– Это одень уж жестоко, – послышалось легкое бормотанье между учителями помоложе.
– Зачем ему учиться, ведь уж он сочинитель! – подхватил, опять смеясь, отец Никита.
Николай Силыч, до сего времени молчавший, при последней фразе взглянул на священника, а потом, встав на ноги, обратился к инспектору-учителю.
– А позвольте спросить, тему господина ученика вы сами одобрили?
– Да, я ему позволил ее, – отвечал тот.
– Так за что же и судить его? Тему вы сами одобрили, а выполнена она – сколько вот я, прочтя сочинение, вижу – прекрасно!
– Да-с; но тут он указывает все на русскую историю.
– А на какую же указывать ему? На турецкую разве? Так той он подробно не знает. Тем более, что он не только мысли, но даже обороты в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако, за то не наказывали и не судили.
– Мальчик и писатель – две разные вещи! – возразил инспектор-учитель.
– Разное-то тут не то, – возразил Николай Силыч, – а то, что, может, ложно поняли – не в наш ли огород камушки швыряют?
– Что вы под этим разумеете? – спросил инспектор-учитель, окончательно побледнев.
– А то, что если господина Вихрова выгонят, то я объявляю всем, вот здесь сидящим, что я по делу сему господину попечителю Московского учебного округа сделаю донос, – произнес Николай Силыч и внушительно опустился на свой стул.
Инспектор-учитель отвернулся от него и обратился к другим учителям:
– Вы как думаете, господа?
– Лучше оставить, – произнесло несколько голосов.
– Извольте в таком случае! – сказал инспектор-учитель и поспешил уйти.
– Лучше оставить, лучше! – пропищал ему вслед Николай Силыч и высунул даже язык.
Отец Никита только развел руками. Он всегда возмущался вольнодумством Николая Силыча.
Павел все это время стоял бледный у дверей залы: он всего более боялся, что если его выгонят, так это очень огорчит старика-отца.
– Что же? – спросил он, усиливаясь улыбнуться, вышедшего из совета Николая Силыча.
– Проехало мимо, оставили, – отвечал тот.
Павел вздохнул свободней.
– Очень рад, – проговорил он, – а то я этому господину (Павел разумел инспектора-учителя) хотел дать пощечину, после чего ему, я полагаю, неловко было бы оставаться на службе.
Николай Силыч только с удовольствием взглянул на юношу и прошел.
По бледным губам и по замершей (как бы окостеневшей на дверной скобке) руке Вихрова можно было заключить, что вряд ли он в этом случае говорил фразу.
– Оставили, господа! – сказал он товарищам, возвратясь в класс.
– Ура, ура! – прокричали те в один голос.
– Ну, теперь я и другими господами займусь! – сказал Павел с мрачным выражением в лице, и действительно бы занялся, если бы новый нравственный элемент не поглотил всей души его.
XII
Кузина
Павел перешел в седьмой класс и совсем уже почти стал молодым человеком: глаза его приняли юношеский блеск, курчавые волосы красиво падали назад, на губах виднелись маленькие усики. В один день, когда он возвратился из гимназии, Ванька встретил его, как-то еще глупее обыкновенного улыбаясь.
– Дяденька ваш, Еспер Иваныч, приехал-с, – сказал он, не отставая усмехаться.
– Ну вот и отлично, – проговорил Павел тоже обрадованным голосом.
– Они нездоровы оченно! – продолжал Ванька.
– Как, нездоров и приехал? – спросил с удивлением Павел.
– Их привезли-с лечить к лекарям… Барышня к ним из Москвы тоже приехала.
– Воспитанница, что ли?
– Да-с!.. Анна Гавриловна присылала кучера: «Скажите, говорит, чтобы барчик ваш побывал у нас; дяденька, говорит, нездоров и желает его видеть».
– Я сейчас же пойду! – сказал Павел, очень встревоженный этим известием, и вместе с тем, по какому-то необъяснимому для него самого предчувствию, оделся в свой вицмундир новый, в танцевальные выворотные сапоги и в серые, наподобие кавалерийских, брюки; напомадился, причесался и отправился.
У Еспера Иваныча в городе был свой дом, для которого тот же талантливый маэстро изготовил ему план и фасад; лет уже пятнадцать дом был срублен, покрыт крышей, рамы в нем были вставлены, но – увы! – дальше этого не шло; внутри в нем были отделаны только три – четыре комнаты для приезда Еспера Иваныча, а в остальных пол даже не был настлан. Дом стоял на красивейшем месте, при слиянии двух рек, и имел около себя не то сад, не то огород, а скорей какой-то пустырь, самым гнусным и бессмысленным образом заросший чертополохом, крапивою, репейником и даже хреном. Павел по очень знакомой ему лесенке вошел в переднюю. Первая его встретила Анна Гавриловна с распухнувшими от слез глазами и, сверх обыкновения, совершенно небрежно одетая.
– Что дяденька? – спросил Павел.
– Започивал! – почти шепотом отвечала Анна Гавриловна.
– Что такое с ним?
– Удар: ручка и ножка отнялись, – отвечала Анна Гавриловна.
– Господи боже мой! – произнес Павел.
У Анны Гавриловны все мускулы в лице подергивало.
– Марья Николаевна наша приехала! – проговорила она несколько повеселевшим тоном.
– Слышал это я, – отвечал Павел, потупляясь; он очень хорошо знал, кто такая была Марья Николаевна.
– Подите-ка, какая модница стала. Княгиня, видно, на ученье ничего не пожалела, совсем барышней сделала, – говорила Анна Гавриловна. – Она сейчас выйдет к вам, – прибавила она и ушла; ее сжигало нетерпение показать Павлу поскорее дочь.
Тот, оставшись один, вошел в следующую комнату и почему-то опять поприфрантился перед зеркалом. Затем, услышав шелест женского шелкового платья, он обернулся: вошла, сопровождаемая Анной Гавриловной, белокурая, чрезвычайно миловидная девушка, лет восемнадцати, с нежным цветом лица, с темно-голубыми глазами, которые она постоянно держала несколько прищуренными.