В покое том же, занимая
Диван, цыганка молодая
Сидела, бледная лицом…
. . . .
Рукой сердитою чесала
Цыганка черные власы
И их на темные красы
Нагих плечей своих метала!
Декламируя это, Ченцов прямо смотрел на черные волосы Катрин: между тогдашними ловеласами было в сильном ходу читать дамам стихотворения, какое к какой подходило.
– Отчего сердитой рукой? – полюбопытствовала Катрин.
– Оттого, что она подозревает, что у нее есть соперница – одна девушка нашего круга, mademoiselle Волховская, на которой Елецкий хочет жениться и про которую цыганка говорит:
Да и по ком твоя душа
Уж так смертельно заболела,
Ее вчера я рассмотрела —
Совсем, совсем нехороша!
– Она так говорит, конечно, из ревности! – заметила Катрин.
– Вероятно! – согласился Ченцов.
– Ревность, я думаю, ужасное чувство!
Произнося последние слова, Катрин как бы невольно взглянула на Людмилу.
– Еще бы! – подхватил Ченцов и переменил разговор. – Вы вот поете хорошо, – начал он.
– А вы находите это? – спросила с вспыхнувшим от удовольствия взором Катрин.
– Нахожу, и главное: с чувством, с душой, как говорится…
Катрин несколько стыдливо потупила глаза.
– А знаете ли вы этот романс, – продолжал Ченцов, видимо, решившийся окончательно отуманить свою даму, – как его?..
Она безгрешных сновидений
Тебе на ложе не пошлет
И для небес, как добрый гений.
Твоей души не сбережет!
Вглядись в пронзительные очи —
Не небом светятся они!..
В них есть неправедные ночи,
В них есть мучительные сны!
Цель была достигнута: Катрин все это стихотворение от первого до последнего слова приняла на свой счет и даже выражения: «неправедные ночи» и «мучительные сны». Радость ее при этом была так велика, что она не в состоянии была даже скрыть того и, обернувшись к Ченцову, проговорила:
– Отчего вы никогда не приедете к нам обедать?.. На целый бы день?.. Я бы вам, если хотите, спела.
– Но я боюсь, что ваш батюшка обыграет меня в карты! – объяснил Ченцов.
– О, я не позволю даже ему сесть за карты!.. – воскликнула Катрин. – Приедете?
– Приеду! – отвечал Ченцов.
Марфин и Людмила тоже начали свой разговор с Юлии Матвеевны, но только совершенно в ином роде.
– Мать ваша, – заговорил он, – меня серьезно начинает беспокоить: она стареется и разрушается с каждым часом.
– Ах, да! – подхватила Людмила. – С ней все истерики… Сегодня два раза за доктором посылали… Так это скучно, ей-богу!
Марфин нахмурился.
– Не ропщите!.. Всякая хорошая женщина прежде всего не должна быть дурной дочерью! – проговорил он своей скороговоркой.
– Но неужели же я дурная дочь? – произнесла чувствительным голосом Людмила.
– Нет! – успокоил ее Марфин. – И я сказал это к тому, что если хоть малейшее зернышко есть чего-нибудь подобного в вашей душе, то надобно поспешить его выкинуть, а то оно произрастет и, пожалуй, даст плоды.
Людмила, кажется, и не расслушала Марфина, потому что в это время как бы с некоторым недоумением глядела на Ченцова и на Катрин, и чем оживленнее промеж них шла беседа, тем недоумение это увеличивалось в ней. Марфин, между тем, будучи весь охвачен и ослеплен сияющей, как всегда ему это казалось, красотой Людмилы, продолжал свое:
– Ваше сердце так еще чисто, как tabula rasa[10 - чистая доска (лат.).], и вы можете писать на нем вашей волей все, что захотите!.. У каждого человека три предмета, достойные любви: бог, ближний и он сам! Для бога он должен иметь сердце благоговейное; для ближнего – сердце нежной матери; для самого себя – сердце строгого судьи!
Людмила при словах Егора Егорыча касательно совершенной чистоты ее сердца потупилась, как будто бы втайне она сознавала, что там не совсем было без пятнышка…
– В молодом возрасте, – толковал Марфин далее, – когда еще не налегли на нашу душу слои предрассудочных понятий, порочных привычек, ожесточения или упадка духа от неудач в жизни, – каждому легко наблюдать свой темперамент!
– А я вот до сих пор не знаю моего темперамента, – перебила его Людмила.
– Зато другие, кто внимательно за вами наблюдал, знают его и почти безошибочно могут сказать, в чем состоят его главные наклонности! – возразил ей Марфин.
– В чем же они состоят? Скажите!.. Я знаю, что вы наблюдали за мной!.. – произнесла не без некоторого кокетства Людмила.
Марфин потер себе лоб.
– У вас, – начал он после короткого молчания, – наипаче всего развита фантазия; вы гораздо более способны прозревать и творить в области духа, чем в области видимого мира; вы не склонны ни к домовитости, ни к хозяйству, ни к рукодельям.
– Ах, я ничего этого не умею, ничего! – призналась Людмила.
Марфин самодовольно улыбнулся и, гордо приосанившись, проговорил:
– Угадал поэтому я, но не печальтесь о том… Припомните слова спасителя: «Мария же благую часть избра, яже не отымется от нея».
То, что он был хоть и совершенно идеально, но при всем том почти безумно влюблен в Людмилу, догадывались все, не выключая и старухи-адмиральши. Людмила тоже ведала о страсти к ней Марфина, хотя он никогда ни одним звуком не намекнул ей об этом. Но зато Ченцов по этому поводу беспрестанно подтрунивал над ней и доводил ее иногда чуть не до слез. Видя в настоящую минуту, что он уж чересчур любезничает с Катрин Крапчик, Людмила, кажется, назло ему, решилась сама быть более обыкновенного любезною с Марфиным.
– А скажите, что вот это такое? – заговорила она с ним ласковым голосом. – Я иногда, когда смотрюсь в зеркало, вдруг точно не узнаю себя и спрашиваю: кто же это там, – я или не я? И так мне сделается страшно, что я убегу от зеркала и целый день уж больше не загляну в него.