Когда рабочий начинает рассуждать о том, что неплохо было бы сделать то или это, и при этом он, рабочий, будет стоять в сторонке и смотреть, как работает (за мои деньги) железный монстр с ковшом, это никуда не годится. Такого рабочего охота ударить лопатой много-много раз. Но отказать рабочему – значит лишить его мечты. Украсть надежду на то, что у него получится немного схалявить. Никто не заслужил того, чтобы у него крали его мечту. Даже российская футбольная сборная вправе мечтать о том, что когда-нибудь она попадет в финал чемпионата мира! Она, черт бы меня побрал, даже вправе мечтать о выигрыше, пусть и с минимальным преимуществом! Поэтому лучше в таком случае применить врачебную практику общения с безнадежным больным и пообещать, что все будет хорошо.
– Вы начинайте, а потом будет экскаватор, – с широкой улыбкой наврал я пролетарию, и тот поверил (можно подумать, что ему оставалось что-то еще в этой жизни, кроме как верить обещаниям таких пронырливых мерзавцев, как я) и дружелюбно махнул мне на прощанье. На фоне полутемного неба его пятерня показалась мне искалеченной куриной лапкой, все еще, впрочем, способной к тому, чтобы держать лопату. Каждый в жизни идет той дорогой, которая выбрала его, начиная с рождения, и если ты должен копать, то ты будешь копать.
4
Вновь та же гостиница, в которой на нас смотрели с бесцеремонным пониманием, и та же кровать, и та же блеклая чайная роза – женщина на этой кровати. Стонет и воет надсадно, получая от меня резкие укусы любви. Во второй раз я вполне уже свыкся со своей ролью полуавтоматического удовлетворителя и работал, как станок с программным управлением. Некислая такая попытка описания любовных утех производственным языком, не так ли? Чем-то напоминает песенку Тристана из фильма «Собака на сене»:
Приглянулась мяснику блондинка,
«Ах, – сказал, – отличная грудинка!»
А потом сказал смелей:
«Замечательный филей»…
…Так и повелось: немногие светлые осенние часы я проводил на стройке, а вечерами мне приходилось удовлетворять мою стареющую благодетельницу. И если в ней с каждым нашим часом, с каждой совместно проведенной секундой разгоралась страсть, крепло омерзительное, самочье вожделение, то легко понять, что внутри меня все происходило с точностью наоборот. Я ненавидел в ней все: ее пальчики, ее короткие, полные пальчики с длинными, квадратными ногтями. Ее уже дряблые выше локтя руки, всё ее, долго и неаккуратно ношенное ею тело. Она брила лобок, и это было смешно и похоже на щипаную курицу. Ее груди венчали маленькие, совершенно мужские соски: почти без ореола, крохотные, словно обрезанные верхушки пипеток. Именно они вызывали у меня особенную неприязнь, я избегал смотреть на ее соски, я никогда не прикасался к ним пальцами, а уж тем паче языком. Им мне приходилось орудовать внутри щипаной курицы, так как Алла особенно ценила «куний лиз» (так однажды кто-то при мне забавно переврал слово «куннилингус»). Куний лиз…
Она любила уменьшительно-ласкательные названия, и из всех любимых ею уменьшительно-ласкательных названий самым любимым ее было слово «штучка». Она, должно быть, находила очаровательно милым называть мой член «штучкой», она называла «штучками» презервативы, и часто, в момент своего исступления, она вдруг на какое-то мгновение совершенно менялась, прекращала плаксиво стонать и просила:
– Одень, пожалуйста, штучку, милый. – Она называла меня «милый», а я в ответ хотел назвать ее каким-нибудь грязным, оскорбительным, уничтожающим словом, и каждому ее «милому», произнесенному ею в порыве страсти, соответствовало мое, мысленно произнесенное в ее адрес проклятье.
Однажды она заявила, что не намерена больше встречаться со мной «в этих отвратительных номерах», и, вытащив из сумочки ключ, серебристый ключ на длинной цепочке с брелоком в виде Эйфелевой башни, она покачала им перед моим носом. Я вел ее «Фольксваген» и, не отвлекаясь от дороги, спросил, что это за ключ.
– У тебя нет никаких предположений на этот счет? – «загадочно» спросила она, благодарная мне за мой вопрос, за то, что я подарил ей возможность преподнести мне сюрприз не молниеносно, а именно так, как любят это делать те, кто потратил на сюрприз кругленькую сумму. Поэтому не верьте, что кто-то совсем уж искренне любит делать подарки. Таким людям непременно надо видеть вашу искреннюю радость, ваш восторг, только тогда они насытятся и подарят вам еще что-нибудь.
– Теряюсь в догадках, Аллочка. Что же можно открыть этим ключиком? Каморку папы Карло? Но он вроде не золотой. («Да и ты все же не совсем похожа на Тортиллу», – добавил я про себя.)
– Да, да! Каморку! – восторженно рассмеялась она. – Именно каморку! И, заметь, довольно комфортную! Поезжай на бульвары, сверни за «Современником» направо, и ты ее увидишь!
– Неужели ты… Сняла нам квартиру?!
Я, разумеется, давно понял, для чего предназначен чертов ключ, но виду не подал, сыграл безупречно. Квартира и впрямь оказалась неплохой и даже понравилась мне. На мгновение у меня мелькнула шальная мысль, «а что, если поселиться здесь», но Алла тут же, словно услышав мои мысли, сказала, что она сняла эту квартиру специально для наших свиданий и более ни для чего другого. На «ни для чего» она сделала особенное ударение, весело глядя мне в глаза:
– Это наше тайное убежище, наш грот, наша пещерка, о которой никто не знает и никто никогда не узнает. Я не хочу, чтобы здесь бывал кто-то еще, – не сводя с меня глаз, медленно проговорила она.
– С чего ты взяла, что здесь может бывать кто-то еще? – немного смущенно спросил я. – Ведь ты не считаешь, что я мог бы…
– Что, милый? Что я не должна считать? Что ты хотел бы поселиться здесь и водить сюда в мое отсутствие своих маленьких шлюшек? – Она рассмеялась и, видя, что я собираюсь ответить, жестом показала мне, чтобы я помалкивал.
– Скажи-ка мне, милый, умный, проворный мой мальчик, ты считаешь меня старой влюбленной дурой?
– Алла, как ты? Как у тебя язык поворачивается? Как ты можешь мне такое говорить?! – вскричал я и почувствовал, как предательски покраснела моя физиономия. Впрочем, эту реакцию всегда можно толковать двояко, и я попытался избежать правильного толкования.
– Я и в мыслях не имел ничего подобного! – выпалил я и напустил на себя обиженный вид. Она тотчас стала ластиться, что-то замурлыкала в извинительной тональности, прижалась ко мне. Мы стояли в коридоре, и она повлекла меня в спальню (квартира была двухкомнатной). Здесь она быстро разделась до кружевного французского исподнего и прыгнула в разобранную постель.
– Иди ко мне, Славочка. Смотри, совсем свежее, новое постельное белье. Я еще сегодня днем привезла из дому. На нем никто никогда не спал, – быстро проговорила она, предупреждая мое недовольство оттого, что, быть может, об эту простынь терся своими яйцами ее муж. – Ложись. Давай просто полежим обнявшись.
Она лежала на животе. У нее была на удивление крепкая спина: очень сильная, с выступающими «столбами», проходящими параллельно позвоночнику. Спина крестьянки, колхозницы, таскающей снопы соломы или молотящей зерно тяжелым железным цепом. Она болтала ногами, и «столбы», словно поршни механизма терминатора, ходили в такт ее движениям: вверх-вниз, вверх-вниз. Хотите верьте, хотите нет, но это зрелище подействовало на меня завораживающе, и я положил руку ей на спину, провел от поясницы до шеи, погладил. Так гладят кошку, собаку. Так можно гладить и двуногого зверя – человека, ему тоже будет приятно. Я ожидал, что она перевернется, но вместо этого она неожиданно спросила:
– А ведь ты совсем ничего обо мне не знаешь. Я никогда ничего тебе не рассказывала. Хочешь, расскажу, как я потеряла девственность?
– Хм… – неоднозначно промычал я.
– О! Да ты ревнивец! Обожаю тебя! – Она перевернулась, глаза ее блестели так, словно у нее поднялась температура. – Послушай же, это интересно!
– Черт… – уже более конкретно выразился я и кивком сообщил ей, что приготовился слушать.
– Я тогда торопилась на поезд. Нет, не так. Зачем я начала с поезда? Я приехала в Горький к своему отцу. Он там жил достаточно долго, с тех самых пор, как они развелись с мамой. Я же из семьи наполовину творческой, наполовину докторской, а так не бывает, и союз моих родителей был обречен с самого начала. Я всегда говорю, что у меня два отца, потому что они оба меня воспитывали. Мой родной папа после развода уехал к себе на родину. Он сам из Нижнего, вот и вернулся, работал там в больнице главврачом. И однажды очень сильно заболел, позвонил мне и сказал только одно слово «приезжай». А мне тогда было семнадцать лет уже, я первый курс почти закончила. И вот я к нему приехала, а он при смерти лежит. Блядь! Я не могу…
Мне наплевать было на все ее откровения, но не настолько, чтобы просить ее заткнуться, чего я при всем желании сделать, конечно же, не смог бы. Так что выхода у меня не было, и я с сочувствием провел рукой по ее животу, почувствовал, как в нем забурчало, и тут же прекратил.
– Если не хочешь, то не рассказывай.
– Нет-нет, все хорошо, что ты! Уже столько времени прошло…
– Слушай, ты говоришь, тебе уже было семнадцать. Что же получается, что у тебя никого до тех пор и не было, что ли? Ты ни с кем в семнадцать лет не трахалась еще?
У Аллы было удивительное свойство – ее лицо мгновенно изменяло выражение и было лицом тысячи гримас. Казалось, что оно могло выразить любой оттенок состояния вплоть до крошечного эмоционального нюанса. Губы ее вытянулись в хоботок, похожий на школьный макет цветочного пестика, все лицо приобрело выражение гротескной робости, глазки забегали.
– Ну, как тебе сказать. Есть же всякие другие способы, мгм…
Это «мгм» она добавляла повсюду. Оно служило ей эквивалентом вопросительного «не так ли?» и еще в тысяче других случаев.
– Так вот, – продолжала она, – мы с ним, значит, поговорили, он меня все за руку держал, а я долго задерживаться не могла, у меня там сессия, экзамены какие-то оставались. Я у него два дня прожила и уехала. Представляешь, а он на следующее утро умер. Представляешь?! Я уехала, а он умер! У меня был вечерний поезд, я вышла от папы, глянула на часы и вижу, что скоро поезд, опаздываю, надо тачку ловить. И вот я стою, у меня слезы на глазах, руку вытянула и голосую. Останавливается машина, я в нее сажусь, а дальше я вообще плохо что-то помню. Я вообще не понимаю, зачем я к нему села.
– К кому села? – несколько потеряв нить рассказа, спросил я.
– Ах, да к этому водителю! – дернулась Алла, выражая свое негодование от того, что я не понимаю. – У него все пальцы были синими, представляешь?! Вот бы мне, дуре, сразу-то и выйти, а я затянула, понадеялась на что-то. Там мост есть по дороге, а было уже очень темно, и я увидела, что он меня везет туда, вниз, под мост…
– Завез?
– Да. И он меня под него завез. Я пробовала говорить, что у меня сифилис, но ему было все равно. Он мне, конечно, не поверил. Не похожа я была на такую… с сифилисом-то. Тогда я ему предложила, что могу пососать, но он мне вот так (она аккуратно взяла себя за кадык тремя пальцами, оттянула кожу) сдавил горло, и я поняла, что ну его на хрен и лучше раздеться.
– И как все было? – сдерживая зевоту, спросил я. Мне было противно, я устал, и мне хотелось есть, и я злился, что приходится слушать эту ахинею, эту никчемную исповедь старой тетки, годящейся мне в матери.
– Ну… Было как-то… Потом он меня довез до поезда и попросил телефон.
– А ты?
– Знаешь, я всегда в таких случаях даю… – 45–38. Мне тогда было все равно, лишь бы живой оттуда убраться.
– Э-э-э…
– Что такое?
– Да так…
– Но тем не менее? Что-то случилось? Я же вижу. По глазам твоим вижу. Ты ревнуешь? Прекрати сейчас же, гадкий мальчик. Иди ко мне.
И мне вновь пришлось делать это на голодный желудок. Сейчас, вспоминая то время, я думаю, что все, чего бы мне хотелось попросить у времени обратно, так это мою безграничную, никак не связанную с эмоциональным состоянием потенцию. После очередного соития она заявила, что ей очень хочется принять душ, а я могу попастись в холодильнике.
– Я целых два дня приводила эту квартиру в порядок. Заказала уборку, привезла белье и забила холодильник продуктами, – удаляясь в ванную, сообщила она. – Я знаю, что ты любишь мясо. Там есть котлеты, колбаса, окорок, все что хочешь.