Санаторий
Алексей Притуляк
Из этого санатория не сбежишь. Если даже сумеешь уйти за колючую проволоку, и караульный тебя не заметит, то как проберёшься ты через Гадские топи и Тухлую падь? А ведь впереди тебя ещё ждёт Промзона. И вернуться назад уже невозможно. Нет, из этого санатория не сбежишь. Из него одна дорога – в другую жизнь. Но твоя это жизнь или нет, да и жизнь это или смерть – никто не знает.
1
Козлоборода расстреляли утром, в дождь, при попытке к бегству. Караульный на вышке заметил и полоснул пулемётной очередью по сутулой спине – как плетью хлестнул. Козлобород повис на колючке корявым вопросительным знаком, и кровь его расцвечивала грязь в тона порченного мяса. Отдыхающие, толпясь у контрольной полосы, бросали выжидающие взгляды на административный корпус, на третий этаж, где едва угадывались за тёмным окном тяжёлые синие портьеры – тщились разглядеть (скорее – угадать) в провале кабинета лик Самого. Но Сам то ли игнорировал происшествие, то ли обозревал его последствия из самой глубины помещения, незримый, неведомый, непреходящий, как небытие.
Явились двое из хозкорпуса, в драных робах, с грязной скрипучей тачкой, сдёрнули Козлоборода с колючки, забросили на тележку и укатили в кочегарку, которой в очередной раз посчастливилось стать на время крематорием.
– Вот уж от кого не ожидал… – просипел Тошнот.
– Да он давно с катушек съехал, – сказал Дылда. И, чуть помедлив, добавил: – Без дозы, оно известное дело.
Иона промолчал. Козлобород был хороший мужик и на хмари вовсе не сидел. Но вступать в пререкания не хотелось, а тем более с Дылдой, с этим психом.
«Прощевай, братка», – мысленно прошептал Иона, провожая глазами тачку, на которой жалобно крючился вопросительный знак неживого Козлобородова тела. И голос Козлоборода отвечал ему тихим шёпотом: «Жизнь – трамвай без права пересадки, остановок нет, идём экспрессом. Не менжуйся, дорогой товарищ, как-нибудь допилим до конечной. Только помни, что бы ни случилось, что бы там ни вышло по дороге: как и прежде, лучшим контролёром остаётся совесть пассажира». Прощевай.
От столовки мокрый ветер вместе с дождевой пылью принёс запах молочной рисовой каши и кофе с молоком. Кофе – это хорошо. Кофе – это как раз то, что необходимо больному организму в такое вот дождливо-сопливо-кровавое утро.
Тачка с Козлобородом завернула за угол кочегарки, и бедолага тут же был забыт. Нет, не забыт, конечно, но событие его смерти на время уступило едва ли не главному событию жизни, её эликсиру, экстракту, сути – завтраку. Отдыхающие, вымешивая обутками вязкое, сочное тесто грязи и приглушённо гомоня, потянулись к приземистому иззелена-белому зданию столовки, чьи подслеповатые окна призывно подмигивали им белизной мятущихся на сквозняке занавесок.
2
Козлобородова попытка побега не принесла ничего хорошего ни ему самому, ни остальным. Режим снова был ужесточён – ну так разумеется, а чего же ещё было ждать. Уже к обеду вывесили свежий приказ Самого: в связи с участившимися случаями делинквентного поведения отдыхающих, выход на территорию санатория осуществляется только в сопровождении трёх ответственных лиц из числа медперсонала; коллективные игры, такие как футбол, баскетбол, волейбол, лапта перемещаются со спорткомплекса на малую внутреннюю площадку (это с асфальтовым-то покрытием!); комендантский час переносится с 22:00 на 21:00.
Жалость к бесталанной Козлобородовой судьбе незаметно, но быстро сменилась на «Чёрт бы его побрал, дурака шального!»
В полдень созвали экстренное собрание, и главврач – основной глашатай Самого, – с подслеповатой суровостью глядя сквозь толстые линзы очков, долго и прочувствованно рассказывал о том, как не жалея сил медперсонал борется за здоровье отдыхающих и привычно не ждёт никаких проявлений благодарности, но закономерно ожидает хотя бы такой элементарной вещи, как соблюдение режима, внутреннего распорядка и требований администрации.
– Да крыша у него поехала от хмари, – пробубнил Дылда свою заунывную версию.
– Это у тебя она поехала давно уже, – долетел от женской половины звонкий голос Дрофы, вечной Козлобородовой заступницы и, как говорили, полюбовницы. Наверняка сейчас уже многие прикидывали, кому теперь отойдёт Дрофа. Женщин в санатории катастрофически не хватало, и случались за них непримиримые кровавые битвы. На чём угодно могут договориться мужики, с чем угодно примириться, пока дело не коснётся бабы.
Главный постучал карандашом по графину, пресекая готовую вспыхнуть словесную баталию. Псих Дылда всегда заводился с пол-оборота, и плевать ему было, кто перед ним – грудастая волоокая Дрофа, хиляк и плакса Слюнтяй, авторитетный Ездра или косая сажень в плечах Виннету, который мог бы сломать Дылду одним неловким движением. В общем, псих. Иона так и звал его про себя и всегда удивлялся, почему этого невысокого в общем-то, флегматичного на вид, с желтушного цвета кожей сморчка зовут Дылдой, когда сам бог велел звать его Психом или на худой конец Пиявкой. Впрочем, Пиявка уже имелась – в женском корпусе. Ну так и что, вот была бы пара!
Пока после главного выступал зам с организационными вопросами, Иона отключился. Он снаружи дремал, а внутри думал о Козлобороде.
Какой чёрт дёрнул его на бессмысленный рывок? Ведь накануне Иона с ним разговаривал, и ни словом ни пол-словом не обмолвился Козлобород о своих намерениях. Да и были ли намерения? А то, может, правда – крыша поехала? Внезапный импульс. Непонятный толчок… Козлобород, конечно, был мужик серьёзный, задумчивый, тихий, поэт, на импульсы как-то не очень падкий, но ведь известно же: как раз в тихом-то омуте черти и водятся.
И всё же – нет, нет, не верится.
А может, прав Дылда: обдолбался Козлобород втихую хмарью? Захотелось забыться, улететь хоть на час от этой золотушной осени на пустынном астероиде санаторского бытия – голом и лысом астероиде, несущемся сквозь бесконечную тьму и дождь по направлению к «все там будем».
Обдолбался, говоришь? А если и так, но с одним нюансом – против воли обдолбался? Могло такое быть?
Могло теоретически. А практически – кому и зачем это было бы надо?
Накатила привычная изжога – бессмысленная и беспощадная, как реклама средства против изжоги. Забурлила, задымилась, поднимаясь к самому горлу; волнами пошла бессильная отрыжка. Печально-задумчивое лицо Козлоборода заколыхалось, подёрнулось рябью, как чёрный кисель заброшенного пруда под нахлынувшим дождём, растворилось в дымном мареве изжоги.
Под заунывное бормотание зама Иона думал теперь о другом. Он думал: из ночи в ночь снится мне этот сон. Трамвай, едущий без остановок по странному городу, по безжизненной промзоне, до конечной. Профессор, Клещ, Юдифь, ещё какие-то люди. Слепые голуби. Издыхающая собака. Печь.
И почему не оставляет ощущение, что это было со мной на самом деле? Было? Когда? Где? В каком из миров? Какую часть своей неприметной жизни я то ли заспал, то ли забыл, то ли и не помнил никогда?
И снова выплыли откуда-то из галактической тьмы подсознания навязчивые строки чужих недопонятых стихов:
…
Рождённый ползать, ползу на брюхе
туда, где души, как стены глухи,
где пыль и ветер по переулкам,
и тусклый сумрак в пространстве гулком.
Там всё напрасно и всё – навеки,
и нет людей там – лишь человеки.
Там слепы мысли, и птицы слепы,
и крылья ржавы, и ржавы скрепы…
Проклятая изжога…
Говорят, побеги случались и раньше. Но успешного, вроде, не было ни одного. А может, и были, но администрации выгодней, чтобы никто их не помнил. Как бы то ни было, ни одного упоминания об успешном подрыве санаторский эпос не сохранил. Да и бессмыслица это полная, побег – всем известно. Ну сдёрнешь ты за колючку, ну, положим, даже случится такое чудо, что пройдёшь ты пустошь, что не увидит тебя и не срежет очередью пулемётчик на вышке, что пронесёт тебя в Гадских топях, что не задохнёшься в Тухлой пади и не сгинешь в прожорливых колхозных полях, ну, и дальше что? А дальше, человече, начинается промзона. И это тебе уже не пустошь. Там полудохлые собаки, там слепые голуби размером с коршуна, но страшней злободюймов на триста, там живые цеха… А чего ты лыбишься? Живые цеха – это не фигура речи, это реальность нашего времени. Про техноплазму слышал?.. То-то и оно. Представь себе: печи, прокатные станы, химфарм, марганцевый, цеха переработки, ползучие провода и кабели – под напряжением, конечно – и всё это живое, всё работает, шевелится, пыхтит, дышит, гудит и скрежещет. И ни души кругом. Пойдёшь ты туда? Конечно, пойдёшь, всё равно больше деваться некуда: либо туда, либо обратно. Вот там тебе и каюк. И хорошо, если в прокатный стан затянет или кабель подползёт, не заметишь – смерть будет не лёгкой, но хотя бы скорой. А представь, если на химфарм забредёшь? А если голуби, собаки? Вот где помучаешься и смерть примешь медленную и страшную.
Так что успешный побег – это понятие растяжимое и неопределённое до крайности. Назови это успешным стартом, оно будет верней, хотя это как посмотреть опять же, ибо что такое успех старта без успешного финиша – гитика, и всё.
3
Палаты в санатории были разного размера, были и одиночки и парные и на троих-четверых. Если тройки, четвёрки и парные ещё как-то пользовались спросом, то одиночки не признавал никто. А самой густонаселённой всегда была палата на десять койкомест, в которой проживал весь цвет мужской части санатория.
После наступления комендантского часа все, кто жаждал общения, собирались в «десятке», подтягивались сюда из «камер» малой населённости, бывало даже и обслуга, что помельче, заглядывала на огонёк. Курили, обсуждали дневные новости, мерились диагнозами, играли в карты и в нарды, пели под гитару. После отбоя, когда гасили свет, начиналось самое интересное – задушевные разговоры за жизнь.
В тот вечер было как-то особенно тихо. Песен не пели, не стучали зары, не шлёпали о стол карты – только дымили кто чем да разговаривали вполголоса.
Сначала говорили о Козлобороде. Говорили с сожалением, потому что мужик был хотя и сам по себе, и себе на уме, но – уважаемый. Все санаторские песни вышли из-под его пера, все самые злые хохмы про санаторскую жизнь отскочили от его зубов и все самые дохожие бабы сохли по нему.
С Козлобородовой смерти сам по себе разговор свернул на санаторскую жизнь, на администрацию и Самого. А когда разговор заходил про Самого, тут он попадал в такое поле неопределённости, что даже авторитет велемудрого Ездры или дотошного Клопомора не всегда был решающим доводом.
«Сам» был директором санатория. Никто никогда его не видел, но все знали, что он есть, не могло его не быть, поскольку раз есть санаторий, значит должен быть у него и директор. Ну вот как представить себе корабль без капитана? Роту солдат без командира? Королевство без короля? Бабу без…
В общем, у санатория был директор, это определённо. Но на этом определённость и заканчивалась, а дальше начиналась сплошная неразбериха.
Вот, например, возьмём хотя бы то, что если человека никто никогда не видел, то есть он или нет? Если его нет, то откуда на стене информации приказ о новом комендантском часе за его подписью? А если есть он, то… ну да, именно: почему никто и никогда его не видел? Впрочем, если верить слухам, то были такие, кому довелось повидать светлый лик Самого, но почему-то к повидавшим причисляли только тех, кого давно уже не было в живых, а значит, и спросу с них никакого.
– Говорят, это Гуркало, – сказал кто-то. – Был такой профессор известный, гениальный хирург. Он когда на пенсию вышел, когда глаза и руки уже отказывать начали и скальпель с пилой стал путать, его, вроде, сюда директором отправили. Ну а чего: место тёплое, особых умственных напряжений не требуется, и опять же свежее мясо всегда под рукой, если захочется тряхнуть стариной и покопаться в кишках.
– Псих он, – уверенно сказал Тощий. – Пусть он хоть трижды профессор будет и гений, всё равно – псих.
– Или наоборот, – возразил Чомба, – это мы тут все психи.
– Мы-то – само собой, – ввернул Дылда. – Достаточно на тебя посмотреть, чтобы не сомневаться.
– Только психу придёт в голову, – продолжал Тощий, – устроить из санатория такую республику. Но Сам – не Гуркало, про того я слышал, тот, вроде, даже до кипеша не дожил. Не поручусь, конечно, потому как самолично его не соборовал и не отпевал.