– Чушь! – нетерпеливо перебил хозяин, не замечая иронии, игнорируя юмор и наплевав на игру. В лице его отразилась пренебрежение и даже брезгливость, словно Липси предложил ему, честному человеку, нечто непотребное. – Чушь. Кому это надо.
– А-а, вы изволили спрашивать в смысле общественной пользы, видимо, – посерьёзнел Нид. – Ну, в этом смысле я тоже умею немало. Могу написать письмо в организацию, умею очень быстро считать на калькуляторе. Отлично знаю правила уличного движения и могу водить машину. Владею логикой предикатов… Что ещё… В общем-то, я по роду деятельности – коммивояжёр.
– Чушь! – отрезал хозяин.
– Э?.. Ну-у…
– Тебе никто здесь не позволит жрать хлеб втуне.
Липси понял, что сходит с ума.
– То есть… – промямлил он. – Вы хотите сказать, что… Вы имеете в виду…
– Фамилия у тебя какая-то не такая. Ты цыган?
Всё больше и больше становилось у Липси причин сомневаться в здравомыслии хозяина. Он попробовал прикинуть, что будет, если сейчас повернуться, бросить этому грубияну что-нибудь дерзкое напоследок и вернуться на причал. Ничего хорошего не получалось – одна только пугающая неопределённость.
– Э-э, нет, простите, – пробормотал он, чувствуя, что меняется в лице. – Вас, вероятно, сбила с толку моя фамилия. Или вы неправильно расслышали. Липси. Моя фамилия – Липси. Не Джипси [Gipsy англ. цыган].
– Ты болтай, да знай меру! – прорычал хозяин. – Пирса Маклахена сбить с толку никому ещё не удавалось! И уж точно не тебе, чёртов сын. Я спросил, цыган ты или нет? К чёрту твою фамилию!
– Позвольте, мистер, – Липси наконец переступил через свою осторожность и смирение. – А нельзя ли чуть повежливей? В конце концов я вам тут не…
– Не позволю, – перебил Пирс Маклахен. – А можно здесь только то, что я разрешил.
– Тогда разрешите мне лишиться вашего общества! И удалиться в свою комнату с гарденией.
– Не разрешу. Эта комната уже занята.
– Моя комната занята?! – оторопел Липси. – Это как же так?
– Твоя комната? – протянул Маклахен. – Ха! Твоей комнаты здесь нет, оборванец. Ни одной. Комната с гарденией занята, я сказал. Будешь жить в курительной.
– Что?
– Ты же так любишь курить трубку, – усмехнулся хозяин. – Вот и будешь жить в курительной. А не хочешь – убирайся. Никто тебя не держит. У меня и так отбоя не будет от постояльцев.
– Но позвольте… – попытался было Липси воззвать к разуму этого человека.
– Не позволю! – перебил хозяин. И его деревянное, вырубленное из цельного куска дерева, лицо стало каменным.
– Я буду протестовать, – промолвил Липси, сам пугаясь собственных слов. Протестовать он вряд ли умел. Пожалуй даже, протест совершенно точно не входил ни в разряд его умений, ни в путаницу намерений, ни в число привычек.
– Можешь начать прямо сейчас, – спокойно ответил хозяин. – Ещё успеешь на паром.
– Но разве можно жить в курительной? – сделал Липси последнюю попытку воззвать к разуму этого человека. – Это… Это вредно для здоровья. Это… это не по-человечески, в конце концов.
– У тебя будет время убедиться, что жить можно везде, где можно сдохнуть.
Кхм…
Ну что ж… Кажется, сделать ничего нельзя. Тогда что остаётся?.. Подчиниться обстоятельствам. В конце концов, всё не так уж плохо; почти наверняка могло быть значительно хуже. Например, хозяин мог поселить его в… простите, в сортире. Или вообще отказать в постое. Или…
– Ну что ж, – вздохнул Липси. И уже почти жизнерадостно произнёс: – Спеши изведать неизведанное и прожить не прожитое! Правило номер сто тридцать два из записной книжки номер три. Есть ещё правило за номером шестьдесят восемь, которое гласит…
– Плевать, – коротко перебил Маклахен.
– Да?.. Кхм… А ведь вы, пожалуй, правы, – рассмеялся Липси почти искренне. Ведь действительно – плевать! Я запишу это под номером…
– К дьяволу, – бросил хозяин.
– И вы опять же правы! – с готовностью кивнул Липси. – Всё очень просто: можно записать под любым номером – какая, собственно, разница. Вы проводите меня в мою ком… в мою курительную?
– Я тебе не проводник.
– А ведь верно, – тут же согласился новоселец. – У хозяина пансиона много дел поважнее, чем разводить по комнатам пос…
– Как ты назвал мой отель? – угрожающе медленно произнёс Маклахен.
– Ах ты ж, бестолковая моя голова! – Липси звонко шлёпнул себя ладонью по лбу. – Отель! Ну конечно же – отель!
– Выйдешь вон через ту дверь. В конце коридора – направо.
6. День первый. Гленда
Она могла бы поручиться, что в двадцать лет жить хочется гораздо больше, чем, например, в тридцать или пятьдесят. Конечно, двадцать лет – это немало, это, можно сказать, приличный (чуть не ляпнула "преклонный") возраст, по-своему непростая пора перехода от юношеской беспечности к зрелой рассудительности. И не говорите, что когда вам было двадцать, вы были ещё наивны и даже где-то глупы. Это ваше личное дело. Теперь, когда вам в полтора (два? три?) раза больше, вы конечно можете смотреть на себя того с высоты прожитых лет. Но не надо всех грести под одну гребёнку! Двадцать прожитых лет Гленды – это её двадцать лет и они никак не равняются вашим двадцати годам, вот.
За свои двадцать Гленда успела довольно много. Она успела немало узнать в школе и ещё больше забыть. Она исхитрилась поучиться в колледже, почти в нём не учась, и бросить на самом интересном месте. Гленда умудрилась абсолютно случайно сняться в одной серии какого-то сериала и при этом остаться всё той же милой, доброй и немного взбалмошной Глендой. Один раз она, к стыду своему, была совершенно – в стельку – пьяна. Это было так мерзко, что на следующий день Гленда дала себе зарок всю оставшуюся жизнь не брать в рот спиртного. Она дважды стала жертвой мошенников, купив два абсолютно одинаковых и столь же совершенно ненужных ей миксера. Гленда трижды перечитала "Над пропастью во ржи", так и не поняв, зачем она это делает. Гленда четырежды безумно влюблялась.
И, наконец, самое главное – она один раз забеременела. Теперь в этом совершенно точно нет никаких сомнений. Какие сомнения, когда ему уже почти три месяца!
И, наконец, в свои двадцать она решила сохранить ребёнка, став на всю оставшуюся жизнь матерью. Довольно ответственное и жизнеутверждающее решение, согласитесь. Вот и говорите после этого, что двадцатилетняя девушка – это нечто такое неуловимое, воздушное, беспрестанно лопочущее разные глупости и совершенно безответственное!..
И ещё вот что. В свои двадцать Гленда не по-наслышке узнала, что такое война. Харольд, отец её будущего Остина погиб через четыре дня после того, как был призван. А мать была искалечена в бомбёжке, там, в Германии, куда уехала жить за пять месяцев до начала войны, и где умерла в госпитале, так и не выйдя из комы. Если бы перед смертью она пришла в себя и вспомнила бы о Гленде – хотя бы раз прошептала в бреду её имя, девушке было бы гораздо легче. Не спрашивайте, почему – бестактно задавать такие вопросы. Хотя отношения с матерью давно разладились – и ещё больше после знакомства Гленды с Харольдом, – всё же нить, связующая двух родных людей… В общем, вы понимаете.
Оставшись в этом мире совсем одна (многочисленные подружки не считаются), Гленда растерялась и долгое время не понимала, как ей жить дальше и жить ли вообще. Но поскольку она была уже умудрённая годами женщина, то несомненно пришла к единственно верному решению – жить, конечно жить: ради Остина и чтобы доказать всем этим китайцам, индусам и славянам, что жизнь всего человечества и жизнь её, Гленды, – в деснице божьей, но никак не в грязных руках этих безбожников и злодеев. Впрочем, конкретно против индусов Гленда ничего не имела. Равно как и против китайцев с русскими. Она всегда точно знала, что место под солнцем найдётся для любого, кто готов жить, не причиняя неудобства и боли другим.
Когда эти дурацкие китайцы объявили Англии ультиматум, Гленда испугалась. Она догадывалась, что сдаваться на милость каких-то янычар никто не станет, а значит, ядерный удар, которым грозили эти самые янычары, неизбежен. Про ядерную войну и её последствия Гленда почти ничего не помнила из того, что когда-то знала. Помнила только, что смерть практически неизбежна – не сразу, так потом.
Спасая своего Остина, она влилась в ряды беженцев. И через неделю метаний, скитаний и непрестанных волнений оказалась на острове Грасхольм, далеко-далеко от своего родного Телфорда.
Там она едва спаслась от какого-то приставучего полупьяного рыбака, и всё только затем, чтобы выяснить, что последний номер в гостинице достался прибывшей на пять минут раньше семейной паре. Ей пришлось второй раз спасаться от рыбака и долго дрожать от холода на продуваемом всеми морскими ветрами причале. И если бы не катер, хозяин которого отправлялся на большую землю, то Гленда дрожала бы так до самой ночи, а за ночь наверняка умерла бы на берегу от холода и страха. А может быть, приставучий полупьяный рыбак надругался бы над ней и утопил под причалом, заметая следы совершённого преступления.
Уже на катере она подслушала разговор капитана с другим пассажиром, из которого узнала, что в пансионе на острове Гир полно свободных мест. Все ужасы, касающиеся хозяина гостиницы, которые собеседники принялись сочно смаковать, Гленда старательно пропускала мимо ушей. Она уговорила капитана за отдельную плату сделать крюк и высадить её на Гире.
По-вечернему притихший маленький остров – этот прыщик на лысине моря – сразу погрузил её в такое уныние, что она села тут же, на деревянной скамеечке, на причале, и принялась плакать. Возможно, она плакала бы дольше, если бы не холодный ветер и не сумерки, которые опустились как-то внезапно. Такого стремительного наступления темноты Гленда никогда не наблюдала в городе, а потому испугалась. Она кое-как оторвала от земли свой тяжеленный чемодан и стала подниматься на холм, на вершине которого застыла под холодным небом гостиница. Вид её был мрачен и неприветлив – особенно, наверное, потому, что ни одно окно не светилось, намекая на уютный вечер с вязанием на коленях, за партией в "фараон" или за чашечкой чая.
Маленькая гостиная в которой она оказалась, пропахла картофельным пудингом недавнего ужина, жареной курицей и хлебом. Эти запахи голодная Гленда различила сразу и прежде, чем разглядела в полумраке неприветливое и страшное лицо человека, который сидел за столом и курил отвратительного запаха самокрутку.