, а гляди опять в землю сядешь, как с Максимом мужем-то буде. Не гнети плечи…
– Удавлю юрода – не томи! Максим, не вечером помянуть, кишка гузенная, злая был. Что же чул?
– Чул вот: народ молыт – гостя Степана привезли к Фроловой на санях, голова пробита… Стрельцы народ отогнали, а его-де во Фролову уволокли.
– Не облыжно? Он ли то, дедко?
– Боюсь, что он. На Москве в кулашном бою хвачен… «Тот-де, что в соляном атаман был, козак»…
– В Разбойной – к боярину Киврину?
– Куды еще? К ему, сатане!
Ириньица заторопилась одеваться, руки дрожали, голова кружилась – хватала вещи, бросала и вновь брала. Но оделась во все лучшее: надела голубой шелковый сарафан на широких, низанных бисером лямках, рубаху белого шелка с короткими по локоть рукавами, на волосы рефить[75 - Р е ф и т ь – сетка.], низанную окатистым жемчугом, плат шелковый, душегрею на лисьем меху. Достала из сундука шапку кунью с жемчужными кисточками.
– Иссохла бы гортань моя… Ну куда ты, бессамыга[76 - Б е с с а м ы г а – голая.], с сокровищем идешь?
– В Разбойную иду!
– Волку в дыхало? Он тя припекет, зубами забрякаешь…
– Не жаль жисти!