.
Головы, опрокинутые, немые, болтающиеся в разные стороны. Женщины, ходящие как по канату, вальсируя то влево, то вправо. Мужчины, томно дремлющие на последних сидениях троллейбуса. Тихие, почти мертвые, но видящие сны. Дети, впервые поцеловавшие не крест на причастие, но губы, живые, истресканные, покусанные, кровоточащие. Сладкие. Первые. Матери, горько провожающие своих сыновей на войну песнями, стеклянные и в каком-то месте уже битые. Сыновья, идущие на войну, теплые еще, светящиеся из космоса, гладковыбритые. Их жены, слезные, горькие, еле волочащие ноги. Бродяги, зажигая огонь от спички на остановке, прикуривая плохой табак в папиросе, немые, немощные, и самые живые из всех, солдат взглядом провожающие. Все как один, пьяные будто алкоголем, любовью, ожиданием. Бредут к вокзалу. Место встречи изменить нельзя… Последние троллейбусы идут до конечной. Их высадят, ибо сами они уже не в силах. Только единицы из них попадут в плацкарты и купе, общие или будут ютиться в тамбуре между вагонов. Остальные же развернутся и побредут по домам, квартирам, уставшие до смерти, но все еще живые, потому что жить – значит ждать, а более всего – верить, что ожидание не напрасно.
Я выхожу на конечной. Здесь вокзал. Мой поезд тронется через 5 минут. Голова идет кругом, ноги тянутся сами по себе. Никто не провожает, никто не ждет. Последняя категория, те, кто забыт или не вспомнен. Те, кто едва ли станет заметен. Переживаю последние усилия на сегодня, подымаюсь по ступеням в вагон. Проводник мне стелет на месте, где должны храниться одеяла и постельное белье. Ехидно улыбается и прячет за пазухой бутылку коньяка. Сука, даже не поделится, думаю. Ну и черт с ним. Теперь можно будет заснуть и, главное, не просыпаться до тех пор, пока тебя кто-либо не заметит, пока ты не станешь мешать или чего худого, не выдвинешь свое жалкое больное тело против закона. Пока ты здесь, надеяться не на что. Даже матерям, бродягам и избитым романтикой школьникам. Кусаю губы, сладкие и липкие, кровь засыхает с рубцами. Засыпаю под гул проходящего мимо товарняка. Пути назад больше нет. Так я уехал к Тебе.
Часть 2
1
Стас выглядел обеспокоенным и неуверенно, как-то прерывисто, дышал ртом. Определить его состояние было нетрудно по его перекошенному взгляду сквозь кривые очки и взъерошенным волосам на макушке. Он все еще махал руками и бил себя в грудь, когда я открыл двери, но заметил меня и успокоился. Кажется, по лестнице он бежал и пару раз споткнулся, – носы у туфель были надломаны, а ладонь разодрана до крови. Точно голодный пес, он смотрел на меня с оскалом и потел, нервничал и высовывал язык в надежде что-то выдать, выплеснуть из себя в словах, но так и не смог ничего сказать, просто залепил мне пощечину.
– Какого черта? – наконец вырвалось. – Какого черта, ты куда пропал? Я тебя по всему городу ищу. Телефон недоступен, ты снова его выкинул в реку? А дома? Дома о тебе никто не знает уже несколько месяцев. В баре сказали, что ты даже к ним не ходишь. Какого черта, Леша?
Стас картавил и все, что он говорил, даже очень серьезно и важно, на слух ложилось дурацкой шуткой или еврейской байкой одессита, пропитанного до дырявых носков вычурной молдаванкой. Почему Стаса не зовут Исаак, подумал я?
– Успокойся, а то ты похож на ужаленного деда с улицы Молотова. Тише, ну-ка, – я похлопал его как-то некрасиво и неловко по плечу и приобнял. Ребенок внутри Стаса сжалился, но сперва напряг челюсть и сомкнул ее с громким звуком. А потом уж растаял. Все мы дети, когда нас обнимают.
Я отпрял, лениво закурил и посмотрел на него. Коричневое пальто, шляпа и очки делали из Стаса героя обидных анекдотов, которые рассказываешь в школе на переменках втихаря своим одноклассникам. И только один из них сидит за партой, обиженный, что ему порция похабщины не досталась, и напрягает слух, а вдруг про него? Таким был Стас. А руки, одна вымытая и белая, другая лишь окровавленная, все стучали то себя в грудь в надежде выкашлять свое волнение, то снова меня по лицу, еле до него дотягиваясь. Стас был низким, худым и молодым. Он выглядел еще живым, но уже собирающимся полежать в тенечке от усталости.
– Дома я и не должен быть, выжили меня. А здесь я потому, что, ну, а где мне еще быть, а, Стас? У тебя, что ли, в халупе твоей с крысами и бомжами поэтической наружности? Ты лучше послушай, представляешь, подымаюсь я в гору, а там…
– Леша, я не выслушивать твои байки пришел, таки баек мне хватило за все время, которое ты у меня украл.
– Так я же бандит, конечно, крал, скоро ты поседеешь и проклятьями меня затравишь.
– Уже.
Стас прошел сквозь меня как-то ловко, закрыл за собой двери и двинулся в ванную привести себя в порядок. Странный он, всегда знает, что лишнего нервничает и бежит все время куда-то. Прибегает, а его, оказывается, не ждали.
– Красавица твоя с волосами цвета льна топиться собиралась. И почти ей это удалось.
– Как? – Я верчу головой. – Осень уже поздняя, куда она плавать-то сунулась?
– Во дурак, она в ванной чуть не утопилась. Говорят, соседи видели, как ее выносили на каталке в белых простынях, совсем голую, в красной помаде и с глазами, полными любви. Красивую, словно Афродиту перед смертью.
– Так и сказали?
– Не придирайся. Скажи мне лучше, ты где был в это время?
– Так был, просто был. Как мир – был, как солнце и вода, как… А что мне она, у нее муж новый, у меня нет, – говорю. Стас смотрел на меня так, будто он собирается заплакать, но только махал мокрыми руками все сильнее, а брызги капельками опадали на мое лицо, на стены и белые потолки, окрашивая их в маленькие тени…
– Любишь же ее, признай! И не бережешь. С тобой уйти хотела, как узнала, что ты исчез. Знала тебя так хорошо, что все поняла и таки чуть не умерла. Дурак, дурак, живой и такой дурак!
Я отвернулся, вытер ладонями капли с лица и потушил уголек в душе большим апчхи. Мама учила, что когда я соберусь сильно соврать, чтобы этого не случилось, нужно притвориться что чихаешь.
– Будь здоров.
– Не буду врать.
– Что?
– Нет, ничего, раздевайся, проходи.
Стас был первым человеком, кто перевел всего Джойса без цензуры. Он читал стихи Буковски детям в саду с голой задницей и в шляпе красной шапочки. Трижды осужденный за хулиганства, дважды съеденный опешившими издательствами и почти что ставший эмигрантом, он был полным ничтожеством для своего поколения. То есть гением, как это звучит теперь. Только слишком зашуганным гением; однажды Стаса хотели кастрировать за его нетрадиционные взгляды на половую жизнь, причем сделать это хотели мусора. Точнее, они бы это и сделали, но один лейтенант тогда оказался в комнате пыток и узнал бедолагу как своего старого детского друга. Два еврея, один пидор, другой мусор с ужасом и огромным стыдом за самих себя разобрались с произошедшим почти без слов, так и расстались с миром, Стас, уходя на покой в одних колготах, а лейтенант, кланяясь и закрывая ладонями звездочки на погонах. Неизвестно, что для еврея было хуже, еще в детстве, и теперь – стать пидором или мусором. С тех пор Стас стал заикаться, но взглядов половых не сменил.
Он был первым, с кем мы стали заниматься литературой, писали книги, печатали их самиздтами и так и оставались безызвестными. Лишь в узких кругах бродяг, полуночников и гениев-неудачников мы ходили по рукам. А я был ему всегда как старший брат, не очень любящий и не совсем полезный. До тех пор, пока он не ушел в большую жизнь, оставив нас всех подыхать над своими записками психопатов. Он уехал в большой город и работал критиком, редактором, журналистом. Местные журналы любили его слог, живость и честность, давали критиковать всех тех, к кому придраться было сложно. И Стас без зазрения совести через свои толстенные линзы в очках стрелял каждого нового живописца жизни и унижал их до потери интереса к себе же самому. Критиковал и нас, только после понял, что настоящая литература и есть мы все, беспечные любители, бандиты и сутенеры, наркоторговцы, дети, убивающие кошек ради забавы, гопники и безымянные, черствые и стальные, – мы были самыми настоящими для него людьми. Понял, что к нашей правде придраться нельзя, а к Улиссу можно. Что это время таких людей породило, бесцельных и безжизненных, и искусству осталось только возродить их в себе. Воплотить в целостное и рассказать о случившемся своими безграмотными словами. Этим мы и занимались. Так брат вернулся домой. Через два года отсутствия. И снова начал писать, жульничать и пить портвейн, одним словом, жить. А теперь вот стоял тут и бил меня по лицу своими потными ладонями, кричал, что я дурак. Не спорю, дурак, зато как худ и красив!
И. вылез за порог.
– Что тут у вас за шум? Стас, о, какая встреча. Полтинник принес? Или выпить чего?
– Нет, жена его, говорю, топилась!
– А она вроде плавать хорошо умеет, что ей топиться. Ты загар ее видел? Каждый год на морях и океанах отдыхает. А ты говоришь, топилась. Да и не жена она ему больше. Ты что, опять забухал?
И. закуривал и тяжело кашлял. Я отодвинулся от двери за порог. Стас уже не дотягивался до меня. Между мной и ним теперь стоял И.
– Да говорю же, в ванной топилась она! Любит она этого идиота, жить не может без него. А он, – он ткнул пальцем мне в грудь, – пропал и ей ничего не сказал.
– А он никому ничего не сказал. А о нем и не вспоминали. Кто о нас вспоминать-то будет?
– Она же помнила. И я…
– А муж-то что ее? Не помог ей всплыть? Или он муж – объелся груш? Или сам уже на дно пошел? Я вот ваших современных любовных отношений вообще не понимаю, любит одного, а живет с другим. И че это, блять, такое? Социализм?
И. хохотал уже вовсю, разлепив ото сна глазенки и потирая их от слезок и козявок. Стас прыгал и нервничал, я уставал.
Мне эта история уже порядком надоела, и хотелось выйти выпить кофе. Деньги на хороший кофе должны быть всегда, даже если ты конченый человек, удовольствия стоит получать от жизни хотя бы раз в день, и кофе – один из моих капризов. Но Стас слишком нервничал, и нужно было что-то делать. И. недолюбливал Стаса, дескать, тот ведет себя как педик. А вот некоторые педики совсем себя не ведут как педики. Короче, приехали. Утро начинается, начинается.
– Пойдем, расскажешь мне все по порядку, – говорю я ему, – а я пока кофе нам сварю.
Мы зашли в кухню. И. остался в комнате, докуривая сигарету и явно не собираясь к нам присоединяться. Он включил телевизор, экран показывал, как стреляют где-то на юго-западе. А у нас везде стреляют, но никто этого в эфир не ставит. Сигареты стреляют. И. внимательно следил за телом репортерши, ворочая головой и ухмыляясь ее животику и щечкам. Я закрыл двери в его комнату, стало тише. Стас снял туфли и аккуратно поставил их на коврик. Нос левой туфли вдруг взял и отвалился. Вот, что значит выбрать правду вместо порока. Город просыпался, просыпалась мафия.
*
Она была. Или не было ее, звон монет в пустых карманах. Мы познакомились с ней в М., когда я приезжал с презентацией своего самиздата. Белоснежные волосы, голос бархатный и сладкий, красивое тело, руки. Все остальное было не совсем красивым, но она казалась мне чудом и ангелом среди гнилья и пустыни нищенства. Я показал ей, как ходить по углям и битому стеклу, и она меня поцеловала. Потом я вырезал на руке ее имя, и она меня поцеловала второй раз. Я боялся, что искалечу себя, не придумаю, чем удивить ее снова, и нахмурился, но она подошла и поцеловала меня в третий раз. И все было хорошо. Мы бродили ницшеанскими путями, становились большими сердцами улиц, судьбами времен, полюсами. Мы смотрели глаза в глаза, и дохнуть, наконец, не нужно было. А потом я уехал, и продолжили подыхать.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: