Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Атлантический дневник (сборник)

Год написания книги
2012
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Секрет столь странного с нашей точки зрения восприятия, а равно и секрет современной англоязычной поэзии, заключен в истории и структуре языка. История эта гораздо длиннее и богаче, чем в случае русского языка, а звуковая организация английского весьма отлична: слова, как правило, короче, рифмы беднее. Традиционные средства ритмической и звуковой организации современному читателю представляются давно исчерпанными, а попытка их воскресить зачастую производит впечатление пошлости. Набоков, посвятивший все свое творчество борьбе с пошлостью, не всегда умел в своих английских книгах удержаться от каламбура, хотя с точки зрения англичанина или американца это – самая низкая и презренная форма юмора.

Мое импровизированное толкование можно принять или отвергнуть, но в последнем случае придется искать новое, потому что его требуют факты. В чужой язык нельзя переселиться с имуществом, которое нажил в прежнем. Надо приходить практически нагишом, а это – почти непосильная задача для писателя с авторитетом и самоуважением. Вот почему двуязычие Набокова – чуть ли не уникальный случай в известных мне мировых литературах. Стоит, однако, заметить, что, перебравшись в английский язык, к русскому Набоков уже не возвращался. Дар второй речи требует отречения от первой.

В этом смысле творческая биография Ха Джина может послужить образцом. Кристальная простота его английского стиля – в значительной степени вынужденная, ибо ему пришлось начинать с самой первой ступеньки литературной лестницы. В его прошлом нет честолюбия, которое хотелось бы провезти контрабандой. Как писатель он – уроженец Америки, Китаю он ничего не должен. А мы, русские эмигранты заката советской власти, слишком дорожили своим прошлым духовным имуществом, порой реальным, но часто мнимым. В лучшем случае ничего из прошлого не потеряли, в худшем – проморгали будущее. Я говорю это потому, что считаю литературу искусством, а не патриотическим долгом. Кроме таланта, у писателя нет родины.

Писатель, эмигрировавший в чужую страну, инстинктивно жмется к родному гетто, которое не обязательно должно быть местом компактного проживания, но хотя бы чем-то вроде эмигрантского духовного очага, где его былые заслуги обретут должное почитание. Для безродного моряка Конрада или китайского аспиранта Ха Джина в Массачусетсе вопрос так не стоял: их погружение началось с прыжка в воду.

Думаю, что испытание Ха Джина еще не кончилось. До сих пор его американский стиль служил китайскому содержанию, и на этом странном стыке возникал неповторимый художественный эффект, как если бы Пушкин описывал Камерун своих предков языком «Капитанской дочки». Но прошлому надо сказать «прощай», иначе настоящее так и не наступит. Набоков больше не написал другой такой американской книги, как «Лолита», но к русскому прошлому тоже не вернулся, разве что иронически и иносказательно, в «Бледном огне» или «Аде». «Глазами Запада» Конрада – попросту литературная неудача, он был слишком молод, когда навсегда покинул и Польшу, и Россию. В беседе с уже упомянутым корреспондентом журнала New York Times Magazine Ха Джин сам признался, что намерен порвать с тематикой китайского прошлого и обратиться к американской действительности, в которую он погружен уже 14 лет. Когда это случится, мы постигнем его истинную пробу, без скидки на тоталитарную экзотику и мнимое родство с Солженицыным.

По-моему, мне все же не удалось здесь дать руководство желающим стать американскими писателями. Да, наверное, и ни к чему, потому что работа эта – заведомо не из самых доходных. Получится только у того, кто попробует, но пробовать надо без оглядки. Дар второй речи – это как любовь, которая либо наступает, либо остается ожиданием год за годом, даже все восемнадцать, но ей нельзя научиться.

ЗОЛОТАЯ КЛЕТКА

Каждый, кому приходилось посещать супермаркет или магазин игрушек в компании ребенка, знает, какое это нелегкое испытание. Проблема даже не в том, отказать или уступить, – проблема в том, что уступить приходится немедленно. Никакие ссылки на предстоящий день рождения не помогают. Можно попытаться настоять на хорошем поведении за обедом или четверке по арифметике, но поощрить все равно придется авансом, по известному принципу Остапа Бендера: вечером деньги – утром стулья.

Впрочем, при чем тут дети? Такой «эффект супермаркета» слишком хорошо известен любому взрослому: пожирая глазами приглянувшуюся вещь, напрасно считаешь в уме дни до зарплаты или убеждаешь себя, что проживешь и без этого, – рука неодолимо тянется к бумажнику. А если в бумажнике к тому же завалялась кредитная карточка, то сопротивление уже совершенно бесполезно.

Я, конечно, привел конкретный товар в магазине лишь как простую иллюстрацию. Склонность современного человека к мгновенному удовлетворению потребностей, о которой в последнее время говорят и пишут очень многие, простирается на все области его жизни, от приобретения недвижимости в кредит до добрачного секса. Шокирующие примеры можно почерпнуть из статьи писателя Дэвида Босуорта «Дух капитализма 2000», опубликованной в американском журнале Public Interest.

Американская супружеская пара, инженер и его жена-домохозяйка, отбыла в отпуск в Мексику, оставив дома без присмотра двух малолетних дочерей, четырех и девяти лет. Этот факт был обнаружен соседями, родители по возвращении были арестованы, и суд лишил их родительских прав. Поразительнее всего в этом инциденте, что он никак не мотивирован социальным статусом упомянутой супружеской четы – они не принадлежат к обездоленным меньшинствам, их образование и имущественное положение вполне соответствует общепринятому уровню. Этим людям, представителям американского среднего класса, попросту захотелось немедленно отправиться на отдых, и проблема присмотра за детьми была решена самым радикальным образом: никаким.

Другой случай, приводимый Босуортом, не имеет, казалось бы, прямого отношения к «эффекту супермаркета». Лет десять назад некий компьютерный специалист в Калифорнии, будучи неизлечимо болен, подал в суд иск с требованием предписать врачам отрезать ему голову. Это желание было в действительности несколько менее гротескным, чем кажется: человек хотел воспользоваться услугами фирмы по замораживанию неизлечимо больных с целью дождаться гипотетического прогресса и исцелиться в будущем. А поскольку замораживание одной головы стоило гораздо дешевле, чем всего тела, 35 тысяч долларов против 100 тысяч, пациент, будучи компьютерщиком и полагая, что спасать следует только программное обеспечение, то есть мозг, решил сэкономить.

Общность, которую Босуорт усматривает между этими двумя столь различными случаями и которую он считает символичной для нашего времени, – это патологическая атрофия чувства ответственности и достоинства в людях, которым по их социальному и образовательному статусу подобало бы вести себя иначе. Родители, бросившие на неделю без присмотра малолетних детей, повели себя преступно, в то время как желание смертельно больного сохранить себя для вечной жизни трудно назвать даже безнравственным. Тем не менее их объединяет поразительная слепота к фундаментальным фактам жизни, в данном случае к святости родительского долга и непреложности смерти как обязательного завершения жизни. Это поведение вполне сродни капризу ребенка в супермаркете: стремление получить желаемое тут же и тотчас же, независимо от родительского дохода и школьной успеваемости. Это поведение можно коротко охарактеризовать как безответственность.

Тот факт, что подобные модели поведения далеко не единичны, что они в какой-то степени стали социальной парадигмой нашего времени, побуждает автора статьи искать их корни, и находит он их в эволюции капитализма. Название статьи, «Дух капитализма 2000», – явный полемический намек на классический труд немецкого социолога Макса Вебера, «Протестантская этика и дух капитализма».

Согласно Веберу, бурное развитие капиталистических отношений начиная с XVII века обусловлено не мифическим противоречием между производственными силами и отношениями, как считал Маркс, а реальными переменами в этике общественного поведения, вызванными Реформацией и распространением протестантизма. Наиболее ярко эти нравственные характеристики проявились в движении пуритан, английских, шотландских, а затем и французских кальвинистов, первых колонистов в Северной Америке. Их идеология включила усердие, бережливость и предприимчивость в шкалу непосредственно религиозных добродетелей. Результатом стал бурный экономический расцвет в первую очередь таких стран, в которых протестантизм был преобладающим мировоззрением, – Англии, Голландии, скандинавских государств, Соединенных Штатов и Германии.

Однако, поясняет Дэвид Босуорт, капитализм, помимо производства, подразумевает потребление, и вот здесь-то протестантские добродетели постепенно стали давать сбой. Ибо бережливость оправдывает себя лишь в начальной фазе капитализма – чем он развитее, тем важнее становится сфера потребления, без которой производство бессмысленно.

Говоря попросту, два главных направления капиталистической коммерции, производство и сбыт, сейчас требуют двух контрастных стилей идеального поведения – с одной стороны рационального, с другой – импульсивного, и эти стили наводят на мысль о двух контрастных типах личности: холодная и механическая, узко подотчетная Производящая Ипостась… и Потребляющая Ипостась… с ее неуемным аппетитом. Консерватор, в поочередных интонациях презрения и тревоги, указывает на опасность сексуальных и эстетических эксцессов либерала, тогда как либерал высмеивает и обличает неуемную жадность и потребительское рвение консерватора.

Таким образом, если начальная, пуританская фаза капитализма давала перевес производству, то на нынешней, развитой ступени доминирует потребление. Это капиталистическое потребление, подстегиваемое всевозможными ухищрениями, в первую очередь рекламой, выходит далеко за пределы удовлетворения необходимых потребностей и уж никак не имеет под собой какой-либо религиозно-нравственной подоплеки. На смену пуританскому «отсроченному удовлетворению» пришло удовлетворение немедленное, гедонизм изобилия. Независимо от того, является ли он прямо аморальным, как в случае с нерадивыми родителями, или попросту диким, как иск калифорнийского компьютерщика, он разъедает нравственные устои общества, делает его безответственным и инфантильным.

Неспособность этого поколения (моего собственного) созреть до подобающей взрослым ответственности, в особенности до родительской ответственности, представляет собой яркое доказательство как идеологической мощи, так и социальной разрушительности нынешнего экономического порядка. Эта неспособность является также признаком того, что неустойчивое, но необходимое равновесие между научным капитализмом и иудеохристианством ныне утрачено, что первый поглотил, кооптировал и в значительной степени превзошел второе, приведя к нынешнему ущербу и грядущей моральной угрозе.

Подобная критика потребительского общества, как указывает Босуорт, все чаще раздается как справа, так и слева. От этой идеологически мотивированной критики он дистанцируется, полагая, что мы имеем дело с глубоким системным кризисом капитализма, пытаться разрешить который можно только общими силами, без скидки на свой политический лагерь.

В доказательство того, что неуемное потребление – всего лишь симптом, а не диагноз, автор статьи в журнале Public Interest приводит гипотетическое описание семьи, которая в условиях современного общества пытается вести себя ответственно и дать детям настолько нравственное воспитание и всестороннее образование, насколько это под силу представителям среднего класса. Они помещают их в лучшие школы, используют новейшие гуманные методы, участвуют в гражданских движениях за улучшение системы образования и выделяют максимум времени для общения с детьми, что совсем не так легко для работающих родителей. Парадоксальным образом, чем больше они тратят усилий, тем крепче прилипают к вездесущей потребительской паутине. Практически вся их активность связана с тратами и приобретением товара, хотя речь идет не столько о вещах, сколько об услугах специалистов. Они в гораздо меньшей степени принимают решения, чем покупают их: лучшие школы и педагоги требуют дополнительных затрат, участие в гражданских движениях базируется на информации, которая в современных условиях тоже является товаром, и так далее. Чем острее протестуешь против потребительской структуры общества, тем сильнее в ней увязаешь.

Современный капитализм в развитых странах поднял благосостояние граждан на уровень, который был немыслим даже для самых привилегированных сословий недавнего прошлого. Как и подобает капитализму, он взимает за это плату, и кое-кому, в том числе Дэвиду Босуорту, эта плата начинает казаться чрезмерной.

Босуорт вспоминает героя романа Диккенса «Большие надежды», клерка Уэммика, который на службе сух и неприступен, типичный капиталистический робот, но оттаивает в собственном доме, где становится теплым, участливым и симпатичным человеком. Дом для Уэммика становится чем-то вроде крепости, где меркантильная реальность и социальные функции теряют свою силу.

Но с тех пор как информация стала частью коммерции, уловки Уэммика уже не помогают. От потребительской пропаганды больше не отгородиться ни воротами, ни рвами – в век телефона, телевидения и Интернета человек сросся со своей социальной функцией. Все его усилия по-прежнему тратятся на расширение собственной свободы, но когда он изредка поднимает глаза, то видит лишь прутья клетки, в которой оказался и которую его самые судорожные усилия лишь делают прочнее. Он стал ребенком в супермаркете, где яркие краски и звуки подавляют его собственную детскую волю и навязывают волю системы.

Этот образ клетки как символ развитого капитализма Босуорт позаимствовал все у того же Макса Вебера. Вот что пишет Вебер в заключение своей книги:

Никому не известно, кто будет жить в этой клетке в будущем и не восстанут ли в конце этой гигантской эволюции новые пророки, не последует ли великое возрождение старых идей и идеалов или, если уж не то и не другое, не воцарится ли механическое окаменение, приукрашенное некоей спазматической самонадеянностью. Ибо об этой последней стадии такой культурной эволюции можно поистине сказать: специалисты без духа, сенсуалисты без сердца – это ничтожество воображает, что достигло небывалого доселе уровня цивилизации.

Говоря об этой грядущей клетке, Вебер имел в виду растущую специализацию труда, взаимозависимость социальных функций и исполняющих их людей, которым все труднее обособиться от сковавшей их структуры. Сам он еще не мог, а Дэвид Босуорт почему-то не догадался дать этой структуре четкое определение: речь идет о технологии. Технология с самого начала была неразрывно связана с капитализмом, но теперь, когда ее главным предметом стала информация, она полностью срослась с общественным устройством. В конечном счете, специализация труда и расщепление ответственности – это тоже технология, способ организации информации. И уже восстали пророки, обличители технологического общества, о которых говорил Вебер. И восстанут новые.

Босуорту вполне простительно не вспомнить французского политолога и протестантского богослова Жака Эллюля, который умер всего лет шесть назад. Пик его славы давно позади – его главный труд, «Технология: ставка в игре столетия», вышел в 1954 году и в какой-то степени стал теоретическим истоком и подоплекой американского, а затем и всемирного движения хиппи. По мнению Эллюля, технология настолько глубоко проникла в поры современного общества, что уже нет смысла говорить о природной среде обитания, ибо мы давно обитаем в технологической среде. Эта среда – искусственна и автономна, она не преследует никакой предначертанной цели и утверждает приоритет средств над целью. Люди, живущие в таком обществе, обезличиваются и отождествляются со своей социальной функцией. По мнению Эллюля, наше общество, благодаря нашим технологическим достижениям, – самое несвободное из всех, когда-либо существовавших на земле, независимо от ценностей, провозглашенных нашими конституциями.

На первый взгляд в этом обличении можно усмотреть сходство с теорией «отчуждения» молодого Маркса. Согласно этой теории, пролетарии, не имеющие доли в средствах производства, отчуждены от своего труда, обезличены, превращены в бессловесные орудия. Маркс, однако, полагал, что этот конфликт будет снят переходом средств производства в общественную собственность. Подобно большинству мыслителей XIX века, Маркс был беззаветным энтузиастом технологии и в конечном счете, неведомо для самого себя, пособником ненавистного капитализма. Ибо технология, сливаясь с капитализмом, вбирает в себя его фундаментальные требования: свобода собственности и свобода информации – в конечном счете свобода собственности на информацию. Встроенный парадокс капитализма, секрет его неуязвимости заключается в том, что любой бунт против него, принимающий хотя бы одно из его условий, не просто обречен на поражение, а даже способствует его триумфу. С такой точки зрения грядущий крах СССР был обусловлен уже самой сталинской политикой индустриализации. Это и есть эффект «кооптации», подмеченный Босуортом: капитализм, обогащенный прозрениями Маркса, становится еще непобедимей.

Подобно Марксу, Эллюль тоже лелеет свою утопию, но в его случае она опрокинута в прошлое – я бы назвал такую концепцию «ретроутопией». Эллюль полагает, что человек уже пережил исторический период максимальной свободы – это были европейские Средние века, период феодализма, когда присутствие технологии было минимальным, а государственная власть – весьма слабой. Человек был менее всего отождествлен со своей социальной функцией и мог сменить ее по первой прихоти, а то и вообще от нее отказаться. Наши средневековые предки не знали часов, не считали лет, не стояли у станка и не имели удостоверений личности. Но я не помню у Эллюля назойливых упоминаний о том, что эти самые свободные поколения человечества жили в постоянном страхе перед произволом и голодной смертью, что отсутствие реальной медицины, то есть именно технологии, периодически приводило к повальной моровой гибели.

Хиппи, давно побежденные технологией, оказались, тем не менее, наиболее последовательными бунтарями. Их идеалом было полное выпадение из общества, абсолютная утопия. Нынешние повстанцы, все эти любители экологии и борцы с глобализацией, – такие же функционеры технологии, как и брокеры Уолл-стрит. Их цель – все то же потребление, незапятнанность пейзажа в окне пригородного коттеджа, спокойная совесть за чей-нибудь счет. Капитализм наверняка пойдет им навстречу, да, впрочем, давно и идет, становясь экологически чистым, учреждая этичные инвестиционные фонды, искореняя детский труд. Главные противники любителей экологии – не толстосумы Америки и Европы, а страны третьего мира, аналог эллюлевского Средневековья. Напрасно их убеждают, что они стремятся в тюрьму, что там прогулка всего по часу в день. В этой тюрьме, как они хорошо знают, регулярно и сытно кормят, а на воле все их занятие – неограниченная прогулка натощак.

Какие же сделать выводы, к каким методам прибегнуть после столь неутешительного анализа? Ответ, который дает Дэвид Босуорт, сумевший так остро поставить вопрос, сводится к испытанной формуле: хорошее лучшее плохого. Что ж, мы и сами не прочь постремиться к хорошему и похулить плохое, но где тот Маяковский, который объяснит нам разницу? Очевидно одно: в жизни нет ничего, что давалось бы бесплатно. Это, между прочим, главный урок капитализма. Оказалось, что за регулярное кормление приходится платить регламентацией прогулок, и у кого же хватит решимости позвать назад, в голодное, хоть и быстроногое прошлое?

И еще одна истина, настолько простая, что мы постоянно упускаем ее из виду: далеко не все проблемы имеют очевидные решения. Она-то как раз в корне противоречит всему, чему учит капитализм, который существует как способ решения любых проблем, но закономерно не в состоянии решить одну, в которую превратился сам.

Мы начертали на своем знамени девиз свободы, а кончили тем, что воздвигли себе золотую клетку. Некогда покорители континентов, мы стали поколением программистов и страховых агентов. Вот что сказал о нас британский государственный муж и философ Эдмунд Бёрк: «Воздействие свободы на людей таково, что они могут делать, что им вздумается; но прежде, чем спешить с поздравлениями, нам следует посмотреть, что именно им вздумается».

ГОНЧИЕ ПСЫ ФЛОРИДЫ

Когда мы приземлились в Майами, моросил дождь, и с надеждой на золотой тропический загар пришлось проститься. Оно, впрочем, и к лучшему: на зимней пражской улице есть риск сойти за идиота, коротающего досуг в солярии, а то и просто за жертву желтухи.

Пятнадцать по Цельсию – для февраля как будто бы вполне недурно, но, как и в прошлые визиты, местные жители жаловались на небывалый холод. Доверчивого гостя обмануть нетрудно, но я прилетал во Флориду зимой уже не раз, и пятнадцать градусов – вполне типично.

В Майами живет прославленный на весь мир мальчик Элиан, чья мать погибла, пытаясь бежать с Кубы. Отец ребенка, поощряемый Фиделем Кастро, требует его выдачи назад, и американская администрация вполне бы рада пойти навстречу, но кубинская община Флориды стоит насмерть за маленького эмигранта. В ходе этого противоборства местные энтузиасты установили, что от Элиана исходит чудодейственная целительная сила, и охранникам, сопровождающим его в школу, приходится отгонять назойливых пациентов, пытающихся прикоснуться к мальчику.

Но для меня Майами с чудодейственным мальчиком – лишь пункт пересадки, почтовая станция. С чемоданом наперевес я отправляюсь на поиски терминала компании American Eagle, которая ведает челночными рейсами в Сарасоту на западном побережье полуострова. Судя по всему, ее местопребывание в здешнем аэропорту засекречено: все мои расспросы не ведут ни к чему, принося многочисленные и совершенно различные результаты. Женщина-диспетчер у одного из накопителей участливо меня выслушивает, затем спрашивает, старательно подбирая слова:

– По-испански говорите?

– Нет, – отвечаю я упавшим голосом.

– А жаль. Алисия знает очень много, – она кивает на свою партнершу поодаль, – но по-английски с ней не получится.

Тут приходит на помощь одна из окрестных кругосветных пассажирок:

– Вам перевести с португальского?

– С английского, – отрезаю я и семеню прочь, устыдившись собственной грубости. Язык, наверное, доведет и до Киева, но в Майами он должен быть испанским.

Жители Сарасоты очень гордятся своим городом. В этом они ничем не отличаются от жителей любого города Америки. Мне немедленно сообщают, что здесь есть оперный театр и музей изобразительных искусств. Кроме того, меня уверяют, что жители не запирают своих домов. Эту историю я слышал во многих местах, но обычно в прошедшем времени: дескать, вот как упали нравы, а раньше мы даже дверей не запирали. Но я тут же убеждаюсь, что дом, оказавший мне гостеприимство, действительно запирается только на ночь – днем вход и выход свободный. Хозяйка владеет художественными галереями во Флориде и Массачусетсе, и попади сюда интеллигентный вор, ему вполне нашлось бы чем поживиться. Даже я, круглый невежда, понимаю, что рисунки Джорджии О’Киф, которыми увешана моя комната, тянут на многие тысячи. Между тем с хозяйкой я познакомился всего час назад, она – приятельница моих друзей, встреча с которыми и стала целью визита. Впрочем, такое подчеркнутое невнимание к дверным замкам – редкая прерогатива зажиточной Сарасоты и ее вымуштрованной полиции: где-нибудь в Тампе, километрах в сорока к северу, даже чугунный засов нельзя считать гарантией.

Утром, пока меня не подобрали для осмотра курортных достопримечательностей, я отправляюсь завтракать в одно из местных заведений. О традиционном американском завтраке я мечтаю написать давно, но тема требует полотна пошире и красок поярче. Просто перечислю полное меню, то, что по-английски называется the works: обязательные яйца, приготовленные любым заказанным способом, жареный тертый картофель, ломтики бекона, мелкие колбаски из фарша, стопка блинов или вафель с сиропом, маслом и сметаной. Все это приносят на блюде в полметра диаметром без зазоров. Запивают ведром апельсинового сока и цистерной кофе. Человек без практики, заказав такой завтрак, ставит на карту жизнь. Редкие любители кукурузных хлопьев стыдливо прикрываются газетами.

Современный человек видит Флориду через призму ее бесконечного пляжа. Такой взгляд сложился исторически довольно поздно, наши предки к пляжам были равнодушны, и даже многим жителям побережья само искусство плавания было неизвестно.

Самые коренные жители Флориды – это индейское племя семинолов, но и они пришли сюда сравнительно поздно. Семинолы прибыли в начале XIX века, спасаясь от напора белых поселенцев в Джорджии, но и тут их в покое не оставили.

На заре американской государственности президентские администрации старались защищать индейские племена от притеснения – отчасти из вполне гуманных соображений, отчасти из политических, потому что в конфликтах с Великобританией и Испанией индейцы могли встать на любую сторону. Но со времен президента Монро, когда все эти международные конфликты были разрешены, у индейцев был отнят и этот последний козырь. А затем, вместе с Эндрю Джексоном, к власти пришла новая демократическая партия, которая из популистских мотивов уступила давлению своих избирателей, требовавших новой земли. Так началось «великое выселение».

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9