– Мальчик, выговори зубы свои, выплюнь все слова и пере-путай себя со словами, пуск-ай лежат они на твоем месте и в тепле замо-рышью покрываются. Гении НИИ
иней в ней – не в ней – темней.
Голова кругом от этой бешеной жизни в комнате 5 на 5 с волосами аптечного вкуса и неугомонного политизированного самого себя с собою в трех экземплярах. Мальчик отправляется в путешествие по городу, которого нет.
– : —
– Пойдем на свидание?
– Ты будешь за мной ухаживать? – Асса улыбнулась, как младенец. Жа испугался, представив себя отцом.
– Буду. Стараться.
Первый раз после плохого, но не очень бара они, дети, встретились в парке. В ботаническом саду, точнее. В таком, где круглый год цветут растения и растут соцветия. Асса курила за деревцем, которое называлось как-то пошло и пряно, мальчик так и не запомнил, но хорошо запечатлел в голове табличку «не курить» и смешки девчонки, что заламывала в смущении руки, но горела, как утреннее светло, шатающееся на ветру, возвращаясь к себе в историю. Дети ходили по свежему и мокрому мху, проваливались ногами вниз, в норы кротовьи и входы в подземелья ада. Святые дети трогали друг друга впервые, невзначай, заигрываясь, и были уверены, что бог подсматривает и грозит пальцем (пару раз гремел гром). У Ассы были нежные худые пальцы, тонкие, как колоски ржи, глаза сверкали молодостью и кромешной болью от историй настоящего прошлого и прошлого в настоящем. В ногах ощущался холод, тянуло к земле, а время остановилось, будто мальчишка Жа его (ее?) случайно раздавил пяткой.
– Я как-то курила в поезде, кажется, немецком. Не помню, как назывался город, в который я ехала. Это был дальний север, родина моего ненавистного мною отца. Городки, они там все зовутся как-то несущественно, как Чих. Так вот, проводница была русская, и в тамбуре, где даже не было дырочек, куда бычки кидать, она со мною за компанию переписывала законы этих краев. Она ехала домой, и я.
– А что вы курили? – придумал себя взрослым Жа.
– Что-то дрянное, что можно найти только в деревнях. Родное. Родина едкая на вкус.
– А отец. Зачем вы к нему ехали так далеко?
– Хоронить эту сволочь, – выдохнула совсем не юным воздухом Асса.
Мальчик Жа держал ее руки, руки покалеченные. Асса рассказывала, как ее отец тушил об ее ладони свои дрянные сигареты, как та разучилась плакать и чувствовать жар, как та однажды воткнула в руку ножницы, кричала, чтобы тот не трогал ее больше, или она убьет себя. Отец посмеялся лишь, собрал вещи, уехал в свой город Чих и там умер. Всех удивил напоследок, хоть что-то сделал по-человечески.
– Давай займемся любовью прямо тут, – бросил ей под ноги мальчик.
– Так быстро? – покраснела Асса. – Почему?
– Ты напоминаешь мне настоящую жизнь, которой не найти ни на конечных остановках, ни в промежуточных, ни тут.
– А как занимаются любовью по-настоящему? – Асса опустила глаза и робко двинулась к мальчику.
– Я не знаю.
– Так?..
На траве остались большие отпечатки юных худеньких спин, складками, как на белых простынях после томной, жаркой и полной несбыточных снов ночи. Рассыпался табак тут же, рядом, посыпались и слезы с юных глаз, еще остался на земле лежать платок Ассы, которым Жа вытирал ее зеленые коленки. Пара цветов мертвых, раздавленных телами, виднелись сквозь траву. Еще не дворник Сучкин вытирал слезу, расстраиваясь Памяти и телу, что видел сквозь свои часы, висящие на шее.
– Вот черт, совсем стыд потеряли, молодежь, – он улыбался, пряча белое сукно во внутренний, что ближе к сердцу, пустой давно карман.
октябрь, 5
20:34
– Почему тебе так хочется меня видеть? Ты же только вчера ночью приходил к моему дому и разглядывал мои цветы на подоконнике, мою оголенную спину в пупырышках, мой душ и мои царапины. Ты не устал от меня?
Асса позеленела. Ее голос стал хриплым и слезным, оттого еще более приятным. Маленький Жа возбудился, руки стали влажными, зрачки съели глазницу.
– К чему такие слова? Ты – праздник, Асса, и каждое маленькое путешествие к твоему дому для меня как паломничество. Я хочу сейчас коснуться твоих красивых коленок, – произнес мальчик.
Асса покраснела, ее щеки стали пунцовыми, глаза ударились о поздний вечер, она улыбнулась. Асса улыбалась так, что бог бы отворачивался в слезах, не веря до конца простоте красоты своего создания, если бы был создан сам. Девочка грызла нижнюю губу с наслаждением, представляя щекотку ниже живота, вспоминая, как позволяла мальчику делать все то, что хотелось ей, открывалась ему, тянула руку к его волосам и управляла им, направляла. Голая луна горела в смущении, подсматривая с зеленого, болотного неба, завидуя ее опьянению. Потом луна отвернулась, спряталась в облаке, поцеловала его, и расплавилась ее пустое нутро.
– Я тебя удивлю, но ты можешь теперь меня ударить? Дай мне пощечину, только по-настоящему. – Асса справилась с гусиной своей кожей, вода с нее стекала под ноги и за пазуху.
– За что? – удивился Жа.
– Я тебя полюбила, а этого делать было нельзя. Ударь меня, чтобы дурь ушла назад в подушечки пальцев.
– Я не могу, простите (прозвучало как «любите»).
– Значит, пропало.
Время Станиславовна покачала головой за плечом Ассы, обняла несчастную, попрощалась с ней и стала стучать внутри у всех листающих эти страницы.
октябрь, 7
13:15
Голод, опьянение, нищета, утиный паштет на черством хлебе и кусок заплесневевшего от времени сыра – страсть делает калеку из здорового, но непригодного для выживания человека, для оплодотворения поколения – тем более. Человек думает, что никогда не станет желанным, ни упреки его, ни уговоры не приведут к новой жизни – не предназначен он для их слов, для их мольбы и покаяния, даже для их требований жить! Сытость халдею и счастливому, голод и болезнь – поэту. Чтобы опуститься на самое дно, нужно долго держаться без воздуха, тонуть и ощущать, что тонешь, но не мрешь. Лишь бы так – не чувствовать ничего и прилагать усилия для достижения бездны – а после дотронуться до песчаного рифа, тела пустоты, поцеловать его и ртом загрести земли, на вкус ее попробовать, чтобы, чтобы, чтобы. Как? Девяноста девять саженей твоих взглядов, сто тридцать миль наркотических воплей, двести пятьдесят листов из запятых, четыреста галлонов спирта и пять килограммов воздуха – вот и он, худой, немой, тело – два глаза, уши, рот, ноги, руки, голова и необъятная душа, прячущаяся в кармане, где кастет, презервативы и два билета в театр, – человек жив и мертв, худ и стар, озлоблен и гол, прекрасен, лежит он в лужи крови посреди целого поколения, увядшего в самом начале его появления, в своей комнате пять на пять, с ковром вместо обоев и лимфоузлами надписей на стенах: «счастье есть», «пришел, увидел, закурил», «люди терпят», «гонка по прямой», «странные игры», «спасибо».
Как красив мальчик-человек (и так же уродлив старик в нем), немой и безжизненный, одеялом ее волос накрытый, в гнусном хохоте спровоцированный на бессмертие, со страницами Селина вместо носовых платков, сумбуром вместо существования, жизни впредь и навсегда. Тонкая черта от пят и до коврика, на коем его зимние сапоги покоятся, сжимаются, ссыхают от времени и любви, от Времи Станиславны и ее поцелуя в уголок рта и пятку левую. Та лежит, грустная и жаркая, еще молодая, но уже в извилинах и с коркой, на тряпичных любовных письмах, на повальной злобе кромешного бессилия, на самой сути потустороннего, лишней картой в колоде являясь, цветом невыдуманным еще мерцая, сфинксом безносым собираясь. Как конструктор, существуя еще и еще, красная, холодная – значит имеющая определение – живая в каком-то еще ином измерении изменения. Изменении измерения. Измеряя, изменяя, змея я, змея, земля, зля, зла, бла, бла, бла.
Мальчик Жа ничего не чувствует. Сытость сытых, голод голодных. Вокзальные двухрублевые позывы и перронные мнимые обещания – вот его тело, и оно способно лишь исполнять приказы, но не выдумывать себе действия, не жить по-иному, величественно с одним ребром Адамовым управляясь, как с картой вселенского пути. Интересно, а что видит стекло, когда его разбивают?
– : —
и МЫ ВЕРНЕМСЯ ДОМОЙ. Когда стекло треснет и упадет в ноги безбожному. Кто будет твоим, для чего быть твоим? Он будет, и ты найдешь в этом смысл, тогда и мой найдется.
– Не найдешь!
– Тук-тук-тук. – Кто там? – Никого там. – А кто тут? – И тут никого. Ничего. И совсем нет тебя, задающего вопросы, и меня, ответы тебе дающей, как счастья на миг, узнаешь ли, что было оно твоим?
– : —
Ах, как молода его мысль, как бесконечна.
– Как вы прекрасны, Время Станиславна. Можно вас попросить? – зарылся в улыбке Жа.
– Чего вы хотите? – развернулась из свертка бумаги туалетной Время Станиславовна.
– Прогоните безумцев из дома моего, из моей головы, изнутри меня и включите тишину, я хочу услышать, как бьется ваше механическое сердце.
Дергается веко у малыша Жа, руки хрустят в смешных их предназначениях.
– Я не могу убрать их из вас, но кое-что я все же могу.