Разномастные столы застелили клеёнками и газетами и выстроили в два ряда, к ним придвинули стулья или соорудили скамейки. А пировать было, в общем-то, нечем: гречка, рис и рожки, картошка «в мундире», всё те же столовские котлеты «клятва Ахмад Шаха», колбаса, кетчуп, солёная селёдка, пирожки с ливером, рыбные консервы, ликёр «Амаретто» для женщин, много водки для мужчин, и на запивон – растворимые напитки «Юпи».
Лена Спасёнкина притащила огромную лохань с квашеной капустой.
– Угощать не стыдно и выбросить не жалко, – философски изрекла она.
Впрочем, радость заслуженного праздника заменяла угощенье.
– Сядем! – наконец скомандовал Серёга. – Бойцы, время приёма пищи!
Они долго, шумно и суетно разбирались по местам. Получилось человек пятьсот. Это без детишек, без мамаш, которые укладывали младенцев, без парней, которые сдуру уже надрались и рухнули. Два дома по одиннадцать этажей, шесть подъездов, почти четыреста квартир.
– Ну, с новосельем вас, бойцы! С новосельем, девчонки! – торжественно объявил Серёга, стоя со стаканом, и вдруг заорал: – Ура, блядь! Ура! Ура-а!..
– Ура-а! Ура-а! – заорали все парни что было сил, и орали до хрипа, до вывиха челюсти, и девчонки засмеялись, а некоторые вдруг заплакали.
И потом началось застолье.
Ели, выпивали, произносили тосты, наливали друг другу, закусывали друг у друга из тарелок, смеялись даже не от шуток, а просто так, потому что хорошо, тихонько гладили чужих жён по задам, улыбались чужим мужьям, хвастались детьми, хвастались будущими заработками, уговаривались на рыбалку, делились рецептами, выбалтывали чужие тайны, жаловались друг на друга, знакомились, рассказывали анекдоты, просили прощения, учили жизни, врали для красного словца, обещали помочь, мирились, объясняли, как менять масло, как предохраняться, как развести пилу, как лечить зубную боль, как вычёсывать собаку, как выращивать рассаду и по какому телефону звонить, чтобы приехал мастер и починил холодильник.
– За ним как за каменной спиной! – говорила пьяненькая Оля Шахова.
– Смотри, салага, показываю, как пьют водку по-македонски, с двух рук! – роняя стаканы на столе, размахивал длинными лапами Вован Расковалов.
– И он меня спрашивает, зацени: вы такая стройная, на диете сидите? Я, дура, говорю ему, не на диете, а на зарплате…
– Он мне предъявляет: сегодня – сорок, завтра – пятьдесят, послезавтра – шестьдесят. Я ему говорю – ты, сука, чего десятками-то считаешь? Яйцами на рынке, что ли, торгуешь?
– На нём ваще лица нет, расстроился, а я его утешаю в том смысле, что чего ты, это неважно, лучше сорок раз по разу, чем за раз все сорок раз.
– Сколько можно базарить-то как дети? Туда-сюда, природа, я же не мальчик. Мы типа как ищем точки соприкосновения, дак два месяца уже ищем! Нашли уже, поди, я думаю! Пора этими точками соприкасаться!
Стемнело, но никто не расходился. Под бетонным забором догорали костры, и мягкая июньская темнота пахла дымом. На столах блестели стеклянные банки со свечами, и над ними порхали мотыльки. По кронам берёзок сверху вниз пробегал трепет, словно берёзки робко раздевались, как женщины. Луна ярко освещала гладкую белую стену высотки с одинаково-абстрактными чёрными окнами. Над крышами домов в сложных разворотах зависли созвездия, будто какие-то огромные летающие сооружения.
По ходу празднества Германа оттеснили от Серёги. Серёга пил мало, но чокался много, к нему то и дело подходили или подсаживались, товарищески стукали стаканом в стакан, обнимали за плечи. Парням хотелось с ним как-то завязаться, обозначить отношения или напомнить о знакомстве.
Лихолетов был герой: ему всё удалось, он доказал свою силу и правоту, он победил всех врагов и осчастливил всех своих. Он испытывал огромное удовлетворение, ему приятно было представлять себя со стороны. И все ему казались друзьями, отличными мужиками, хотелось сделать ещё что-то очень хорошее – раздать все деньги, жениться, пообещать невозможное.
Слева от Серёги сидела Алевтинка Голендухина – жена Лёлика, который забухал ещё днём у Гудыни, а сейчас уже ничего не соображал. Алевтинка спокойно ждала, когда Лихолетов насытится славой и поведёт её к себе. Она жевала жвачку, и лицо у неё было вызывающе самоуверенное. Она завладела лучшим жеребцом в табуне, и кто ей что скажет? Девки – те завидуют, парни сами её хотят, а муж – алкаш. Серёга, может, и не прихватил бы Алевтинку, но ему был нужен символ победы, а на такое дело Алевтинка – в самый раз.
– Сергей, если надо, я могу проконтролировать Голендухина, – негромко сказал Басунов, который прочно пристроился по правую руку от Серёги.
– Не надо, – поморщился Серёга. Он не любил помощи в личных делах.
– Понял. Не надо.
– Немец, ты куда свинтил? – крикнул Серёга Герману, который сидел уже поодаль. – Иди сюда! Виктор, будь ласков, пусти моего друга.
Басунов молча отодвинулся, и Герман пересел на его место.
– А ты чего один?
– Я не один, – возразил Герман. – Я вон с Лещёвым трепался.
– Да я про девушку, – пояснил Серёга. – Как говорится, через трение – к звёздам! – Серёге хотелось снизойти до Немца, щедро одарить неловкого друга. – Если надо, Алевтина для тебя договорится с подругой. Да ведь, Алевтина? Ты же у нас девушка полноприводная.
– Без проблем, – пожала плечами Алевтинка.
– Не надо, Серёга. Я или найду себе кого, или не найду, но сам.
Герману стало грустно. Ему и вправду некого было позвать, но подумал он почему-то о Танюше. Серёга не взял её сюда. Германа ущемила какая-то обида, что вокруг Серёги не Быченко или Лодягин из Штаба «Коминтерна», а Басунов и Алевтинка. А Серёга ведь хороший, настоящий. Герман помнил понтового прапора в лохматой каске и ледяную гряду Гиндукуша, помнил тот страшный мост и остовы взорванных бронемашин у кишлака Хиндж.
– Немец, у тебя всё нормально? – быстро спросил Серёга.
– Нормально, Серёга, – кивнул Герман. – Сегодня мы опять победили.
Глава третья
Вот уже лет десять – начиная, наверное, года с девяносто восьмого – огородный сезон в дачном кооперативе «Деревня Ненастье» заканчивался тогда, когда из своего имения выезжал Ярослав Александрович Куделин – последний огородник округи. Ненастье оставалось на попечении сторожа Фаныча – алкаша, как и все сторожа Ненастья. Никто не знал, почему он Фаныч: Митрофаныч? Епифаныч?.. Его домик стоял у входа в кооператив, возле больших и ржавых железных ворот. Тут же находились вместительный пожарный бак, большой электрощит на весь посёлок, сарай с общественной техникой (вроде косилки или бензопилы) и собачья будка.
Герман не боялся, что сторож Фаныч заметит его – тайного жильца. Выхолощенный водкой Фаныч замечал только то, что нарушало порядок существования посёлка, а Герман этот порядок знал и ничего не нарушал. И собак, старую Найду и молодого Джека, Герман тоже не боялся: они давно были в дружбе. Собакам же никто не объяснил, что Герман – в федеральном розыске, поэтому теперь он враг и чужак, его надо не пускать и облаивать.
Герман приготовился жить на даче так, чтобы снаружи его дом казался необитаемым, законсервированным владельцами на зиму. Навесной замок на входной двери Герман ещё летом заменил врезным. Поленницу выложил нарочито неровно, чтобы вытаскивать поленья из середины. В подполе на полках оставил соленья Куделина, ящик с картошкой, канистры с водой – ведь артезианскую скважину Куделин, уезжая, законопатит, а насос отнесёт на хранение Фанычу. На кухне по шкафчикам Герман рассовал пакеты и банки с гречкой, макаронами и чаем. Обычно хозяева увозили с дач все-все продукты, даже соль высыпали в уборную, чтобы при запасах не поселились бомжи, поэтому свои заготовки Герман сделал втайне от Яр-Саныча.
Он пробрался на огороженную территорию кооператива через дыру в заборе и прошёл к даче с тыла, мимо кустов, вдоль дренажной канавы под железнодорожной насыпью. Домик, обитый облезлым тёсом. Шиферная крыша на два ската с переломом – под мансарду, то есть под второй этаж. Крылечко с козырьком. Пристрой, крытый рубероидом. Дровяник. Колода – рубить дрова, и козлы – пилить. Летняя печь во дворе. Вкопанная бочка. Гора побуревшего опила – остатки после утепления грядок. Рамы парников у задней стены дома. Плотный штакетник. Запертые ворота. Всё знакомо.
Герман осмотрелся. Улица пустая. Все окрестные дома с заколоченными окошками. Никого нет. Сторож Фаныч на другом конце посёлка. Герман поднялся на крыльцо, отпер замок и отворил дверь. Внутри – сумрак. Дом выстудился. Надо привыкать, что теперь тебя нигде никто не ждёт…
Вечером Герман взял в пристрое четырёхколёсную тележку, на которой Яр-Саныч возил опилки, подкормку и удобрения, взял лопату и топор и отправился в лес за деньгами. Он поднялся на железнодорожную насыпь и сверху посмотрел на посёлок: углы и рёбра мокрых крыш, лоскуты огородов, крыжовник и яблони, столбы с перекладинами, заборы. Да уж, Ненастье… То ли здесь погибель души, а то ли белый свет без Ненастья – как храм без креста. Омытые дождём рельсы, блестя, убегали в пасмурный простор.
От Ненастья до ямы, где он спрятал мешки с деньгами, напрямик было километра три. Герман шёл по лесу не спеша, тащил на буксире тележку. Хмурые осинники и ельники, покатые холмы – почти незаметные, словно дыхание спящего. Пышная иконная позолота осени в ноябре уже облупилась и облезла, стёрлась былая лазурь и потемнели белила: из-под ярких красок тихо проступила правдивая и чёрная доска. Герман с шуршанием и хрустом ступал по мягким ворохам древесного опада. В угасающей нежности леса его движение вызывало сырой трепет непрочной светотени и обострение свежих и разных оттенков прели – волглой коры, трухи, раскисающих покровов.
Тихим блаженством было ощущать всё это – усилия крепких ног и плеч, объём груди, прохладу воздуха, тяжесть тележки, ясность своего сознания. Герман вспоминал, как не раз ходил с Танюшей за грибами по здешним рощам и перелескам – тоже осенью, в непогоду. Дождевик, тёплый толстый свитер, прочные непромокаемые ботинки, нож, спички, компас… Бог с ними, с боровиками, – Герман был тут ради Танюши, это ей хотелось в лес.
Она крепко подпоясывала свою красную куртку, повязывала голову платочком (о, этот платочек, как он преображает русских женщин!), надевала детский рюкзачок и брала большую плетёную корзину. Большую – потому что считала себя очень хозяйственной: Таня направлялась в лес за добычей и не собиралась возвращаться пусторукой, будто какая-то разиня. В рюкзачке у неё были бутерброды и термос с чаем. Чай на привалах она пила только из стаканчика, а лишний хлеб ломала на кусочки и сыпала поверху на ствол какой-нибудь трухлявой валёжины – «птички съедят, им сейчас трудно».
Может, это и было его счастьем? Может, не надо было красть деньги, бежать, рвать путы?.. А как же тоска Танюши? Разве он не помнит, как Таня смотрела на кроны деревьев, сквозь которые ползли низкие облака? Герман читал у Танюши в глазах: этот лес останется сам у себя, вечно продолжаясь в себе, возвращаясь к себе, а она исчезнет без следа, как мёртвый камень, канувший в омут, потому что она проклята, лишена бессмертия души…
Герман нашёл свою яму, убрал с неё корягу, раскидал лапник и увидел мешки с деньгами, а сверху вытянулся карабин «сайга». Герман перетаскал мешки в тележку, лопатой сгрёб в яму землю, нарубил ещё лапника, укрыл им и яму, и тележку, пристроил карабин, лопату и топор и двинулся обратно.
Никто его вроде не видел. Пока он возился, на пенёк невдалеке вылез встревоженный бурундук – вот и все свидетели. Садовая тележка теперь катилась еле-еле, глубоко вязла тонкими колёсами в рыхлой лесной подстилке. Смеркалось. В лесу не то чтобы темнело, а как-то всё слепло – это на вечернем холоде от земли всплывал тёплый пар неостывшей земли. Водяная пыль опушала деревья. Герман тянул тележку, тяжело дышал и думал, как всё странно: он, бывший солдат, ветеран Афганистана, в пустом осеннем лесу тянет сквозь тесные заросли ольхи и рябины дачную тележку, в которой лежит голимая гора бабла. Как так повернулась жизнь?
Он добрёл до своего домика почти в полной темноте. Заволок мешки в комнату и, не разуваясь, прошёл к комоду – достал сумку с пассатижами, мотком проволоки, изолентой, ножом и гаечными ключами. Следовало организовать себе электричество – подключиться к общему кабелю, но мимо счётчика, чтобы сторож Фаныч не увидел увеличения расхода энергии в безлюдном посёлке. Герман знал, как это сделать.
На улице, укрываясь за кустом смородины, он присел возле столба поселковой электросети. Он уже заранее подтянул сюда провода: спрятал их под дощатым тротуаром и прикопал в колее. Отвинтив крышку ящика с блокираторами и разводкой, он уверенно подцепил свои провода к кабелю на металлических зажимах-«крокодильчиках», потом поставил крышку обратно, закрутил болты и ногами зашаркал следы. Улица молчала, как мёртвая. В домах не горел ни один огонёк. Моросило. За посёлком по железной дороге прогрохотал пассажирский экспресс; его свет замелькал на скатах крыш и в лужах, вспыхнули ряды штакетин в заборчиках. Казалось, вокруг идёт война.
Герман вернулся к себе, закрыл калитку в заборе, поднялся в дом, запер дверь, разулся, тщательно проверил, как занавешены окна – это была его светомаскировка, и включил маленькую настольную лампу. Стены из бруса. Балки потолка. Лестница на второй этаж. Комод. Тахта. Шкаф. Стол. Печка. Печку надо протопить, а то холодно… Посреди комнаты лежала куча чёрных мокрых мешков, облепленных палыми листьями. Это были его деньги.
Он раскочегарил печку, вскипятил электрочайник, заварил себе в миске китайскую лапшу, соорудил бутерброд с сыром, насыпал растворимый кофе из пакетика в эмалированную кружку с чёрными выбоинами. Он ужинал и смотрел в огонь. Отблески пламени бегали по мешкам с деньгами, как белки. Ночной осенний дождь стучал по окнам и кровле крылечка.