– Не все, батька, дело-то делается ночью; важивала я вашу братью и днем. Не ты первой!.. – возразила баба и благополучнейшим манером доставила их на станцию, где встретила их толпа ямщиков.
– А, чертова перечница, опять в извоз пустилась! – заметил один из них. – Хорошо ли она вам, господа, угождала? А то ведь мы сейчас с нее спросим, – прибавил он, обращаясь к седокам.
– Ты поди девкам-то своим угождай и спрашивай с них, а уж мужчинке тебе против меня не угодить! – возразила баба и молодцевато соскочила с передка.
Когда новые лошади были заложены, на беседку влез длинновязый парень, с сережкой в ухе, в кафтане с прорехами и в валяных сапогах, хоть мокреть была страшная; парень из дворовых, недавно прогнанный с почтовой станции и для большего форса все еще ездивший с колокольчиком. В отношении лошадей он был каторга; как подобрал вожжи, так и начал распоряжаться.
– Н-н-у! – крикнул он и вытянул всю тройку плетью.
Коренная вздумала было схитрить и села в хомуте.
– О черт! Дьявол! – проговорил извозчик и начал ее хлестать не переставая.
Лошадь, наконец, заскакала. Ему и это не понравилось.
– О проклятая! Заскакала! – промычал он и передернул вожжи, а сам все продолжал хлестать. Тарантас, то уходя, то выскакивая из рытвин, немилосердно тряс. У Калиновича, как ни поглощен он был своими грустными мыслями, закололо, наконец, бока.
– Что ж ты сломя голову скачешь? – проговорил он.
– Сердит я ездить-то, – отвечал извозчик, потом, вскрикнув: «О вислоухие!» – неизвестно за что, дернул вожжу от левой пристяжной, так что та замотала от боли головой.
– Тише, говорят тебе! – повторил Калинович.
– Ничего! Сидите только, не рассыплю! – возразил извозчик и, опять крикнув: «Ну, вислоухие!», понесся марш-марш. Купца, несмотря на его тяжеловесность, тоже притряхивало, но ему, кажется, это было ничего и даже несколько приятно.
– Лошадь ведь у них вся на ногу разбитая: коли он вначале ее не разгорячит, так хуже, на полдороге встанет, – объяснил он Калиновичу.
– Не встанет у меня! Не такое мое сердце; нынче в лихорадке лежал, так еще сердитее стал, – ответил на это ямщик, повертывая и показывая свое всплошь желтое лицо и желтые белки.
Станции, таким образом, часа через два как не бывало. Въехав в селение, извозчик на всем маху повернул к избе, которая была побольше и понарядней других. Там зашумаркали; пробежал мальчишка на другой конец деревни. В окно выглянула баба. Стоявший у ворот мужик, ямщичий староста, снял шляпу и улыбался.
– Кто очередной? – спросил извозчик, слезая с передка.
– Старик, – отвечал староста.
– Наряжай, любезный, наряжай, нечего тут проклажаться! – проговорил купец.
– Наряжено, хозяин, наряжено, – отозвался староста и, обходя сзади тарантас, проговорил: «Московский, знать… проходной, видно».
– Проходной, до Москвы, – отвечал извозчик. – Тетка Арина! Дай-ка огонька, – прибавил он глядевшей из окна бабе и, вынув из-за пазухи засаленный кисетишко и коротенькую трубчонку, набил ее махоркой.
Баба скрылась и через минуту высунула из окна обе руки, придерживая в них горящий уголь, но не вытерпела и кинула его на землю.
– Ой, чтобы те, и с огнем-то твоим… Все рученьки изожгла, – проговорила она.
– Больно уж хлипка, – как на том-то свете станешь терпеть, как в аду-то припекать начнут? – сказал извозчик, поднимая уголь и закуривая трубку.
– Угорели же, паря, – говорил староста, осматривая тяжело дышавшую тройку.
Извозчик вместо ответа подошел к левой пристяжной, более других вспотевшей, и, проговорив: «Ну, запыхалась, проклятая!», схватил ее за морду и непременно заставил счихнуть, а потом, не выпуская трубки изо рта, стал раскладывать.
– Что ж, любезный, скоро ли будет? Аль не сегодня надо, а завтра? – отнесся к старосте купец.
– Коли хошь, так и завтра, – отвечал с полуулыбкой староста.
– А деньги не хошь завтра? – возразил купец с ожесточением.
В это время подошел мужик с ребенком на руках.
– Пошто деньги завтра? Деньги надо сегодня, – вмешался он.
– То-то, деньги сегодня! Деньги вы брать охочи, – проговорил купец, сурово взглянув на него.
– Сейчас, хозяин, сейчас! Не торопись больно: смелешь, так опять приедешь, – успокаивал его староста, и сейчас это началось с того, что старуха-баба притащила в охапке хомут и узду, потом мальчишка лет пятнадцати привел за челку мышиного цвета лошаденку: оказалось, что она должна была быть коренная. Надев на нее узду и хомут, он начал, упершись коленками в клещи и побагровев до ушей, натягивать супонь, но оборвался и полетел навзничь.
– Смотри, паря, каменья-то не ушиби, – заметил ему все еще стоявший около мужик с ребенком.
Парень окрысился.
– Поди ты к дьяволу! Стал тоже тут с пострелом-то своим! – проговорил он и, плюнув на руки, опять стал натягивать супонь.
Одна из пристяжных пришла сама. Дворовый ямщик, как бы сжалившись над ней, положил ее постромки на вальки и, ударив ее по спине, чтоб она их вытянула, проговорил: «Ладно! Идет!» У дальней избы баба, принесшая хомут, подняла с каким-то мужиком страшную брань за вожжи. Другую пристяжную привел, наконец, сам извозчик, седенький, сгорбленный старичишка, и принялся ее припутывать. Между тем старый извозчик, в ожидании на водку, стоял уже без шапки и обратился сначала к купцу.
– Мелких, любезный, нет, – отвечал тот равнодушнейшим тоном.
– И мелких не стало, – повторил извозчик, почесывая в голове, – купечество тоже, шаромыжники! – прибавил он почти вслух, обходя тарантас и обращаясь к Калиновичу. Тот бросил ему с досадой гривенник. Вообще вся эта сцена начала становиться невыносима для него, и по преимуществу возмущал его своим неподвижным, кирпичного цвета лицом и своей аляповатой фигурой купец. Ему казалось, что этому болвану внутри его ничего не мешает жить на свете и копить деньгу. За десять целковых он готов, вероятно, бросить десять любовниц, и уж, конечно, скорей осине, чем ему, можно было растолковать, что в этом случае человек должен страдать. «Сколько жизненных случаев, – думал Калинович, – где простой человек перешагивает как соломинку, тогда как мы, благодаря нашему развитию, нашей рефлекции, берем как крепость. Тонкие наслаждения, говорят, нам даны, боже мой! Кто бы за эту тонину согласился платить такими чересчур уж не тонкими страданьями, которые гложут теперь мое сердце!» На последней мысли он крикнул сердито:
– Скорей вы, скоты!
– Сейчас, батюшка, сейчас, – отозвался старикашка-извозчик, взмащиваясь, наконец, на козлы. – О-о-о-ой, старуха! – продолжал он. – Подь-ка сюда, подай на передок мешок с овсом, а то ишь, рожон какой жесткий, хошь и кожей обтянут.
Старуха подала.
– Ты, старец любезный, и живой-то не доедешь, послал бы парня, – заметил купец.
– О-о-о-ой, ничего! Со Христом да с богом доедем.
– Еще как важно старик-то отожжет… Трогай, дедушка, – подхватил староста.
Старик тронул. Сама пришедшая пристяжная обнаружила сильное желание завернуть к своему двору, в предупреждение чего мальчишка взял ее за уздцы и, колотя в бок кулаком, повел. Стоявшие посредине улицы мужики стали подсмеивать.
– Выводи, выводи жеребца-то! Ишь, как он голову-то гнет, – сказал между ними мужик с ребенком, а прочие захохотали.
Калиновичу сделалось еще досаднее.
«И этим, дурачье, могут веселиться», – подумал он с завистью. Выбравшись за деревню, старикашка пустил лошадей маленькой рысцой. В противоположность прежнему извозчику он оказался предобродушный и тотчас же принялся рассуждать сам с собой: «Ну-ка, паря, вожжей пожалел. Да, мошенник, говорю я; я тебя лошадкой, живой тварью, ссужал, а ты на-ка! Веревки жадничаешь. Не удавлюсь на твоем мочале, дурак – сусед еще!» Проговоря это, старик остановился на некоторое время в раздумье, как бы все еще рассуждая о жадности соседа, а потом вдруг обратился к седокам и присовокупил:
– Плут, батюшки, господа честные, у нас по деревне народ!