– Можете посидеть вон там, за стеллажами. Там есть телевизор и журналы.
– А кофе?
– Хорошо, сделаю вам кофе.
– А что-нибудь посущественнее? – я откровенно наглел, меня забавляло, что она обязательно должна была сказать что-то хамское, даже не очень грубое, а такое... народное, что ли. Какую-нибудь фразу, от которой цепенеешь – пошлость совершеннейшую. Но этого не произошло, и вместе с полной до краев кофейной кружкой я получил две булки с маком «из личных запасов». Размышлять о причинах небывалой отзывчивости девушки я вначале не стал, вцепившись зубами в тесто и обжигая язык растворимым, сдобренным порошковыми сливками и подслащенным рафинадом напитком. А вот уж насытившись, я изъерзался в нетерпении, ожидая, когда же она вернет мне дар глазеть по сторонам, чтобы увидеть, как следует разглядеть ее, познакомиться. Она непременно должна оказаться красавицей, даже лучше той роскошной и недоступной дамы из поезда. У меня есть деньги, я смогу пригласить ее в ресторан, расскажу о своих перспективах, о дядюшкиных садах Семирамиды, и она отдастся мне где-нибудь, как-нибудь, когда-нибудь...
– Вот. Готовы ваши очки. Примерьте.
Увы, но мое прозрение ознаменовалось горьким разочарованием. Так бывает, когда рассыпается придуманный образ, на глазах гибнет величественный воздушный замок, казавшийся столь надежным Девушка оказалась совсем несимпатичной, у нее были очень короткие толстые ноги, красноватая сыпь на лбу и... И хватит на этом. Должно быть, к такой реакции она давно привыкла, а я не смог сдержать этой мути, поднявшейся со дна глаз, получивших способность видеть. В общем, я расплатился, стараясь не смотреть даже в ее сторону, поблагодарил за кофе и вышел прочь, включив в голове какую-то музыку, чтобы поскорей забыть о давешней неловкости. Возникло желание пойти хоть куда, хоть к черту на кулички, лишь бы у него там были нормальные, живые, веселые люди. Метро, центр Москвы, ресторан или кафе? Почему-то мне совсем не хотелось туда, я слишком ощущал свою чуждость тому миру, что, возможно, встречу, отразившись в зеркале витрин и ослепнув от неона вывесок. И я решил поискать здесь, неподалеку, среди этой обшарпанной убогости, кубизма бетонных коробок для жилья. Там, в центре столицы, где все так нарядно и нет возможности увидеть изнанку, вкривь и вкось затканную черновыми швами, невозможно понять дух моего нового города. Я уж и не помню, какой он по счету, но точно самый большой.
Я вышел к шоссе и побрел вверх, к мосту, туда, где виднелась воронка подземного перехода. На другой стороне был рынок, а для меня, провинциала, рынок – важное место. Во всяком случае, ничего кроме рынка я здесь не знал, да я и рынок этот не знал, но хотя бы мог ожидать от него предсказуемости: торговые ряды, суета, батраки-носильщики, толкающие перед собой телеги с товаром и нелюбезно оповещающие о своем неотвратимом приближении толпу. Торговцы и торговки, сытно лузгающие подсолнечных деток. Какие-то вечные платки из некрашеной овечьей шерсти, золотые зубищи... Но ничего этого не было и в помине. Рынок закрывался, народ валил прочь, и я сновал между извергаемой человеческой породой юркой щепкой. Меня словно тянуло туда, внутрь рынка. Верно, так проявлял себя мой дух противоречия, бродящий в каждом молодом человеке и угасающий в большинстве наших современников годам к тридцати семи. Перейдя Рубикон – незримую линию входных ворот, – я вдруг оказался в сильно разреженной атмосфере: повсюду закрывались лавки, охранники заглядывали в темные углы, один из них подошел ко мне и поинтересовался, не заплутал ли я и что вообще тут делаю.
– Да вот, хотел где-нибудь перекусить, – выпалил я первое, что пришло в голову, и тут-же вспомнил, что за последние сутки съел лишь две невкусных булки. Такими они казались мне теперь, после того как я увидел уродство их владелицы. Голод вновь ударил под дых, и я громко икнул, чем, по-видимому, произвел на охранника благоприятное впечатление.
– А ты вон в кафе сходи, у нас тут их до этого самого, много, то есть. Вон там узбеки, но у них когда как, можешь на несвежее нарваться, а там вьетнамцы – у этих я ни разу не был, так что лучше уж иди к узбекам. Шашлычная вон там есть, но далековато, – он чертил пальцем по воздуху, стараясь, чтобы я понял его объяснения.
– Шашлычная? Нет, спасибо! Я из Сочи, у нас там шашлыком никого не удивишь, да и узбеки как-то приелись. А вот вьетнамцы – это интересно, пойду к вьетнамцам, – я поблагодарил охранника за всестороннее объяснение и пошел к аккуратному, выстроенному из разноцветных щитов домику с иероглифами над входом.
Внутри было уютно и очень свободно, почти не было посетителей. Ко мне подскочил маленький, с крупными, обтянутыми верхней губой зубами вьетнамец. Губа тут же отскочила вверх, чуть не шлепнув его по приплюснутому и какому-то размазанному носу, – это он так улыбнулся и пригласил меня садиться.
* * *
Он опустился за стол, покрытый клеенчатой скатертью, украшенной по краям целлулоидными кружевами. Замечательным было еще то, что стол этот единственный был установлен возле широкой кирпичной колонны, вокруг которой, казалось, и выстроена была вся легкая, ненадежная, словно карточный дом, постройка. В кафе (если это так называется, а не как-нибудь иначе, скажем, дыра или яма) стоял полумрак и было накурено. В дальнем углу за столом, предназначенным для четверых, ухитрилось разместиться шестеро персон, что ничем сверхъестественным не было, так как четверо из них были людьми весьма щуплыми, а двое как раз наоборот – довольно на их фоне крупными. Четверо были вне всяких инсинуаций вьетнамцами, остальные могли быть кем угодно, начиная с афганцев и заканчивая представителями редкого племени калашей, населяющего высокогорную часть Пакистана. Все шестеро непрерывно курили новомодные тонкие, с большим фильтром сигаретки «Кент», пачки которых в беспорядке, перемешавшись с телефонными трубками, какими-то четками, чайными пиалами и кучками упавшего мимо пепельниц табачного пепла, валялись на столе. В перерывах между затяжками застольщики что-то коротко друг другу говорили, смотря при этом в сторону, противоположную от собеседника. Один из них даже два или три раза глянул на Сергея, но Сергей этого не видел, увлеченно терзая политого соусом цыпленка. Говорили они по-русски, и всяк коверкал этот неродной для себя язык самым немилосердным и смешным образом. Вьетнамцы сюсюкали, и все у них было «луцсе», «мозет бить» и «посол ты на...», а у неразъясненных их оппонентов все больше проскальзывало шипящих и окающих слов, по-первости и вовсе непонятных. Меж тем все они понимали друг друга превосходно, и разговор их мало-помалу достиг чересчур высокой ноты. Один из вьетнамцев сперва визжал, словно нападающий кот, затем достал пистолет и направил его в грудь одному из шепелявых спорщиков. Однако выстрела не последовало: сидящий рядом вьетнамец шлепнул ладонью по стволу и быстро что-то приказал. Видимо, он был старший, и слушались его беспрекословно, так как пистолет немедленно исчез столь же стремительно, как и появился. Сразу после этого тон разговора заметно понизился, а вскоре беседа и вовсе закончилась. Четверо вьетнамцев как по команде встали и без рукопожатий, безо всяких послесловий двинулись к выходу. Лишь один из них, тот, что воспрепятствовал употреблению пистолета, немного задержался, извлек из-под стола чемоданчик и бухнул его перед недавними собеседниками. Те немедленно, ухватившись обеими руками за углы и чуть не разорвав чемоданчик пополам, потянули его на себя, а взамен швырнули вьетнамцу почти такой же, но коричневого, кажется, цвета. Спустя минуту в кафе осталось всего три человека, не считая обслуги. Сергей поливал чем-то пельмени и уже неторопливо, с пластикой насытившегося кота покрутив пельмень в тарелке, отправлял его в рот. Официант с выдающимися зубами в восхищении качал головой и прицокивал языком. Он любил гостей, обильно и жадно насыщающих себя: значит, все нравится, значит, хромой Нгуен Ва, повар, живущий при кухне, не зря старался сегодня, отбирая продукты, разводя жар в котлах, где он варит капусту, размалывая мясо в пенистый фарш...
Афганцы-ливанцы-иранцы не спешили уходить. Они заказали у зубастого официанта еще один пузатый и увесистый чайник, тот, что сидел дальше от Сергея, положил чемоданчик перед собой и, щелкнув замочками, открыл его. Сергея привлек этот звук – он не видел сцены с пистолетом, не вслушивался в их забавно-русский разговор, но вот клацание замочков, попавшее точно в паузу между музыкальным шумом заведения, заставило его повернуть голову. Те двое, скалясь, смотрели в открытый мир чемоданчика, полный туго утрамбованными пачками розовых ассигнаций. Официант подошел к Сергею и спросил, не желает ли тот рассчитаться, так как за поздним временем кафе должно быть закрыто, но Сергей с удивлением заметил, что кафе закрытым быть не следует, ведь на дверях имеется доказательство «круглосуточно работает». Официант сразу как-то обмяк, и Сергей заказал себе пива. Зубастик, так про себя прозвал Сергей официанта, грустно поглядев на него, поплелся к барной стойке. Он словно опустошил заряд своих батарей и теперь грозил вот-вот остановиться и, завалившись на бок, комично дергать ногой, совсем как тот кролик из рекламы. Он поставил перед иракскими пакистанцами их чайник, принес кружку Сергею и, что-то бормоча себе под нос, вышел через общую дверь на улицу. Перед тем как покинуть собственное кафе, зубастый официант заплакал. Но никто, никто не видел этого. И это было уже неважно, потому что чайник в руках арабского марокканца взорвался, с ужасающей огненной силой разметав лоскутное зданьице кафе, взгромоздив на уровень бывшего потолка утварь и обугленные мебельные деревяшки, разорвав стальную плиту и хромого повара Нгуена, раскатывающего рисовое тесто, и лишь Сергей остался посреди всего этого кошмара, укрытый спасительной колонною, вмиг покрывшейся выщербленными ранами, принявшей на себя всю ярость адской машины. Он все так же, не шелохнувшись, продолжал сидеть за своим столом, словно неопалимая купина, и в пиво ему насыпалось густого черного пепла.
Глава 3
Насчет своих добрейших отношений с министром Ариэль говорил сущую правду. Все так и было, и довольно уже давно, с тех самых пор, как на вступительном экзамене очутились за одной партой будущие приятели и компаньоны Арик и Павлик. Как это порой бывает в стрессовой ситуации, когда в человеке просыпается что-то сродни благородству, они поддержали друг друга, каждый помог ближнему: написав свой вариант, не поленился проверить вариант соседа. Оба поступили в солиднейший институт без всякой протекции – некому было ее оказывать. Родители Ариэля были, как ни странно, бедны, отец работал в издательстве литературного журнала, мать там же корректором, а Павлик вообще был сыном учительницы начальных классов из неполной сельской семьи. Дружба их носила сдержанный мужской тон, рукопожатия были суховатыми, но Арик знал, что все, с чем он обратится к Павлику, тот без всякого эмоционального надрыва выполнит. На первом курсе друзья придумали свой первый небольшой бизнес: на кухне родительской квартиры Арика отливали в формах фигурки гипсовых существ из китайского гороскопа, раскрашивали их и с большим успехом продавали на улице. Квартира была двухкомнатной, и Арику в ней принадлежало шестнадцать квадратных метров, десять из которых друзья оккупировали под тюльпанную плантацию. В течение года на этой плантации, как и положено, прямо из земли вылуплялись из своих луковиц цветы, нужный срок подрастали, а потом их срезали, укладывали в картонные коробки, набивали этими коробками «Запорожец» Смелянского-старшего, Павлик, имевший водительские права, садился за руль и компаньоны-мелиораторы выезжали в Московскую область, где не было диктатуры аэродромных кепок, держащих столичные рынки и цветочную торговлю на них под своим неусыпным оком. В Щелково, в Пушкино, в Софрино – они с колес продавали чудом выросшие цветы из собственной квартирной галереи и довольно скоро сколотили на двоих приличный капитал. Сейчас все это выглядит неправдоподобным, сейчас разнообразие и обилие цветов давно не в силах хоть сколько-то удивить, но было время, когда занюханный букетик из трех завернутых Ариком в прозрачный полиэтилен тюльпанчиков считался невероятным дефицитом, и даже те, кому незачем, не для кого было покупать цветы, все равно покупали их, повинуясь коллективному порыву. А потом кончилось студенчество – это был как раз последний год, когда студентов еще распределяли. Арик сумел выкрутиться и под распределение не попал (ему грозила не то Воркута, не то Норильск), а Павлик на факультете считался объектом преподавательского обожания, и его распределили в Госбанк. Был между друзьями совет, и на совете этом кое-что меж ними решилось.
Ариэль сошелся с некоторыми знакомцами отца, превратившимися из скромных издателей, журналистов, научных работников в предпринимателей. Коллективный разум создал сперва мираж, а затем сделал его явью, воплотив в одном из первых частных банков новой страны. Под ногами валялись никому не нужные золотые слитки, их лишь нужно было отмыть от коровьих лепешек и пустить в дело. Банк стремительно разрастался, обретал многочисленные щупальца, каждое из которых мощно обвивало какую-нибудь интересную темку, выжимая из нее натуру и множа, множа, множа капиталы. Надобно ли подробничать об этом? Вряд ли... Очень быстро банк, входящий уже в целую копилку разных зачинаний, стал перед задачей дальнейшего роста и принялся заручаться поддержкой гауляйтеров российских, судейских вершителей, проводя в государственном аппарате собственные переделы, ставя повсюду, где на то появлялась возможность, нужных людишек. За этими-то людьми моментально закрепилось прозвище, впрямую и бесстыдно указующее на связь того или иного государственного чиновника с группой Ариэля, обретшей к тому времени имя собственное – «Группа А». Выполняя то, что от них требовалось, людишки стремительно богатели и не особенно переживали после скорой отставки, которая, впрочем, слишком скорой никогда не случалась – времени хватало, чтобы обеспечить себе приятную жизнь в качестве бывшего государственного «служки».
Павел сидел в своем Госбанке, и репутация его была изысканно-безупречной. В начале подъема по финансистской ранговой лестнице он лишь подавал бумаги. Затем, не особенно ловя с неба звезды, а спокойно, вдумчиво, подобно врастающему в плоть земную и обещающему стать необхватным дубу, он начал расти, вскоре уже ему подавали бумаги. И содержание, и вес этих бумаг с течением времени тоже становились все существеннее. Конечно же, у Павлуши было тайное вложение в банк его приятеля, хотя ни в каких документах оно не значилось, но лучшей для Павлика гарантией, что старый дружище его не кинет, было его собственное, Павликово место. К этому времени, ежели представить себе обыкновенный спортивный пьедестал, Павел Уляшев стоял в финансовом мире на ступеньке, соответствующей бронзовой медали. От главной ступеньки его отделяло совсем немного, но он не спешил подниматься, все и так было неплохо и ждать оставалось пустяковую малость.
Вольница меж тем закончилась, власть поменялась и пьедестал сам собою очистился. Павел занял его после уговоров – он позволил себя упросить, явив образчик скромности честнейшего служаки. Заняв пьедестал, он уж было и развернулся, да все же как-то скупо, с оглядками, не теряя прежней своей осмотрительности. Нынешнее руководство к нему благоволило, и он представил им Арика, отрекомендовав его как человека исключительно лояльного, всегда готового дать сколько скажут, не избегая пределов разумного. И Арик дал и попал в разряд неприкасаемых: проверки и ревизии обходили его стороной, в газетах о нем начали было писать всякое, да быстро поняли, что всякого лучше не писать, а лучше как о покойнике: или хорошо, или вовсе ничего.
Примерно в это самое время, а когда именно – никто точно не знает, между закадычными друзьями состоялся секретнейший разговор. Проходил он в парижской квартире Ариэля, из окна которой открывался удивительный вид на крыши Латинского квартала, Люксембургский сад, на шпиль Сорбонны и зубцы собора Гюго:
– Паша, теперь ты должен оставаться на своем месте, насколько у тебя хватит физических возможностей, иначе говоря, жизни, – Арик пролил горячий кофе, попал на руку, охнул, чертыхнулся, но тут же рассмеялся: – Видишь, правду говорю.
– Как пойдет, – рассеянно ответил министр и свой кофе пить не стал, даже чашку предусмотрительно отодвинул чуть ли не на середину стола. – Ты же понимаешь, Ариэль, что никаких гарантий быть не может. Так вообще не бывает, где ты видел пожизненного министра?! – Павел по привычке потер лоб, что случалось у него лишь в периоды наивысших переживаний, и добавил: – Я же не генсек, да и Россия нынче не Совок.
Ариэль усмехнулся:
– Во всяком случае, недалеко от него ушла твоя Россия...
– Почему же только моя, – министр насупился, – она и твоя тоже. Разве нет?
– И да и нет, – Арик критически посмотрел на обожженную руку, место ожога покраснело. Он пробубнил: – Первая степень. Однако.
– Что? Ты о чем?
– О том, что, покуда я в этой стране зарабатываю деньги, она моя. А как только перестану их зарабатывать, то, как говорится, я вас не знаю, меня тут не стояло. Гори она огнем, Россия ваша. У меня же двойное гражданство, Павлик. Ты разве не знаешь? Я и тебе рекомендую обзавестись. На всякий случай. Я ведь не случайно сказал, что нынешняя Россия от Совка недалеко ушла. Наступит время, и все вернется обратно. Иначе и быть не может, у власти те же люди, они не умеют управлять по-другому, не обучены. Их демократия – уродливая, сифилитичная кухарка, та самая, обучившаяся управлять государством. И мне эта кухарка вроде и не по душе, я же интеллигентный человек, а вроде и на счастье она всем нам. Только вот что я тебе скажу, Павлик, от сифилиса гниют, сгниет и кухарка эта, и с нею вся та пакость, которая сейчас здесь рулит. Вот тогда понадобится тебе второй паспорт, чтобы р-раз так – чемодан-вокзал-граница, и нет тебя.
– Государственному служащему иметь двойное подданство воспрещается категорически, – раздражаясь, ответил Павел.
– Тебе теперь можно все, – Арик подул на ожог и поморщился: сильно жгло. – Только осторожно. В Израиле тебе, конечно, не дадут, извини, а вот американское можно устроить.
– Да с чего ты вообще завел этот разговор? – Павел-министр даже взвизгнул. – Это что за шоковую терапию ты мне тут устраиваешь? Позвал в гости, обсудить, а сам мороку напускаешь?! Я ведь и обидеться могу, друг сердешный. Небось понимаю, как я тебе нужен! Так изволь вести себя корректно и пугать меня не смей! Вот пошлю тебя подальше...
Арик сделал примирительный жест, мол «прекрати, старик», по-хозяйски закинул ноги на невысокий журнальный столик:
– Я тебе друг, Паша, а друзья должны говорить друг другу правду, заботиться должны друг о друге. У тебя нервы на пределе, я же вижу. Так вот, возвращаясь туда, откуда начал, повторяю: работай себе честно и ни о чем таком не думай. На жизнь нам всем, слава богу, хватает, а вот сорвать по-настоящему большой куш на твоем месте можно. Даже, Паша, грех его будет не сорвать. Только ты один, без моей помощи, без поддержки не сможешь ничего сделать. Я плохих советов не даю и сейчас ничего тебе предлагать не стану. Но и ты уж мне поверь, однажды мы с тобой сделаем такое... – Арик мечтательно прикрыл глаза. – Знаешь, когда миллиарды в активах, в акциях – это, конечно, впечатляет, но с акциями может приключиться все что угодно, активы могут национализировать, а вот наличные деньги... наличные деньги – это сказка. Ладно ты – у тебя особенно и нету ничего, но и у меня свободных денег как-то не виделось никогда, во всяком случае столько, сколько мне хочется. В общем, однажды я обращусь к тебе с предложением... Обещай, что ты его выслушаешь.
Павел с недоумением пожал плечами и поглядел в окно. Выслушает, чего же здесь особенного. Предлагай, друг Ариэль. Как ты там сказал: «Должны говорить друг другу правду?» Правда лишь тогда чего-то стоит, когда она стоит дорого.
– Изволь, я обещаю – прервал министр свои размышления и почувствовал, как давившее с утра, еще с посадки в Москве сердце словно кто-то отпустил и оно забилось ровно и спокойно. Сделалось легче на душе, и Паша подмигнул своему закадычному товарищу:
– Я бы выпил чего-нибудь. Ты как на это посмотришь?
Арик с добринкой во взоре улыбнулся:
– Даже составлю тебе компанию ради такого дела. Полезем на крышу, у меня там солярий.
* * *
Они сидели на крыше, в ротанговых плетеных креслах, Павел клевал носом, его разморило от выпитого, и майское солнце Парижа ласково гладило его по макушке. Арик, напротив, пришел в прекрасное расположение духа и, как это всегда бывало с ним в редкие мгновения нетрезвости, философствовал на одесский манер, цитировал по памяти Бабеля:
– Все же громадная со стороны бога вышла ошибка поселить евреев в России, чтобы они там мучились, как в аду. Разве было бы плохо, когда евреи жили бы здесь, во Франции или, скажем, в Швейцарии, где вокруг были бы первокласные озера с карпиком, гористый воздух и сплошные французы, а?
– Ну и пшел к чертовой матери, – беззлобно выругался Павел и прикрыл глаза, голова кружилась. Хоть и невысоко, а с непривычки как-то ощущается, что до земли добрых тридцать метров.
– Позже друг мой, чуть позже. Вот разбогатею, – Ариэль увидел, что друг его спит, и еле слышно добавил: – и отчалю. Насовсем.
* * *
Получив сейчас предложение от свояка, Ариэль в очередной раз поразился беспримерной его мудрости и демоническому напору. Для старика, хотя родственника назвать так можно было все еще с очень большой форой, не существовало шлагбаумов, когда он решал чего-то добиваться. Арик понимал, что все только что им услышанное, все, с такой легкостью переданное в полусотне слов, было свояком тщательно спланировано бог весть как давно. То был человек, о котором Арик, как ни старался, знал вполовину меньше того, что хотел бы знать. Если с той частью жизни, что свояк провел в Советском Союзе до эмиграции, было все более или менее понятно, то о его делах после отъезда, о способе, которым тот сколотил в Америке бешеное состояние, нигде ничего решительно невозможно было почерпнуть.
Жорж Мемзер, или, как он сам любил себя называть и требовал того же от некоторых остальных – Георгий Мемзер, родился где-то на юге Ростовской области, в чьей-то семье, в какой-то день сорок восьмого года между ноябрем и декабрем, а точнее сказать не представляется никакой возможности ввиду отсутствия в этих сведениях скрупулезной метрической точности. Отец Мемзера считался крупнейшим на всю область антикваром и прославился тем, что скупал у неискушеных жителей их фамильные реликвии, предлагая взамен то, что обыкновенно за алмазы и золото предлагают невежественным дикарям: бусы и стальные топоры, словом, ширпотреб. Или платил им деньги, но никогда не давая даже и четверти реальной стоимости, представлял дело так, что продавец был рад собственному избавлению от ненужной рухляди. Эта самая бесценная рухлядь хранилась Мемзером-старшим в трех облепленных железом амбарах, и вот, когда третий амбар наполнился под завязку, Леопольд Мемзер пошел в отделение милиции. Да-да! Именно в милицию пошел мудрый Мемзер-старший и прихватил с собою не то узелок, не то мешочек, а в мешочке том лежали отнюдь не сухари или кальсоны с распущенными нижними завязками. Вместе с узелком-мешочком Леопольд зашел в кабинет начальника милиции и провел там, за закрытой на все замки дверью, более двух часов, а когда дверь открылась... Когда дверь открылась, на пороге стоял Мемзер-отец, и в руках у него не было узелка, но зато в кармане у него был новый паспорт на имя Михаила Ивановича Пасько и телеграмма, где говорилось о том, что товарищу Пасько необходимо срочно, во что бы то ни стало, со всей семьей доехать до Москвы по причине угасания ближайшего какого-то родственника, вроде бы родного брата.
На ростовском вокзале, с помощью телеграммы быстро обретя билеты и загрузив три амбара в багажный вагон, семейство Пасько расселось на шести лавках и в двадцать четыре глаза засмотрелось на ростовский перрон. Да так и таращилось в окно без отрыва, когда паровоз свистнул, наддал и повлек состав с прицепленным багажным вагоном в сторону Москвы. С той поры маленький Жоржик, ставший Григорием, понял, что любит поезда.
В Москве они скоро устроились в каком-то деревянном большом доме в Сокольниках. Дом принадлежал летному госпиталю, и бывшие Мемзеры жили в трех больничных палатах, где стены были выкрашены в белое и болотное, стояли железные кровати без набалдашников и лаконичные, потертые с углов и прижженные папиросами тумбочки. Багажный вагон со всем содержимым был переведен на запасный путь, возле него выставили охрану, и никто не задавал вопроса: «А что это собственно за вагон, что за странность такая?» Часовой не подпускал к вагону без личного разрешения коменданта вокзала, а у Михайло Ивановича такое разрешение, конечно, было, он несколько раз в свой вагон наведывался и выносил оттуда что-то завернутое в газеты и перевязанное почтовой бечевой.
И все, решительно все потекло изумительно удачно. Подкупленный милицейский комиссар из Ростова выдал Мемзеру путевку в новую жизнь. Не пропуск, не визу, а именно путевку, а она отличается тем, что выдается лишь на время. В Москве ростовский антиквариат-подпольщик быстро нашел покупателей на свой хранившийся в багажном вагоне товар. И то были не перекупщики-выжиги, готовые замучаться за копейку, а настоящие, богатые клиенты. Очень серьезные люди. Пасько сделался известным в мире подпольного антиквариата, многие из его высокосидящих клиентов благоволили ему, в особенности один очень крупный товарищ из торговли. Рассудив, что таковым расположением грех манкировать, Пасько стал обхаживать крупного товарища и надарил ему множество весьма ценных безделушек, которые им, профессионалом, воспринимались примерно так же, как воспринимает кассир деньги, видя в них лишь резаную да раскрашенную на разный лад бумагу, или цветочница, которая фыркает от негодования, получая к празднику букет. Товарищ же был исключительно азартным и фанатичным коллекционером. Пасько подманивал его поближе, как подманивают крупную дичь, привязав на веревке кролика, и своего добился. Подполье сменилось на кабинет заведующего универмагом – место по тем временам неслыханное, недосягаемое, небожительское, а семья расселилась в новой четырехкомнатной квартире выстроенного пленными немцами дома. Довольно быстро сколотилась вокруг Пасько – шайка не шайка, ведь они никого не грабили, не убивали, – а такая компания людей нужных, объединенных любовью к хорошей, вольготной жизни, имеющих неограниченные средства и готовых эти средства вкладывать в исторические роскошества.
То были странные времена. С одной стороны, нельзя было воровать, и за воровство было положено столько неприятностей, вплоть до лишения жизни, что иной сто раз думал, прежде чем со вздохом подставлял ладонь под прореху в государственном кармане. С другой стороны, и впрямь было супротив воров и государство победившего социализма, и те, кому судьбою было даровано вести с расхитителями социалистической собственности незримый бой. Исполняли они свой долг рьяно, мзды не брали, что особенно забавно звучит сейчас, когда вроде бы и государство есть, ан всякий норовит чего-нибудь такого у этого самого государства тиснуть, или, проще говоря, украсть. И ревнители закона остались, да только обвинить их в чистоплотности, когда некоторые заказывают для своих погон у ювелиров золотые звезды, как-то не поворачивается язык. Смертную казнь, опять же, исключили, а чего же еще бояться человеку, кроме смерти? Но тогда, еще каких-нибудь тридцать лет тому назад, все было совсем иначе...