Павлу вдруг почему-то стало совестно.
– Пойду, – отвечал он и, чтобы не дать себе разлениться, сейчас встал и потребовал себе умываться и одеваться.
Ванька спросонья, разумеется, исполнял все это, как через пень колоду валил, так что Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна уже ушли, и Павел едва успел их нагнать. Свежий утренний воздух ободряющим и освежающим образом подействовал на него; Павел шел, жадно вдыхая его; под ногами у него хрустел тоненький лед замерзших проталин; на востоке алела заря.
Приходская церковь Крестовниковых была небогатая: служба в ней происходила в низеньком, зимнем приделе, иконостас которого скорее походил на какую-то дощаную перегородку; колонны, его украшающие, были тоненькие; резьбы на нем совсем почти не было; живопись икон – нового и очень дурного вкуса; священник – толстый и высокий, но ризы носил коротенькие и узкие; дьякон – хотя и с басом, но чрезвычайно необработанным, – словом, ничего не было, что бы могло подействовать на воображение, кроме разве хора певчих, мальчиков из ближайшего сиротского училища, между которыми были недурные тенора и превосходные дисканты. Когда, в начале службы, священник выходил еще в одной епитрахили и на клиросе читал только дьячок, Павел беспрестанно переступал с ноги на ногу, для развлечения себя, любовался, как восходящее солнце зашло сначала в окна алтаря, а потом стало проникать и сквозь розовую занавеску, закрывающую резные царские врата.
В продолжение этого времени в церковь пришли две молоденькие девушки, очень хорошенькие собой; они сейчас же почти на первого на Павла взглянули как-то необыкновенно внимательно и несколько даже лукаво.
Павел тоже взглянул на них и потупился: он, как истый рыцарь, даже в помыслах хотел быть верен своей Мари.
Вслед за тем служба приняла более торжественный вид: священник надел ризу, появился дьякон, и певчие запели: «Чертог твой вижду, спасе мой, украшенный!» В воображении Павла вдруг представился чертог господа и та чистая и светлая одежда, которую надобно иметь, чтобы внити в него. Далее потом певчие запели: «Блюди убо, душе моя!» Павел почувствовал какой-то трепет в груди и желание, чтобы и его дух непрестанно блюл. Душа его, видно, была открыта на этот раз для всех возвышенных стремлений человеческих. Он возвратился из церкви под влиянием сильнейшего религиозного настроения, и когда потом, часу в двенадцатом, заблаговестили к преждеосвященной обедне, он первый отправился к службе; и его даже удивляло, каким образом такие религиозные люди, как Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна, молились без всякого увлечения: сходят в церковь, покланяются там в пояс и в землю, возвратятся домой только несколько усталые, как бы после какого-то чисто физического труда. Особенно на Павла подействовало в преждеосвященной обедне то, когда на средину церкви вышли двое, хорошеньких, как ангелы, дискантов и начали петь: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобою!» В это время то одна половина молящихся, то другая становится на колени; а дисканты все продолжают петь. Священник в алтаре, возводя глаза к небу, медленно кадит, как бы напоминая то кадило, о котором поют. Наконец, он, в сопровождении дьякона, идет с преждеосвященными дарами. Все, в страхе – зреть святыню, падают ниц; несколько времени продолжается слегка только трепетное молчание; но хор певчих снова запел, и все, как отпущенные грешники, поднимаются. Две красивые барышни тоже кланяются в землю и хоть изредка, но все-таки взглядывают на Павла; но он по-прежнему не отвечает им и смотрит то на образа, то в окно. Возвратившись домой с церковной службы, Павел почувствовал уже потребность готовиться не из чего иного, как из закона божия, и стал учить наизусть притчи. Чистая и светлая фигура Христа стала являться перед ним как бы живая. Все это в соединении с постом, который строжайшим образом наблюдался за столом у Крестовниковых, распалило почти до фанатизма воображение моего героя, так что к исповеди он стал готовиться, как к страшнейшему и грознейшему акту своей жизни. Он в продолжение пятницы отслушал все службы, целый день почти ничего не ел и в самом худшем своем платье и с мрачным лицом отправился в церковь. Крестовниковы точно так же вели себя. Исповедь, чтобы кто не подслушал, происходила в летней церкви. Первая вошла туда госпожа Крестовникова и возвратилась оттуда вся красная и вряд ли немного не заплаканная. Вслед за ней исповедовался муж ее, который тоже вышел несколько красный. Какие у этих двух добрых человек могли быть особенные грехи, – сказать трудно!.. Павел вошел в исповедальню с твердым намерением покаяться во всем и на вопросы священника: верует ли в бога, почитает ли родителей и начальников, соблюдает ли посты – отвечал громко и твердо: «Грешен, грешен!» «Не творите ли против седьмой заповеди?» – прибавил священник более уже тихим голосом. «Нет, – отвечал Павел с трепетом в голосе, – но я люблю, святой отец!», – заключил он, потупляя глаза.
Священник посмотрел на него и ухмыльнулся.
– Раненько бы еще, – сказал он совершенно механически, – вам еще учиться надо.
– Мне это не мешает, батюшка!
– Ну как уж не мешает, кто за этим пошел… Епитимью бы надо на вас положить за то… «Ныне отпущаеши раба твоего, господи…» Ну, целуйте крест и ступайте. Посылайте, кто там еще есть.
Павел исполнил все это и вышел в очень неудовлетворенном состоянии: ему казалось, что он слишком мало покаялся; и потому, чтобы хоть как-нибудь пополнить это, он, творя внутреннее покаяние, прослушал все правила и в таком же печальном и тревожном состоянии простоял всю заутреню. Когда стали готовиться идти к обедне, то Крестовниковы опять его удивили: они рядились и расфранчивались, как будто бы шли на какой-нибудь парад. Две красивые барышни тоже явились в церковь в накрахмаленных белых платьях и в цветах; но на Павла они не обращали уже никакого внимания, вероятно, считая это в такие минуты, некоторым образом, грехом для себя. Героем моим, между тем, овладел страх, что вдруг, когда он станет причащаться, его опалит небесный огонь, о котором столько говорилось в послеисповедных и передпричастных правилах; и когда, наконец, он подошел к чаше и повторил за священником: «Да будет мне сие не в суд и не в осуждение», – у него задрожали руки, ноги, задрожали даже голова и губы, которыми он принимал причастие; он едва имел силы проглотить данную ему каплю – и то тогда только, когда запил ее водой, затем поклонился в землю и стал горячо-горячо молиться, что бог допустил его принять крови и плоти господней! Когда вышли из церкви, совершенно уже рассвело и был серый и ветреный день, на видневшейся реке серые волны уносили льдины. Павлу показалось, что точно так же и причастие отнесло от его души все скверноты и грешные помышления.
Христов день подал повод к новым религиозным ощущениям и радостям. В ночь с субботы на воскресенье в доме Крестовниковых спать, разумеется, никто не ложился, и, как только загудел соборный колокол, все сейчас же пошли в церковь. Над городом гудел сильный и радостный звон, и посреди полнейшего мрака местами мелькали освещенные плошками колокольни храмов. При входе Крестовниковых, их жильца и всей почти прислуги ихней в церковь она была уже полнехонька народом, и все были как бы в ожидании чего-то. Наконец заколебались хоругви в верху храма, и богоносцы стали брать образа на плечи; из алтаря вышли священник и дьякон в дародаровых ризах, и вся эта процессия ушла. Народ в церкви остался с наклоненными головами. Наконец, откуда-то издали раздались голоса священника и дьякона: «Христос воскресе!» Хор певчих сейчас же подхватил: «Из мертвых смертию, смерть поправ!»; а затем пошли радостные кантаты: «святися, святися!» «приидите пиво пием» – Павел стоял почти в восторге: так радостен, так счастлив он давно уже не бывал.
После заутрени стали все знакомые и незнакомые христосоваться и целоваться друг с другом. Обе хорошенькие барышни в один голос обратились к Павлу: «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» – отвечал он, модно раскланиваясь с ними. Одна из них предложила ему даже красное яйцо. Он сконфузился и взял. Обе они, вероятно, были ужасные шалуньи и, как видно, непременно решились заинтересовать моего героя, но он был тверд, как камень, и, выйдя из церкви, сейчас же поторопился их забыть. В доме Крестовниковых, как и водится, последовало за полнейшим постом и полнейшее пресыщение: пасха, кулич, яйца, ветчина, зеленые щи появились за столом, так что Павел, наевшись всего этого, проспал, как мертвый, часов до семи вечера, проснулся с головной болью и, только уже напившись чаю, освежился немного и принялся заниматься Тацитом[38 - Тацит (около 55 – около 120) – древнеримский историк.]. Сей великий писатель, как бы взамен религиозных мотивов, сейчас же вывел перед ним великих мужей Рима. Никогда еще, я должен сказать, мой юноша не бывал в столь возвышенном умственном и нравственном настроении, как в настоящее время. Воображение его было преисполнено чистыми, грандиозными образами религии и истории, ум занят был соображением разных математических и физических истин, а в сердце горела идеальная любовь к Мари, – все это придало какой-то весьма приятный оттенок и его наружности. Лицо его было задумчиво и как бы несколько с болезненной экспрессией, но глаза бойко и здорово блестели. Походка была смела и тверда. Экзамен Павел начал держать почти что шутя; он выходил, когда его вызывали, отвечал и потом тотчас отправлялся домой и садился обедать с Крестовниковыми.
– Ну-с, сколько сегодня получили? – спрашивал его обыкновенно Семен Яковлевич.
– Пять, – отвечал Павел.
Пять потом из следующего предмета и из следующего, везде по пяти, так что он выпущен был первым и с золотой медалью.
Павел даже не ожидал, в какой восторг приведет этот успех Семена Яковлевича и супругу его. За обедом, почти с первого блюда, они начали пить за его здоровье и чокаться с ним.
– Дай бог вам преуспевать так же и во всей жизни вашей, как преуспели вы в науках! – говорил Семен Яковлевич.
– И я того же желаю, – подхватила Евлампия Матвеевна, по обыкновению жеманничая.
– Способности, способности, – говорил Семен Яковлевич, растопыривая руки, – этаких я и не видывал!
– Теперь вам только надо выучиться в университете и жениться, – сказала, окончательно промодничавши, Евлампия Матвеевна.
– У меня уж есть невеста, – проговорил Павел.
Хорошее расположение духа и выпитые рюмки три наливки вызвали его на откровенность.
Семен Яковлевич только взглянул на него, а Евлампия Матвеевна воскликнула с ударением: «Вот как!» – и при этом как-то лукаво повела бровями; несмотря на сорокалетний возраст, она далеко еще была не чужда некоторого кокетства.
– Кто же это ваша невеста и богата ли? – спрашивал Семен Яковлевич.
– Она мне несколько даже родственница. Вы Еспера Иваныча Имплева знавали, который дядей мне приходится?
– Еще бы, господи, умнейший человек во всей губернии! – подхватил Семен Яковлевич.
– Ну, так у него есть побочная дочь.
– А я так, значит, и невесту знаю! – подхватила радостно Евлампия Матвеевна. – Ведь она у княгини Вестневой воспитывалась?
– Да.
– Ну, так мы очень были вхожи с покойной маменькой в доме княгини, и я еще маленькою видела вашу суженую.
– Вероятно, это она и была, – отвечал Павел, скромно потупляя глаза.
Вечером он распростился с своими хозяевами и уехал в деревню к отцу.
XVI
Домашние путы
Веселенький деревенский домик полковника, освещенный солнцем, кажется, еще более обыкновенного повеселел. Сам Михайло Поликарпыч, с сияющим лицом, в своем домашнем нанковом сюртуке, ходил по зале: к нему вчера только приехал сын его, и теперь, пока тот спал еще, потому что всего было семь часов утра, полковник разговаривал с Ванькой, у которого от последней, вероятно, любви его появилось даже некоторое выражение чувств в лице.
– Ну, так как же? Вы и поживали?.. – спрашивал его полковник добродушно.
– Поживали-с… – отвечал Ванька, переступая с ноги на ногу.
– А что Симонов, – скажи мне? – спросил полковник.
Он всегда интересовался и спрашивал об Симонове.
– Не видал-с я Симонова; что не переехали мы к учителю, – что?.. Человек он эхидный, лукавый, – отвечал Ванька.
Он последнее время стал до глубины души ненавидеть Симонова, потому что тот беспрестанно его ругал за глупость и леность.
Полковник, кажется, некоторое время недоумевал, об чем бы еще поговорить ему с Ванькой.
– А что, к Павлу похаживали товарищи? – спросил он.
– Похаживали-с, дружков много у них было.
– А что, этак пошаливали – выпить когда-нибудь или другое что?
– Нет-с! – отвечал Ванька решительно, хотя, перед тем как переехать Павлу к Крестовникову, к нему собрались все семиклассники и перепились до неистовства; и даже сам Ванька, проводив господ, в сенях шлепнулся и проспал там всю ночь. – Наш барин, – продолжал он, – все более в книжку читал… Что ни есть и я, Михайло Поликарпыч, так грамоте теперь умею; в какую только должность прикажете, пойду!
Ванька не только из грамоты ничему не выучился, но даже, что и знал прежде, забыл; зато – сидеть на лавочке за воротами и играть на балалайке какие угодно песни, когда горничные выбегут в сумерки из домов, – это он умел!
– В конторщики меня один купец звал! – продолжал он врать, – я говорю: «Мне нельзя – у нас молодой барин наш в Москву переезжает учиться и меня с собой берет!»