В части, в первой же комнате, Марья Николаевна увидела знакомого ей полицейского солдата, приходившего к ним поутру. На этот раз он был уже не в своей военной броне, а просто сидел в рубахе и ел щи, которые распространяли около себя вкуснейший запах.
– Где Имшин, барин, за которым ты приходил? – спросила она его.
– В казамат, ваше благородие, посажен.
– За что?
– Не знаю, ваше благородие. Он тоже говорил: «Поесть, говорит, мне надо… Ступай в трактир, принеси!» Я говорю: «Ваше благородие, мне тоже далеко идти нельзя. Вон вахмистр, говорю, у нас щи тоже варит и студень теперь продает… Разе тут, говорю, взять… У нас тоже содержался барин, все его пищу ел». – «Ну, говорит, давай мне студеня одного».
– Пусти меня, проводи к нему!
– Нельзя, ваше благородие.
– Я тебе десять рублей дам!
– Помилуйте! Теперь квартальный господин скоро придет, невозможно-с!
– Ну, хоть записочку передай!
– Записочку давайте, ваше благородие. Он тоже просил было, чтобы водки… «Ваше благородие, хлещут, говорю, за это! Вот, бог даст, пообживетесь… Господин квартальный и сам, может, то позволит».
Выслушав солдата, Марья Николаевна и сама, кажется, не знала, что ей делать; в голове ее все перемешалось… Имшина отняли у нее… посадили в казамат… на студень… Что же это такое? Она села в сани и велела везти себя к мужу.
Председатель только что встал из-за стола и проходил в свой кабинет. Горничная едва успела вбежать к нему и сказать:
– Барыня наша приехала-с!
Председатель проворно сел в свои вольтеровские кресла и принял несколько судейскую позу. Марья Николаевна вошла к мужу совершенно смело.
– Имшин посажен в часть, – начала она, – это ваши штучки, и, если вы хоть сколько-нибудь благородный человек, вы должны сказать, за что?
Председатель улыбнулся.
– Я вашего Имшина ни собственного желания и никакого права по закону не имел сажать, – проговорил он.
– Кто ж его посадил?
– Это уж вы постарайтесь сами узнать: я этим предметом нисколько не интересуюсь.
– Его мог посадить один только губернатор. Я поеду к губернатору.
Председатель молчал, как молчат обыкновенно люди, когда желают показать, что решительно не принимают никакого участия в том, что им говорят.
– О, какие вы все гадкие! – воскликнула бедная женщина, всплеснув своими хорошенькими ручками, и, закрыв ими лицо свое, пошла.
– Ваш гардероб, вы сами за ним пришлете или мне прикажете прислать его вам? – сказал ей вслед муж.
Марья Николаевна ничего ему на это не ответила.
Председатель остался совершенно доволен собой. Он сам очень хорошо понимал, и с этим, вероятно, согласится и читатель, что во всей этой сцене вел себя как самый образованный человек; он ни на одну ноту не возвысил голоса, а между тем каждое слово его дышало ядом.
Марья Николаевна между тем села в сани и велела себя везти к губернатору. Кучер было обернулся к ней:
– Лошадь, сударыня, очень устала! Барин после гневаться будет.
– Вези! – вскрикнула она, и в ее нежном голосе послышалось столько повелительности, что даже с полулошадиной натурой кучер немножко струсил и поехал.
Губернатор еще не кушал, когда она к нему приехала. Дежурный чиновник, увидев председательшу, бросился со всех ног докладывать об ней губернатору. Тот, в свою очередь, тоже бросился к зеркалу причесываться: старый повеса в этом посещении ожидал кой-чего романического для себя.
– Pardon, madame…[26 - Извините, сударыня… (франц.).] Позвольте вам предложить кресла.
Марья Николаевна села.
– Говорят, вы посадили Имшина, – вы знаете мои отношения к этому человеку; скажите, за что он посажен?
– Не могу, madame!
– Почему ж не можете?
Губернатор был в странном положении – сказать даме о такой вещи, которая, по его понятию, должна была убить ее; он решился лучше успокоить ее:
– Сказать вам этого я не могу, тем более что все это, может быть, пустяки, которые пустяками и кончатся, а между тем нам всем очень дорого ваше спокойствие; мы вполне симпатизируем вашему положению, как женщины и как прелестнейшей дамы.
– Не знаю, что вы со мной все делаете! Ах, несчастная, несчастная я! – воскликнула председательша и пошла, шатаясь, из кабинета.
Губернатор последовал за ней до самых саней с каким-то священным благоговением.
Дома она написала записку к Имшину:
«Я везде была и ни у кого ничего не узнала; напиши хоть ты, за что ты страдаешь, мучат тебя… Твоя».
На это она получила ответ:
«Все вздор, моя милая Машенька, проделки одних мерзавцев; посылаю тебе сто рублей на расход. Прикажи, чтобы хорошенько смотрели за лошадьми… Твой».
Никакое страстное письмо не могло бы так утешить бедную голубку, как эта холодная записка.
«Он спокоен; значит, в самом деле все вздор», – подумала она, покушала потом немножко и заснула.
К подъезду между тем подъехала ее компаньонка Эмилия, с огромным возом гардероба Марьи Николаевны. Со свойственным ее чухонскому темпераменту равнодушием, она принялась вещи выносить и расставлять их. Шум этот разбудил Марью Николаевну.
– Кто там? – окликнула она.
Эмилия вошла к ней.
– Платья ваши Петр Александрыч прислал и мне не приказал больше жить у них.
– Ну, и прекрасно; оставайся здесь у меня.