Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Сердце Пармы

Год написания книги
2000
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
11 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Хорошо. Собирай пожитки и приходи.

– Я воин! Мне нужна только сабля, а она всегда при мне! – Исур шлепнул ладонью по ножнам на бедре.

– Ишь ты какой, – усмехнулся князь. – Откуда по-русски говорить умеешь?

– Я этого петушка выучил, – со стороны ответил толмач, тоже слушавший разговор.

И вдруг страшно завопил Семка-Дура. Вытаращив глаза, он указывал на толмача пальцем. Губы его прыгали.

– Святы господи!.. – наконец выговорил он. – Васька Калина!.. Я же сам видел, как Ухват тебе голову срубил!..

Ратники уставились на бывшего бурлака.

– Так ведь дождик тогда шел, вот новая и выросла, – отшутился бурлак, поворачиваясь и собираясь уйти.

Михаил поймал его за рукав.

– Постой, – велел он. – Ватага Ухвата? Ты оттуда?

– Потом, князь, расскажу, – высвобождая руку, ответил Калина. – Когда ушей поубавится…

В путь вышли, как и хотели, на рассвете. До устья Обвы шибасы и каюки долетели после полудня. Дальше, против мощного напора вешней камской воды, идти пришлось на веслах и гораздо медленнее. Только на восьмой день караван добрался до Анфалова городка и Пянтега. Князь стремился успеть на пермяцкий праздник Возвращения Птиц. Это был праздник лесных богов, чествуя которых пермяки пели, плясали, камлали и приносили жертвы в священных рощах Дия, Сурмога, Бондюга, Пянтега, отмечая приход весны.

Князь Михаил плыл в одной лодке с Бурмотом, Исуром, Калиной и тремя ратниками. Калина рассказал Михаилу давнюю историю ватаги, ушедшей на Гляден за Золотой Бабой. Завершение этой истории князь и сам видел в пожаре Усть-Выма. Уцелевшие ушкуйники – Семка-Дура и Пишка – считали Калину погибшим, однако Калина выжил. Его подобрала вогулка-охотница по имени Солэ. Она перевезла его к себе в павыл, одиноко стоящий в тайге на берегу Чусовой. Вогулку считали ведьмой, и сама она считала себя ведьмой, а потому не боялась появляться на проклятом Балбанкаре. Она выходила Калину, и тот прожил у нее полтора года, пока на рыбалке случайно не попался татарам. Еще четыре года он ходил в бурлацкой лямке. О заклятии Сорни-Най, Золотой Бабы, Калина ничего не сказал князю, да и сам князь умолчал, что дважды видел Вагирйому в лицо.

От Пянтега караван двинулся дальше и через три дня подошел к Бондюгу, укрывшемуся во впадине камской излучины. Весна входила в силу. С парм облезал последний снег. Половодье заливало луга и распадки, громоздя вырванный с корнем, поломанный лес. Где-то рядом то и дело гремели быстрые грозы. С обрывов в воду шумно падали деревья и ручьи. По бескрайней реке плыли, вращаясь, оторванные от берегов острова. Плыли в небе среди облаков и солнца птичьи стаи. В урманах трубили пьяные бешеные лоси. Пахло водой, слепила синева, и первая травка шелком светилась на округлых склонах древних курганов. Михаил, как молебну, внимал могучему гулу этой огромной весны и верил, что этой божьей буре нельзя не поклониться.

Бондюг был небольшой деревней, не имевшей никаких укреплений. Священная роща оберегала его надежнее стен. Вокруг домов, на выгонах и выпасах, стояли чумы приезжих. Стада расползлись по еланям и луговинам. В роще дымно горели костры, стучали барабаны, слышались звуки свирели и журавля, ныл варган, звенели бубны и колокольцы, пели женщины. Пока ратники поднимали шатры и разбивали стан, Михаил, Бурмот, Исур и Калина пошли в рощу.

Березы разбежались по широкому полю, вдали смешиваясь с елками. Размашистое крыло Камы вздымало березовый строй на обрыв. Здесь высилась очень старая, огромная, развесистая береза, почерневшая понизу, изуродованная древесными грибами. Ветви ее были увешаны лентами, бубенчиками, венками, тряпичными куколками, деревянными фигурками. У корней лежала обтесанная жертвенная колода. У этой березы девушки выпрашивали женихов, женщины – детей, старухи – смерти, и все, кому не хватало тепла, доброты, удачи, просили счастья и хоронили обиды. Повсюду в роще были натыканы низенькие черные идолки. На земле были выложены из камней непонятные узоры, круги. Сейчас у этой березы девушки встали в хоровод в честь возвращения птиц, и народ покинул шаманские шалаши и жертвенники.

Михаил, Бурмот и Калина задержались возле седого старика-шамана. Старик приносил в жертву щенков. Полуслепой, он нашаривал на земле щенка, нежно брал его в ладони, гладил его, беззубо улыбаясь, совал ему в рот пососать палец. И вдруг тихо, легко, незаметно прокалывал ему сердце тонкой иголкой из рыбьей кости, а потом бросал трупик в большой костер. Михаил глядел и не видел в лице, в руках старика ни злости, ни жестокости, ни безумия исступленной веры. На щеках шамана блестели слезы. Ему и самому было жаль щенков. Пушистые кутята бестолково ползали в прошлогодней траве у его ног, тыкались носами, взвизгивали, переваливались друг через друга. «Зачем же он их убивает?» – с гневом и щемящей нежностью к щенкам думал Михаил. Бурмот вдруг отвязал от шапки монету и положил на пенек возле костра. И Михаил неожиданно почувствовал, что эти гибнущие щенята – просто искорки, которые старик бережно выпускает в остывшие за долгую зиму угли жизни, такой хрупкой и быстротечной. Озноб инеем пробежал по груди и плечам князя, и князь поспешно отошел прочь.

– А наш Христос не та же ль искра? – вдруг спросил Калина, шагавший рядом. – Только такая, что вовеки не погаснет…

Михаил покосился на него, поразившись странной созвучности мыслей.

Под песню женщин, обступивших поляну кругом, девушки танцевали у священной березы. Пермяки расступились, пропуская русского князя и его спутников в первый ряд, где стояли парни-женихи, а посередке, скрестив на груди руки, – Исур с покровительственной и довольной улыбкой на горделиво обрисованных губах под тонкими усиками.

– Епископ Питирим хотел срубить эту березу, – шепнул Михаилу Калина. – Прокудливая, говорил… Пермяки не дали.

Девушки двигались несколькими рядами, что сплетались и расходились кругами. Головы они покрыли маленькими венками из подснежников, в руках держали первые зеленые ветки, взмахивая ими, раскачиваясь и кружась. Михаил прислушался к словам, что плавно выводил женский хор: «На широких крыльях песни унесу вас в край преданий, пусть слова мои, как зерна, в вашем сердце прорастают, есть запев у древних песен, есть начало у народа, сероглазые чудины жили в парме в давний век…»

Над Камой вдали разгорался закат, и его резкий красный свет разбавлялся майской лунной синевой, белыми ветвями берез в вышине. Розовой, ангельской нежностью он просеивался вниз, озаряя юные, нерусские лица девушек, их золотые косы, странные глаза, незнакомые губы, тонкие и гибкие фигуры. А девушки со своими ветвями-крыльями и вправду вдруг казались стаей птиц, устало опускающихся на родную землю. Завораживали их медленные, плавные движения. И Михаилу внезапно почудилось, что среди черных, вьющихся теней вдруг мелькнул настоящий призрак. Линии тел, рук, ветвей задрожали в его глазах, как отражения в потревоженной воде. Чем-то страшным, словно сумраком крыла, обмахнуло Михаила и принесло легкий запах гари.

Строй девушек рассыпался. Каждая уже шла с венком в руках к жениху, к любимому, к избраннику. За плечами и лицами вновь промелькнула тень того давнего страха, и вновь, и вновь… И тут Михаил увидел, что и к нему тоже идет девушка с венком. Она была в круглой кожаной шапочке с длинными, до пояса, ушами и в чем-то черном, не скрывающем ни одной черты тела, но против солнца Михаил никак не мог увидеть лица девушки, узнать, кто же она?..

– Это тебе, Михан, – тихо сказала девушка, надевая князю венок.

И по этому обращению – «Михан» – Михаил вспомнил.

– Тиче… – потрясенно прошептал он.

Он увидел перед собой черные, непроницаемые, безмятежные глаза, глядевшие куда-то сквозь него, сквозь людей, сквозь весь мир, и сразу узнал Тичерть, дочь погибшего в Усть-Выме чердынского князя Танега, и тотчас понял, что все равно уже не узнает ее, не узнает того нового и главного, чем стала она за прошедшие со времени пожара годы. И Михаил был потрясен, почувствовав, как то страшное, кровавое и дикое, что выжгло его душу, то, чего он старался никогда не вспоминать, вдруг меняется и делается словно бы сказкой – страшной, кровавой, но все равно волшебной и любимой, давней и успокоительно невозвратной. Черствая, окостеневшая душа князя вдруг разом словно выдохнула из себя сковывающее ее зло и жадно стала набухать всем, что было вокруг нее в этот миг, – а прежде всего этой девушкой, Тичерть, Тиче, его невестой, нареченной ему кровью отца на усть-вымском снегу.

Михаил не помнил, как в тот вечер добрался до шатра, и три дня ходил сам не свой, не в силах вновь встретиться с Тичерть или отдать приказ собираться в Чердынь. Венок, что надела ему девушка, был замечен всеми. Ратники перешептывались; пермяки не трогались с мест, сидя по своим чумам и ожидая развязки. Откуда-то всем стало известно, как погиб Танег и что он сказал перед смертью.

Первым не выдержал Исур. Подкараулив князя за деревней, он сказал:

– Хочу поговорить с тобою как мужчина с мужчиной. Я все узнал. Она живет у дальних родственников отца, которые отдадут ее за калым. Скажи мне: берешь ты ее или нет? Если нет, то в жены ее куплю я.

Михаил только бессильно махнул рукой и ушел.

Потом, уже ночью, подступился Бурмот. Он долго сидел на своей кошме, сопел, кашлял, сморкался, почесывался и наконец с трудом заговорил:

– Ай-Полюд рад будет. Она – дочь главного князя. Станет твоей женой – будешь совсем пермский князь. Сама пришла. Ай-Полюд скажет: «Хорошо!» Бери.

Михаил застонал и отвернулся лицом в стенку шатра.

Наконец, когда Михаил, сбежав, рыбачил на острове, в отмель толкнулась лодка Калины. Калина сел рядом с князем на кромку исады.

– Поехали в Чердынь, князь, – попросил он. – Знаю, что в твоей душе. Не верь себе. Не человек она. Чертовка. Ламия. Нет счастья выше любви ламии, но любовь эта сжигает, не грея. Погубишь душу христианскую. А ее душа не богом вдохнута. Из земли она пришла, от дьявола, колдовством пермским из пекла выволочена. Ламии – не бабы, князь, хоть и слаще любой бабы. Оборотни. Это сама Сорни-Най в человечьем обличье. Спалит любовью, и будешь делать, что она пожелает. Волю свою на демонскую променяешь. Я тоже ламию любил, князь. Землю есть был готов, но ей не сдался. Обожгла она меня всего, кровь отравила, жизнь хуже пытки стала, но я выдюжил. А ты больно молод еще… Откажись. Пропадешь.

– А мертвецом жить, как раньше, лучше, что ли? – тихо спросил князь.

– Не знаю. Но когда я понял, что моя Айчейль – ламия, мне показалось, что лучше быть мертвецом. А с ламией даже умереть не сможешь. Любовь не отпустит.

– У меня в Усть-Выме няньку тоже звали Айчейль, – только и ответил князь.

На третью ночь он тихо поднялся с лежака, с ловкостью вора обогнул спящего у полога Бурмота и вынырнул под небо. Сопротивляться больше не было сил.

Над рощей демоновыми городищами пылали созвездия. В ветвях свистели, звенели, щелкали соловьи, словно там запуталось северное сияние. Сверкающая дорога Камы уносилась к Луне. В кромешной тьме князь видел каждую травинку. У Прокудливой Березы было пусто.

Михаил постоял, глубоко дыша холодным, черным камским ветром. И тут из-за Березы вышла Тиче, молча прислонилась к стволу плечом и щекой, положила на него ладонь.

– Не бойся меня, Михан… – тихо и жалобно позвала она.

Михаил шагнул ближе. Он робко обнял девушку за плечи и услышал, как на ее пояске зазвенели подвешенные на счастье лошадки-бубенчики. Прокудливая Береза растопырила корявые ветви, а над ними блестело лунное блюдо – как лик Золотой Бабы в руках человека с рогатым оленьим черепом на голове. И пение соловьев, чуть слышный звон лошадок-бубенчиков вдруг показались князю дальним отголоском победного вогульского рева: «Сорни-Най! Сорни-Най!..» Тиче всхлипнула и уткнулась Михаилу в грудь.

– Боже… – застонал князь. – Боже… Я люблю тебя, Тиче…

Глава 11

Иона Пустоглазый

Васька, пятнадцатилетний князь Василий Ермолаевич Вымско-Вычегодский, писал: «…а еще, брат мой Миша, забери ты у меня епископа нашего Иону. Он епископ Пермский, пускай и в Перми Великой поживет хоть малость. Надоел он мне хуже горькой редьки. Боюсь, прибью».

Князь Михаил дочитал грамоту до конца, свернул берестяную полоску трубочкой и стал задумчиво постукивать ею по краю стола. Бурмот молча и неподвижно сидел на скамье. Полюд, покусывая усы, вырезал из сучка погремушку; завернутые в тряпицу сухие горошины торчали у него из-за голенища сапога. Тичерть кормила грудью Матвейку – трехмесячного княжонка Пермского. Роды нисколько не испортили ее; она стала даже словно бы тоньше, прозрачнее, и на побелевшем за долгую зиму лице тепло темнели черные глаза, будто проталины.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
11 из 16