Оценить:
 Рейтинг: 0

Стань на меня похожим

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– А человеку никуда не деться. Он на то и человек, умное существо, но недоразвитое. Горя в нем много с рождения, смерти много. Вот он за ней по пятам и бродит по привычке. А свернуть и по другой дороге не решается пойти, а вдруг там враг? И его как малого ребенка за руку вести приходится. Или пинком под зад помогать.

– А как же быть тогда с собою? А если полететь? Как птица, в далекие края.

– А чем дальше, тем темнее. В небо посмотри. Что видишь?

– У нас тут свое небо. А вообще, солнце, облака всякие, синеву. – Вот, а за ними-то что?

– Не вижу.

– Вот и я говорю, не видишь, и интересно, что там, но страшно. А вдруг там то же, что и тут. Те же облака, только вид сбоку. И куда летят все эти птицы, а за ними и женщины в фетровых шляпах и мужчины-эмигранты? – я смотрел на И., уже изрядно окосевшего, и тот, представляя себя то ли романтическим героем, то ли политическим эмигрантом, тихо прошептал: – Любовь?

– Тьфу.

– Ну что ты?

– А я думал, все летят туда, где солнце выше и люди добрее. Где социализм построен, так сказать. А ты мне тут любовь, любовь.

– А что же, за нее только пить прикажешь?

– Пьют за здравие, а за это – выпивают. Вот ты, как и я, был женат. И что?

– А что, а ничего. Дурак был, а она умнее. Самая умная женщина на свете, поэтому и ушла к богатому журналисту-телеведущему. Хороший парень, кстати, как-то в рыло мне дал, зато за дело. Теперь в пирогах клубничных и шампанских десертных купаются оба, кайфуют. И не любят, конечно, зато живут. А для меня любовь, ну, другое. Это когда ать! и колет, ноет, верещит, и никаким шампанским не затушишь.

– Точно. А еще, бывает, екнет – и в монумент превращаешься. Только и думаешь, лишь бы кровь по венам опять побежала. И в глаза ей смотришь, а она в твои, и не хочется улетать на юга или в деревни, лишь только смотреть в них и видеть то, что, значит, произвело нас всех на свет и главным должно быть. А мы? В бутылку смотрим и видим то, что убьет нас скорее, чем воскресит.

– Может, мы влюблены в смерть?

– Поэт, блять. Свинья ты, а не поэт, ноги с простыни убери.

– Да че ты?

– Это мамины, а ты в ботинках, какого хуя, кстати?

– Так мы же собирались в магазин идти. За едой.

– Давай не сегодня, фингал еще не слез мой… У меня там еще какие-то креветки остались и виски бутылка, пойдет?

– Ага, пойдет, как говно по трубам в море. Романтика!

– Помнится мне, стою я на балконе и курю какой-то уже пожеванный табак, вниз на ночь подножную гляжу, а там девочка стоит на своем балконе. Вышла такая вся в белом, халате, а не тапочках. И свечки поджигает, и сидит себе, курит тонкие сигаретки. И мне так за нее романтично стало. Противное слово такое, на деле выглядит нелепо и неправдоподобно, а нравится всем.

– И что нам с этим делать-то?

– А выход, кстати, всегда один. Из всех безвыходных любовных положений.

– И какой же?

– 250 грамм бархатной и стихи любимой. Совмещать, так сказать, приятное с полезным надо.

– С неполезным, скорее.

– Да пей ты уже…

После мы долго молчали, каждый о своем. И., наверное, плавал в своих соленых морях, такой весь молодой и красивый, в тельняшке и с татуировкой на плече по малодушию. На нем была выбита женщина в каске с наливными грудями, совсем как его будущая уже бывшая жена. И возможно, пытался изъясняться с продавцами орехов и приправ на ломаном английском, повторяя одни и те же пару заученных слов. А после с веселой улыбкой и хромым взором вперед шагал в сторону красивых девушек в летних и легких сарафанах, ярко рыжих или белокурых, как морская пена, с большими карими или голубыми глазами, впрочем, всегда они были разные, но одинаково прекрасны. И говорил с ними, спрашивал про погоду и цены на ананасы. А те едва ли могли понять его, но улыбались, и, кажется, все были счастливы. Долетели, думали птицы. Улетать никуда больше не нужно.

Ах, женщины. Точно потусторонних сил знахарки и матери всего живого. Смотришь на них и восхищаешься каждой. Вот одна, черноволосая и страстная, как цыганка или кабардинка, проходит мимо, оставляя после себя тонкий лоскут такого же темного и сладкого запаха, и ты понимаешь, что уже влюбился в эту красоту. Завораживает ощущение полного отсутствия контроля над собой, чувства светлого и беспомощно ясного. А тут вдруг слева еще одна, яркая, словно Каспийское море, в красном платье до коленок, волосы распущены. И та уже пахнет больше кокосовым молоком и лаймом, и похожа она на всецветный бутон, вечно сияющий и дышащий глубоко-глубоко. И думаешь, ну что ж поделать, и тебя полюблю. И тебя, прелестная финка у кафе с мороженным, и вас, леди, так громко ступавшую по тротуару, стуча каблуками в такт моего сердца. И ту, и вот эту, и… ах, цветы жизни, спящие так долго, и нет их месяцами, годами, зимами холодными и веснами недоспелыми. И нет вас более нигде и никак, лишь, когда ото сна отходя, сам и вы сами глаза откроете, и любимыми снова вы станете, а я любящим. И снова начнется игра в гляделки, шорохи и громкие возгласы, короткие миги счастья и долгие мучения после. Любви на всех хватит, думал я. Не хватило.

3

Золотое время мое? Проспал ли я тебя, или было ты не так светло и ярко, как называют тебя? А может, у каждого оно наступает в разные годы жизни? Пропустил, не заметил или виду не подал. Когда мои сверстники играли в футбол по дворам или делали замки из песка, я воровал хлеб в гастрономе и курил бычки на последнем этаже своего подъезда. Был и футбол, и пески, только гораздо раньше, чем это было у них. К 15 годам во дворах меня обходили стороной и тыкали пальцем «это он, он», а я всего лишь был пьян и шел к заброшке читать Эдичку и восхищаться его лютой любовью в песочнице с негром. Романтика была для меня престраннейшим делом. Я не ввязывался в дурные дела и не был в плохой компании, я делал все сам, сознательно никого не слушая. Когда подрос и уже ходил в старшую школу, стал много читать, тогда-то и узнал я, что хулиган может быть кем угодно, даже поэтом. В особенности поэтом. Теперь в магазинах я крал канцелярию, бумагу и ручки, а иногда и портвейна бутылку удавалось вынести. Все тогда крали – и далеко не от хорошей жизни. Я же уверен был, чувствуя себя Робин Гудом, что ничего плохого я не делаю, лишь разрушаю моральную ценность государственной идеологии и разрываю свои оковы школьного промывания мозгов. Вроде сейчас я украду это все, напьюсь, а потом поэму напишу, и мне за это спасибо скажут, а если спросят, как я ее написал, я обману, что трезвым был и о них, о людях, думал. А если правду скажу, так забудут про меня и сотрут имя из паспорта, посадят или сожгут. Поэму, конечно, не меня. Отчасти я был прав во всем, что делаю, но выбрал не лучший способ доказывать что-либо.

Так вот я стал писать стихи. Подолгу бродил я после школы по улицам своего мрачного и престранного района с финским ножом в одном кармане и опасным лезвием в другом и искал я идеи, мысли, глубинные фантазии, я искал стихи. Даже тогда, выкуривая по пачке сигарет в день, я усваивал из непонятно откуда взявшейся информации намного больше извне, чем на уроках или дома, за телевизором или того хуже в разговорах с родными. Я искал стихи, а находил пиздец. И резали меня, и били, и целовали, и поили. Я читал на крышах книги и пил бадягу, слушал кассеты с первым постпанком, джазом и другой необычной, как мне казалось, музыкой, которую мы с бродягами и лысыми пацанами отжимали у культуристов. Я чувствовал себя героем романа, шагая уверенно вперед и смотря во все глазами, выражающими злобу. Не было никакой надежды, здесь ее нет, и теперь не может быть, нет никакого света в конце тоннеля, а если и есть – значит, поезд мчится на тебя, беги, кролик, беги!

По сути, я был бездомным псом, воющим на бумагу. Одному такому псу в нашем дворе местные вспороли брюхо и смотрели, как он со своими же кишками играет в догонялки: они от него убегали, а он их догнать не мог. Так и проиграл. Я к тому, что за стихи в нашем районе и в моем окружении можно было лишиться важнейших органов жизнеобеспечения. Если стихи были плохими, конечно же. Поэтому долгое время я их не читал. Стихи стали получаться лишь через годы. Откровенности им было не занимать. Отчего многие из них до сих дней не дожили, были потеряны или навсегда забыты, будто их и не было, некоторые подарены, некоторые ушли в могилы с друзьями и важными людьми. Я был как Рыжий, как Жан Жене, как Чудаков, читал ворам и убийцам, а те мне за это наливали вина и отстегивали от общака. После бандитов перестреляли, СССР развалили, молодость пропили и проиграли в карты, а я остался, как и был – крутиться на месте, ловить руками свои кишки и писать. Далее были чтения на публику, краснощекие девушки, виртуозно охающие после каждого произнесенного мной слова, мальчики, чуть менее заметно восхищающиеся происходящим, ну и конечно, бесполые, которых видел я впервые. В общем, полный пиздец. Я не раз еще купился на подобное, каюсь. Потом сборник, минимальное признание, любовь. Я уже не был хулиганом, стихи становились все более нежными, и руки, которыми писал я их, казались мне изящно женскими, а не потресканными и резаными, сжимающими кулак. Это казалось немыслимым и простым, однако завораживало сильно.

После этого было многое: работа грузчиком и станочником, уборщиком и кладовщиком, вором и санитаром. Учения, свет вокруг, темнота изнутри. Друзья, подруги, выбитые на раз зубы, стоматолог. Не от ярости уже, более, от стыда, месть. Стихи остались, но были злыми, больными, смертными. Я оживил их, не превращая более в иллюзию. Я оживился сам, но кроме себя не чувствовал я ничего и никого. Кроме своих же придуманных жизней. Бумага стала невыносимо бела. Я убежал. Где было грязно и сыро, тихо и ветрено. Оставил я все. А приобрел?

Недавно ехал было я в троллейбусе и слушал, как отец сына отчитывает. Говорит ему: «Зачем ты хлеб из магазинов крадешь? Дома свой хлеб есть». А сын ему и говорит, мол, отец, дома ваш хлеб лежит, а моего там ничего. Ничего не осталось, думал я, что должно было быть со мною вечно, ничего. Зачерствел?

А еще встретил я друга детства однажды, он мне в автобусе на ногу наступил, а я давай в драку лезть по привычке. Так и заобнимались, пошли выпить, все дела побросали, чтобы побрататься и вспомнить былое. Вспомнили и шрамы оголили, и любовей прокляли в очередной раз, и даже умудрились ларек по быструхе ограбить. В общем, все как раньше.

Вернулся домой, точнее, должен был ехать на работу, а почему-то вернулся домой. Там ждала меня у плиты девочка, варила что-то несъедобное и вонючее и читала мои же книжки. Вон отсюда, говорю.

И все сразу стало на свои места. Ничего из памяти не денется, все мое – оно со мной, и все в порядке.

*

– Какие уж там Босфоры и Байкалы? Вот у меня ванная вся в пене, и так хорошо, когда соли морской посыплешь полпакета, сразу ветер подымается, и ураганы бушуют, моряки напиваются в хлам и поют о своих молодых женах, а я по собственной воле становлюсь их голосом и пою с ними, понимаешь, пою! Так и сутки могу – петь и топиться – а еще пить за отважных и тех, кто не доплыл. Вот она, романтика двухтысячных: однокомнатная квартира, набитая книгами и пустыми бутылками вина, недописанными рассказами и дырявыми одеялами, да еще и этими пенами и солеными ваннами.

И. смотрел, как дрожали у него руки, и поочередно выдирал кривыми ножницами кусочки ногтей. Я смотрел в угол кухни, туда, где висели портреты его родственников, фотографии его, маленького и еще совсем святого, но более меня интересовали иконы, что возвышались над всеми этими бумажными людьми. Вера, думал я? На И. это не похоже.

– Зачем это тебе? – кивнул я головой в сторону икон.

– А это… от матери осталось, они ценные, некоторые даже древние. Слушай, а давай пропьем одну?

– Хочешь найти дурака, который бы купил у тебя Бога за бутылку? Тут же все поголовно боятся, что у них от таких грешков второй подбородок вырастет, да и не где-нибудь, а под носом, например.

– Тут ты прав. Но вот наркоманы-то все тащат и продают, и нормально.

– Да нихуя не нормально, И., у них-то ломка, а у тебя – высокое искусство почти. Пить надо уметь, а ширяться уметь не надо, сам же знаешь, видел все.

– Видел.

Мы провели в его квартире уже трое суток, лишь однажды выйдя в магазин заправиться на последние. У нас не было плана, лишь боязнь, что скоро закончится это самое последнее и нужно будет что-то предпринимать, решать, когда это было вовсе неуместно.

– Слушай, пора нам убегать, – сказал я. – Пел кто-то, помнишь? «Все двери открыты, а мы по привычке ищем ключи». А зачем? И так успеем сгнить. Я вот родился снова недавно, как казалось, а стался только хуже и печальнее.

– Может, в этом твое предназначение? Умирать и воскрешаться снова, становясь хуже обычного. А после еще и еще. До тех пор, пока самому не опротивеет воскресение?
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5

Другие электронные книги автора Алексей Куценок