Герман и Серёга смотрели друг на друга, Герман – недоверчиво, а Серёга – испытующе. Ему интересно было поиграть с Немцем.
– Квартира, конечно, хорошо, – осторожно ответил Герман, – только я ведь ещё и года у тебя не работаю. Я не заработал квартиру, Серёга.
Глупо было отказываться от жилья, но Герман не хотел ощущать себя прислугой. Ему нравилось командование Серёги, он видел смысл и результат в действиях Лихолетова, но презенты с барского плеча принимают только лакеи. А солдат – не лакей. Серёга понял сомнения Немца.
– Татьяна, брысь под одеяло, – приказал он. – У тебя своё дело.
Танюша сразу легла и закинулась одеялом с головой.
– Квартира – удача, а не подачка, – снисходительно пояснил Серёга. – На неё был записан Витя Шестаков, но в январе он уехал в Кемерово, насовсем. А парни будут не против, если я перепишу хату на тебя, Немец.
Герман уже понял, что Серёга Лихолетов как-то вот не умеет любить людей, не заточен под это, – но ему очень нравится осчастливливать.
– Только поначалу в той хате жить будет хреново.
– Почему?
– Потому что всех нас из домов «на Сцепе» попытаются вышвырнуть менты. Нам надо будет держать наблюдательный пост. И лучшее место для него – у тебя на балконе. Въезд во двор оттуда под контролем, и третий этаж – высоко: не прихлопнут незаметно, караульные успеют поднять тревогу. Но парни будут околачиваться у тебя в квартире день и ночь.
– Долго?
– Не знаю. Пока горисполком не выдаст ордера.
– Нифига себе ты развоевался, Серёга, – уважительно сказал Герман. – За такие фокусы мы всей компанией поедем рукавицы шить.
– А всё по-настоящему, Немец, – самодовольно ответил Лихолетов.
Танюша снова вылезла из-под одеяла. Она разрумянилась от духоты, и Герман отвернулся, едва взглянув на неё.
– Давай, Татьяна, – благодушно кивнул Серёга. Его наглая физиономия с щёткой усов стала совсем воровской, будто он что-то украл у Танюши.
– «И падали два башмачка со стуком на пол. И воск слезами с ночника на платье капал», – послушно прочитала Таня. – «На свечку дуло из угла, и жар соблазна вздымал, как ангел, два крыла крестообразно».
Герману даже стало не по себе от этих нездешних и неуместных слов. Он увидел у двери под вешалкой Танюшины демисезонные сапожки.
– Я худею, какие они теперь стишки учат, Немец! – При Тане Серёга старался не материться. – А ты понимаешь, Татьяна, про что психотворенье?
– Понимаю, Сергей Васильевич, – тихо ответила Таня.
– Догадливые все стали, – Серёга развалился в своём кресле и выложил на полированный стол ноги в разношенных тапках. – Смотри, Татьяна, вот умник, который боится квартиру получать. Может, тебе эту хатку отдать?
Танюша робко смотрела на Серёгу. У него появилось то преувеличенно-серьёзное выражение лица, с которым он решался на самые рискованные поступки. Танюша знала, насколько в жизни важен вопрос квартиры; её ведь саму родители завели ради жилплощади. Танюша вдруг поверила, что Серёга и вправду подарит ей квартиру. Сергей Васильевич всегда так добр к ней…
– Я старенький, а ты молодая, – рассуждал Серёга. – Я должен тебя как-то обеспечить. Будешь жить в своей хатке и вспоминать дядю Серёжу…
Конечно, Лихолетов кривлялся и балагурил. Хотя вообще-то он вполне был способен подарить Танюше квартиру – но не так и не сейчас.
– Вы же наврали, Сергей Васильевич, – грустно сказала Танюша.
– А чего мы такие печальные сразу сделались? – тотчас спросил Серёга. Он продолжал играть. – Без подарков настроения нет?
Герман понял: Таня спокойно проживёт и без широких лихолетовских благодеяний, но не следует шутить с теми вещами, от которых ей больно. Однако проницательный Серёга почему-то не улавливал таких тонкостей.
Танюша легла на тахту и закинулась одеялом с головой.
– Ну вот, Немец, всегда-то я её обижаю, – озадаченно сказал Лихолетов.
– Ладно, я пойду, Серёга, – Герман решительно встал.
– Ну, двигай. Только про хату, Немец, реальный базар. Нечего думать.
В первый же выходной Герман поехал в квартиру «на Сцепе». Выходной попал на первое мая. День выдался просторный и тихий, словно бы всё лишнее в мире раздвинули или убрали. В гладких лужах от лёгкого ветерка нервно вздрагивали чёткие отражения проводов. В пустых кронах деревьев чуткое боковое зрение улавливало что-то призрачно-зелёное. Тени высоток пересекали проспект Железнодорожников, и трамвай, в котором сидел Герман, то вдруг бодро освещался изнутри, когда катился через солнечную дистанцию, то дремотно угасал. Вагон покачивался. Герман смотрел в окно.
На длинной и неухоженной набережной городского пруда трамвай начал обгонять каких-то людей, идущих то поодиночке, то небольшими толпами. Оказывается, это была первомайская демонстрация. Мимо Германа на фоне водного простора в окне проплывали знамёна, провисающие красные полотнища с лозунгами, портреты Ленина, макеты советских орденов. Сквозь перестук колёс Герман обрывками слышал то нестройное женское пение, то гулкие голоса усилителей, то мощные оркестровки маршей в записи.
Герману как-то странно было смотреть на это шествие. Разбитое войско, которое изображает триумф. Красочная атрибутика была бессмысленна, как помпезные аксельбанты, альбомы и значки дембелей. Болоньевые плащи, потёртые куртки, немодные шляпы, усталые немолодые лица. Демонстранты никого уже не смогли бы напугать, да и вышли они от обиды, от злости, из упрямства, а вовсе не в порыве праздничного воодушевления.
Нелепая первомайская колонна напомнила Герману о матери, хотя мать никогда не обращала внимания на советскую агитацию. Просто под этими транспарантами шагала её эпоха. Мама согласна была хоть на что, лишь бы ей дали отдельное жильё, а он вот уже едет смотреть себе квартиру… Потому что у мамы был СССР, а у него – афганский друг Серёга с его дерзостью и малолетней любовницей. И ему, Немцу, всего-то двадцать шесть лет.
Он вышел на своей остановке, на размашистом перекрёстке рядом с неухоженными громадами новостроек. Солнце светило свежо и ярко, звонко чирикали воробьи. Хотелось чего-то одуряющего – напиться, бросить всё и улететь на море, иметь девчонку прямо на лестнице в подъезде. К домам вела дорога, разъезженная панелевозами; Герман по доске перебрался через лужу.
У отворота во двор стоял вагончик-вахтовка, за решётками его открытых окошек играла музыка и звучал женский смех. На стук Германа выглянул Джон Борисов – парень из отряда Бычегора. Джон и Чича – Саня Чичеванов – сегодня караулили дома «на Сцепе». Они отпустили сторожей, а сами взяли бухла и позвали девок, всё равно нерабочий день. Джон предложил Немцу присоединиться, а потом, после отказа, пояснил, в каком подъезде находится квартира номер сто сорок семь.
Дорожки во дворе «афганских» домов уже закатали асфальтом, но бурые газоны оставались пока без чернозёма, зато на одном из них торчала рощица тоненьких берёзок, чудом уцелевших при строительстве. Дома были повёрнуты друг к другу боком и ограничивали квадратный двор с двух сторон. С третьей стороны тянулась бетонная ограда гастронома, а с четвёртой стороны зиял заброшенный котлован со сваями.
В пустом дворе Герман почувствовал себя на дне какой-то гигантской геометрии: плоскости стен, прямые линии углов и дорожек, а в воздухе – ровно очерченные объёмы теней от высоток. Космически идеальное небо и маленький шарик солнца в пересечении невидимых орбитальных парабол.
Он вошёл в нужный подъезд, поднялся на третий этаж и открыл дверь квартиры. Бетонные потолки, мусор на полу, некрашеные оконные рамы… Он озирался, пытаясь представить, как тут всё будет. Это его дом. Возможно, единственный в жизни. Сюда он приведёт свою жену. Будет здесь раздевать её и любить. Сюда будут приходить его друзья. Здесь будут расти его дети. Из этих окон этот вид он будет наблюдать много лет. Этот свой дом он должен будет защищать до последнего дыхания. Возможно, здесь он и умрёт. Герман примерял себя к своему будущему. Его всё устраивало.
* * *
Информационный стенд «Коминтерна» был сколочен из реек, покрытых олифой, и находился в фойе Дворца культуры рядом с витриной, за стеклом которой жухли и коробились ватманы с графиками работы кружков и секций. Эти графики, красиво написанные плакатными перьями, остались от времён СССР. А стенд «Коминтерна» был завешан объявлениями, настуканными пишмашинкой на тетрадных листах. На двух кнопках тут неделю болтался призыв ко всем, кто стоит в очереди на жильё, прийти на собрание в кинозал.
Собрание Серёга назначил на 6 июня 1992 года.
Серёга выбрался на сцену через боковой вход. В зале было темно, а на уходящем к потолку экране мелькали тени: двигались огромные руки и ноги, появлялись лица размером с ворота гаража. Шумно, как два паровоза, в динамиках дышали мужчина и женщина. Ожидая собрания, парни смотрели порнуху. Споткнувшись обо что-то, Серёга чертыхнулся и вышел к рампе, отбросив на экран яркую тень. В сумрачном зале светлело множество лиц.
– Бакалым, вырубай! – крикнул Серёга горящим окошкам кинобудки. Кино в «Юбиле» всегда крутил Лёха Бакалым, киномеханик и телемастер.
Под потолком вспыхнули жёлтые лампы. Большой ступенчатый зал был заполнен на две трети. Парни сидели как попало, даже на спинках кресел, будто на лавочках бульвара: пили пиво, курили, пересмеивались. Перед экраном сцену по краям загромождала какая-то мебель в полиэтиленовых упаковках – шкафы, диваны, поставленные стоймя пружинные матрасы. На одном из диванов поверх упаковки развалились Пашка Зюмбилов и Колян Гудынин. Они решили, что смотреть порнуху со сцены будет прикольнее.
– Семён Исаич, что это за склад? – безадресно обратился Серёга в зал.
Он был уверен, что пронырливый Семён Исаич непременно сидит где-то здесь же, хотя ему тут делать нечего, он же не «афганец»-очередник.
– Некуда ставить было, Сергей Васильевич, – из рядов ответил Заубер. – Это Готыняна партия. Гайдаржи сказал, что вы временно разрешили.
– Я вас застрелю, – устало пообещал Серёга.