Сравнение филогенеза с онтогенезом не всегда оправданно и продуктивно. Но здесь оно может быть полезно. В каждом организме постоянно происходит метаболизм – распад одних молекул и замена их синтезируемыми другими, функционально идентичными. Однако не эту смену молекул мы называем онтогенезом; под онтогенезом мы разумеем последовательное изменение форм и функций органов данной особи. Аналогично следует судить и о филогенезе.
Таким образом, концепция нейтралистов – это не теория органической эволюции, а теория внутрипопуляционного и внутривидового полиморфизма и не более.
Таков основной логический промах нейтралистов. С ним связан и ряд других.
Так, Кимура противопоставляет молекулярную эволюцию – эволюции фенетической (фенотипической). Но ведь молекулы – это элементы фенотипа; поэтому такое сопоставление некорректно (чтобы не сказать бессмысленно). Молекулярную эволюцию следовало сопоставлять с организменной. А эта последняя связана с изменением генотипа, генетической программы. Кимура же вовсе не пользуется понятиями генетической информации или генетической программы. А если бы он пользовался этими понятиями, то было бы видно, что информационное содержание (и, значит эволюционное значение) вполне нейтральной замены нуклеотида равно нулю. Если же оно нулю не равно, то, значит, замена не вполне нейтральна. Наконец, математический подход, используемый Кимурой и другими нейтралистами, заставляет их оперировать оценкой адаптивности отдельных генов. Но ведь мы давно знаем, что – за немногими исключениями – каждый ген сказывается на многих признаках целого организма и каждый признак зависит от нескольких генов. Об адаптированности же можно судить лишь по целому организму; тем самым суждение об адаптивности или нейтральности отдельного гена всегда имеет лишь весьма относительное значение.
Общий вывод, который можно сделать из представленного краткого рассмотрения концепции молекулярного нейтрализма, таков: концепция эта значительно расширяет и улучшает наше понимание внутривидовой генетической изменчивости и в этом плане не только полностью согласуется с дарвинизмом, но и существенно его дополняет и укрепляет. Но теорией эволюции живых организмов она не является и, следовательно, в этом отношении ни конкурентом, ни оппонентом дарвиновской теории быть не может.
Дарвинизм и номогенез
(Природа. 1979. № 9. С. 123–126)
Хорошо известно, что Дарвин отнюдь не был первым, кто выдвинул идею эволюции органического мира. Но вместе с тем общеизвестно и то, что именно Дарвину биология обязана торжеством идеи эволюции, что именно Дарвин открыл в биологии новую эру Общеизвестен и «секрет» такого исключительного успеха Дарвина: ему первому удалось указать тот материальный биологический механизм, с помощью которого осуществляется эволюция – естественный отбор.
Но хотя Дарвин и заложил краеугольный камень теории, сказал самое главное, он далеко еще не смог сказать всего, что нужно для построения цельной, внутренне логической теории эволюции. В том виде, в каком теория Дарвина была предложена в 1859 г., она содержала еще много неясных, спорных и противоречивых пунктов.
Первым дополнением теории было признание важной роли изоляции популяций в процессе образования видов. И хотя М. Вагнер, которому мы более всего обязаны выявлением значения изоляции, сам противопоставлял свои взгляды дарвинизму[31 - Wagner М. Darwinsche Theorie und das Migrationsgesetz der Organismen. Jena, 1868.], очень скоро стало ясно, что в действительности Вагнер выявил весьма существенное звено, логически необходимое для достройки теории Дарвина.
Еще более существенный вклад в достройку теории Дарвина сделал А. Вейсман. Большинство биологов XIX в., не исключая и самого Дарвина, верило в «наследование приобретенных признаков». Считалось, что это и есть основной механизм, благодаря которому осуществляется изменение наследственных свойств и признаков от поколения к поколению. Но нетрудно понять, что если допустить «наследование приобретенных признаков», то уже нельзя считать отбор необходимым элементом теории эволюции. И вот Вейсман, на основании главным образом логического сопоставления общеизвестных фактов, выступил с утверждением о ненаследуемости «приобретенных признаков». Тем самым он устранил самую большую «неувязку» теории. Однако потребовалось немало времени, чтобы это было должным образом воспринято. Многие (если не большинство) из дарвинистов долго стояли в оппозиции к Вейсману, считая «вейсманизм» чуть ли не враждебным дарвинизму.
Вейсман понимал, что нужно устранить и еще один пробел в теории: именно, нужно указать источник изменчивости. И он попытался сделать это с помощью гипотезы «зародышевого отбора» – предположения о наличии конкуренции между разнообразными наследственными зачатками, в результате которой побеждают то одни, то другие. Но эта гипотеза оказалась неудачной. Настоящее изучение наследственной изменчивости и подходы к ее пониманию наметились только на рубеже XIX–XX вв. в лице теории «гетерогенезиса» С.И. Коржинского и «мутационной теории» Г. де Фриза. И опять «мутационизм» долгое время противопоставлялся дарвинизму – настолько, что в течение первой четверти нашего столетия едва ли не большинство генетиков считало- дарвинизм окончательно похороненным. Но в 1920-1930-х годах, в первую очередь благодаря трудам С.С. Четверикова, стало ясно, что существование мутаций – это именно то последнее звено, которого еще недоставало для логического завершения здания дарвиновской теории. Результатом явился современный дарвинизм, современная теория эволюции (или «синтетическая теория», но это название вряд ли можно считать удачным).
Л.С. Берг выступил с критикой теории Дарвина как раз в самый острый момент «генетического антидарвинизма», в 1922 г. Тогда мутации еще считались чем-то редким, исключительным, сразу приводящим чуть ли не к образованию новых видов. На этом и основывается главный аргумент Л.С. Берга против Дарвина: «Мы утверждаем, что количество мутаций ограничено и отбору здесь не из чего отбирать» (с. 1 1 2). «Всякий защитник селекционной теории должен прежде всего доказать, что живым существам присуща способность давать начало бесконечному числу наследственных вариаций, т. е. мутаций. Но всякий биолог знает, что доказать это невозможно» (с.308). Теперь, когда нам известен молекулярный механизм наследственности, «способность давать начало бесконечному числу наследственных вариаций» уже никаких сомнений вызывать не может. Аргумент Л.С. Берга утратил силу.
Но не только предполагавшаяся недостаточность количества мутаций побудила Л.С. Берга выступить против Дарвина. Если прочесть труды Л.С. Берга целиком, то становится ясно, что другой – и притом главной – была причина чисто психологическая. Та самая, которая в разные века приводила многих мыслителей, размышлявших над бесконечной сложностью и в то же время величайшей «слаженностью» устройства мира, к признанию существования бога или, по меньшей мере, каких-то непостижимых для человека высших принципов. Л.С. Берг это и сам ясно высказывает: «Жизнь, воля, душа, абсолютная истина – все это вещи трансцендентные, познания сущности коих наука дать не в состоянии» (с.93). «Сущность жизни столь же мало умопостигаема, как и сущность материи, энергии, ощущения, сознания, воли» (с. 101). Разумеется, исходя из таких позиций, нельзя примириться с дарвиновско-вейсмановским представлением о роли случайности в возникновении всего великолепного и стройного многообразия живого мира. Процитировав утверждение Вейсмана, что естественный отбор необходимо признать, ибо явления эволюции и приспособления должны иметь естественное основание, а отбор – единственно возможное объяснение этих явлений, Л.С. Берг заявляет, что «подобный ход мыслей пресекает дальнейший прогресс науки» (с.93). Следовательно, единственное существующее логически непротиворечивое материальное объяснение эволюции – противонаучно, и нам нужно удовлетвориться представлением о трансцендентной, непознаваемой сущности жизни.
Две главные задачи приводили естествоиспытателей к идее эволюции: 1) необходимость объяснить разнообразие органического мира и 2) необходимость объяснить присущую этому миру целесообразность. Теория Дарвина дала материальное объяснение возникновению как разнообразия, так и целесообразности. А теория номогенеза?
«Целесообразным мы называем у организмов все то, что ведет к продолжению особи или вида… Для осуществления целесообразных действий организм обладает приспособлениями… Выяснить механизм образования приспособлений и есть задача теории эволюции» (с.98–99), – пока все хорошо, почти по Дарвину. Но затем оказывается, что «целесообразность есть основное, далее неразложимое свойство живого» (с. 101), т. е. задача ее объяснения попросту снимается.
Столь же «просто» решается Л.С. Бергом и проблема возникновения многообразия живого мира: это многообразие задано изначально. «Организмы развились из многих тысяч первичных форм», «дальнейшее развитие шло преимущественно конвергентной (с.311). Иначе говоря, эволюция ведет не к увеличению, а к уменьшению многообразия. Вопроса о том, как могли возникнуть эти многие тысячи первичных форм, Л.С. Берг не поднимает вовсе, очевидно, считая достаточным объяснением уже выше цитированный тезис: «…Жизнь, воля, душа, абсолютная истина – все это вещи трансцендентные».
Для доказательства «бессилия отбора» Л.С. Берг ссылается на работы генетиков начала XX в., в частности на В. Иоганнсена. Но хотя эти же самые работы показывали и ненаследуемость «приобретенных признаков», Л.С. Берг тем не менее уверен в их наследуемости. А новые признаки, в полном согласии с ламарковским принципом «внутреннего ощущения потребности», «появляются там, где они должны появляться» (с. 182), «полезная вариация возникает именно там, где она нужна» (с. 117).
Таким образом, Л.С. Берг не решил ни одной из двух главных задач, стоящих перед эволюционной теорией. Не указал он и никакого материального биологического механизма – хотя бы сугубо гипотетического, с помощью которого могла бы осуществляться эволюция. В целом взгляды Л.С. Берга представляют собой самый настоящий ламаркизм, с тем лишь отличием, что примитивная формулировка ламарковского принципа «внутреннего стремления к совершенствованию» заменена более импозантной (хотя и не более конкретной) формулой «эволюции на основе закономерностей».
Мы уже отмечали, что дарвинизм как теория непрерывно совершенствовал свою логическую структуру и расширял свою общебиологическую базу, вбирая в себя достижения систематики, биогеографии и особенно генетики и экологии. Если поначалу, в трудах самого Дарвина, конкретный материал, которым оперировала теория, был преимущественно морфофизиологическим, то современный дарвинизм имеет прежде всего эколого-генетическое содержание, вполне отвечая той «генетизации» и «экологизации» биологии, которая произошла в XX столетии. Сейчас на наших глазах происходит «молекуляризация» биологии. И дарвинизм показывает, что он и теперь не только не устарел, но, наоборот, идет на самом гребне «молекулярной» волны. «Теория Дарвина… представляет собой выводимый из физики закон, управляющий общими процессами эволюции материи». «Теория Дарвина оказывается оптимальным принципом, вытекающим из определенных физических предпосылок». «Эволюция должна начинаться со случайных событий». «Оптимизирующий процесс эволюции в принципе неизбежен, хотя выбор конкретного пути не детерминирован»[32 - Эйген М. Самоорганизация материи и эволюции биологических макромолекул. М., 1973, с.13, 197, 204, 207.].
А ламаркизм? Выступив спустя сто лет после Ж.Б. Ламарка, Л.С. Берг не добавил ни одного существенного элемента, который мог бы укрепить теорию, приблизить ее к объяснению механизмов эволюции.
И сейчас, через 50 лет после выхода в свет трудов Л.С. Берга, ламаркизм (включая и его разновидность – номогенез) продолжает оставаться на том же методологическом и логическом уровне, что и в эпоху Ламарка.
Критику Дарвина сторонники «направленной эволюции» продолжают. Но какая это критика? Указывают, что отбор сам по себе ничего нового создать не может. Но этого и Дарвин не утверждал; а в «Происхождении видов» он посвятил три главы обсуждению изменчивости как основы для отбора. Указывают, что дарвиновский «закон дивергенции» не имеет всеобщего значения, так как в живом мире широко распространены явления конвергенции. Но Дарвин не устанавливал никакого «закона дивергенции», а дарвиновский механизм эволюции одинаково хорошо объясняет как дивергенцию, так и конвергенцию. Действительно, то потрясающее многообразие, которое мы наблюдаем в живом мире, по Дарвину объясняется в основном дивергенцией. Например, род астрагал из семейства бобовых содержит около 2 тыс. видов, а род крестовник из сложноцветных – около 3 тыс. Что же выглядит более правдоподобно (даже a priori): теория конвергенции Л.С. Берга, согласно которой у современных крестовников должно было быть не менее 3 тыс. предковых «первичных форм», которым всем было изначально предопределено стать в нашу геологическую эпоху крестовниками, или же теория Дарвина, которая позволяет объяснить происхождение современных 3 тыс. видов от одного предкового вида (или немногих между собой близко родственных видов)?
Далее, сторонники номогенеза указывают на «гомологические ряды» Н. И. Вавилова как на подтверждение направленности эволюции. Но у гомологических рядов Вавилова нет никакой направленности, и само существование таких рядов, по Вавилову, «прежде всего определяется генетическим единством эволюционного процесса и происхождения, родством»[33 - Вавилов Н.И. Закон гомологических рядов в наследственной изменчивости. Л., 1967, с.48.].
Требуют от дарвинистов указать точный приспособительный смысл всех без исключения признаков всех известных организмов. Иначе говоря, требуют законченности знания, «окончательной истины в последней инстанции». Здесь уже и комментарии излишни.
Дарвинизм упрекают в том, что он не оперирует всеобщими законами, которым подчиняются любые материальные объекты. Но дарвиновская теория вовсе не отрицает, что, например, живые тела испытывают земное притяжение подобно неживым или что хрусталик глаза преломляет свет по законам оптики и т. д. Просто подобные вопросы не входят в рамки дарвинизма: ведь он представляет собой не всеобщую теорию мироздания, а специфически биологическую теорию эволюции живых существ.
Еще один упрек: из теории Дарвина нельзя вывести ни конкретных форм, которые возникают в результате эволюции, ни общей системы таких форм. Справедливо: в теории Дарвина нет никаких ограничений для возможного многообразия живых существ. Единственное, чего она требует: чтобы новые формы находили новые или лучшие способы обеспечивать свое существование, нежели на это были способны старые, т. е. предполагает непрерывный и неограниченный прогресс эволюции, неограниченный творческий поиск нового.
Можно говорить о «равноправии» концепций дарвинизма и номогенеза. Конечно, условия обсуждения – критики и защиты – для обеих концепций должны быть равными. Но равноправие сторон в дискуссии не делает позиции этих сторон в равной мере значимыми для науки. Значимость для науки определяется объяснительной силой теорий по отношению к фактам. А что концепция номогенеза не смогла объяснить те факты, которые должна объяснить эволюционная теория, мы уже видели.
Из всего сказанного я вовсе не хочу сделать вывода, что переиздавать труды Л.С. Берга было ненужно. Было нужно, и очень хорошо, что они переизданы. И здесь дело не только в том, что эти труды – классика. Многие современные биологи, считающие себя дарвинистами, весьма туманно представляют себе и историю, и даже логическую структуру дарвиновской теории и не в состоянии ее активно и убедительно защитить. Л.С. Берг собрал в своих трудах больше возражений против дарвинизма, чем когда-либо кто-либо другой. Правда, многие из этих возражений несостоятельны логически, еще больше их утеряли свою силу в результате прогресса науки (например, в сходстве структур жгутикового Trichomonas и спермия жабы, которое Л.С. Берг приводит как яркий пример конвергенции, мы теперь видим также черты глубокой, древнейшей общности происхождения внутриклеточных структур). Но несмотря на это, мысленная дискуссия с Л.С. Бергом – очень полезное упражнение.
А примеров логического тумана в представлениях современных дарвинистов немало. Таков, в частности, тезис о «творческой роли» отбора, принимаемый одними и отрицаемый другими. «Творческий» – это, конечно, значит хороший. А отбор для дарвиниста – безусловно, вещь хорошая. Отсюда заключение: отбор имеет творческий характер. Эмоциональный, престижный момент выступает на передний план, а реальный смысл остается непроясненным. Или тема «наследственного закрепления» модификаций. Сколько хитроумных словесных конструкций было изобретено для того, чтобы, не признавая прямо ламаркистского «наследования приобретенных признаков», тем не менее доказать, что «приобретенные признаки» все же как-то «закрепляются». Тогда как, строго говоря, никакого «закрепления» нет, а есть замена фенокопий генокопиями (старые, но полезные понятия!). Или еще: скольких неискушенных людей смущают рассуждения о разных «формах» отбора или разных отборах: стабилизирующем, дизруптивном и т. д. Но ведь на самом-то деле отбор всегда один и тот же: в пользу более приспособленных. Значит, бывают не разные отборы, а разные формы приспособленности и соответственно разные результаты отбора. Примеры можно было бы умножить.
Очень интересен экскурс Л.С. Берга в историю античных взглядов на природу живых существ. Немаловажное достоинство книги – прекрасный, правильный и простой язык, которому также совсем неплохо поучиться.
В рецензируемой книге трудам самого Л.С. Берга предпослана обстоятельная статья К.М. Завадского и А.Б. Георгиевского, содержащая разбор взглядов Л.С. Берга. В основном с этими авторами можно согласиться, дискутировать же о деталях здесь не место. Нужно только отметить одну несколько курьезную погрешность: Завадский и Георгиевский сочли понятие «номотетический», употребляемое С.В. Мейеном, за синоним понятия «номогенетический». На самом деле термин «номотетический» был предложен еще в конце XIX в. философом В. Виндельбандом для обозначения наук, стремящихся прежде всего вскрыть общие закономерности (в отличие от наук «идиографических», занимающихся описанием частных фактов). Поскольку дарвинизм исследует прежде всего общие закономерности эволюции, он вполне может быть отнесен к номотетическим наукам в смысле Виндельбанда. Описания же конкретных рядов форм, которым особое внимание уделяют сторонники номогенеза, уже стоят ближе к идиографическому направлению.
Переиздав труды Л.С. Берга, Отделение общей биологии АН СССР сделало полезное дело.
Несколько замечаний о «классической» и «неклассической» биологии
(Бюл. МОИП. Отд. биолог. 1979. Т.84, вып.1. С. 106–117)
Недавно в одном из ведущих отечественных журналов С.В. Мейен, Б.С. Соколов и Ю.А. Шрейдер (1977) выступили со статьей, в которой затронули ряд важных теоретических и принципиальных вопросов биологии. Авторы критикуют теперешнее состояние биологических теорий и их философско-методологического осмысления. По мнению авторов, здесь не наблюдается подлинно творческого развития: господствует устоявшийся шаблон, некоторая «закрепившаяся парадигма», не поднимающаяся выше того, что вошло «в учебники и наиболее популярные сводки»; факты же, «нежелательные» с точки зрения этой парадигмы, либо игнорируются, либо втискиваются в «прокрустово ложе существующих теорий». А «по мосту биология – философия движутся не те идеи и факты, которые особенно важны для союза обеих дисциплин, а лишь нечто расхожее, устоявшееся, школьное» (с. 116).
Таково, по мнению авторов, состояние «классической» биологии – биологии, базирующейся на «классическом» редукционизме и «классическом» дарвинизме. Выход из такой непривлекательной ситуации авторы видят в развитии биологии «неклассической».
Статья носит принципиально установочный характер, развертывает своего рода программу. И если эту программу принимать серьезно, ее, безусловно, необходимо подвергнуть критическому рассмотрению.
Начало статьи очень многообещающее. Авторы высказывают ряд интересных мыслей о редукционизме, выходя за шаблонные рамки дискуссии о том, можно или нельзя «свести» явления жизни к биохимическим и биофизическим процессам. Они ставят вопрос о редукции С гораздо большей широтой и глубиной: «Любая идеализация есть в том или ином смысле редукция. Стало быть, редукция необходима, хотя редукционизм в том смысле, который обычно вкладывается в это слово, действительно несостоятелен методологически… Проблема выбора и обоснование редукции – одна из наиболее общих методологических проблем биологии, являющаяся, в сущности, проблемой мета-биологии. Очевидно, что это и глубокая философская проблема» (с. 114). Развивая эту мысль, вероятно, следовало бы сказать, что и любая модель, любое научное объяснение – тоже своего рода редукция. И далее открывается широкий простор для разнообразных общих и частных методологических построений и выводов. Однако, к сожалению, в этом направлении авторы не пошли.
Основная часть статьи посвящена изложению взглядов А.А. Любищева, указывающих, по мнению авторов, те пути, которыми надлежит двигаться к созданию «неклассической» биологии; в заключение авторы предлагают и некоторые собственные методические установки «неклассического подхода».
Сразу приходится отметить, что обозначения «классическая» и «неклассическая» биология выбраны авторами неудачно: эти обозначения не соответствуют содержанию тех противопоставлений, которые делаются авторами. Авторы противоречат и самим себе: например, на с. 120 они замечают, что «Любищев отстаивал идею естественной системы организмов, идущую от Бэра, Кювье, Жюсье и других классиков додарвиновской биологии» (разрядка моя. – А. С.). Как же можно тогда называть эти представления «неклассическими»? Весь круг идей, развиваемых в статье, в целом чрезвычайно родствен идеям, которые высказывал в конце XIX в. Эймер и в 1920-х годах – Л.С. Берг. Но сочинения Эймера и Берга тоже, конечно, классика. Таким образом, для употребления обозначения «неклассическая биология» в том смысле, какой придают ему С.В. Мейен, Б.С. Соколов и Ю.А. Шрейдер, нет достаточных оснований.
Мне представляется, что смысл тех противопоставлений, которые делают наши авторы, гораздо точнее был бы выражен, например, обозначениями: биология ортодоксальная и неортодоксальная; или: каноническая и апокрифическая; или: существующая и искомая; или: дарвиновская и недарвиновская. Наиболее точной, по-моему, была бы последняя пара обозначений.
Авторы особенно выделяют три проблемы, по которым, как они считают, Любищев высказал «наиболее важные критические замечания и положительные утверждения». Это проблема органической формы, проблема естественной системы и проблема эволюции. Остановимся на них несколько подробнее.
1. Проблема органической формы. По мнению авторов, «в последарвиновской биологии утвердилось представление о том, что функция органа (системы) определяет его форму (структуру)… возникновение форм целиком предопределено функцией» (с. 119). Это утверждение явно неправильно. Для взглядов современного биолога характерно представление отнюдь не о примате функции, а о неразрывной связи («единстве») формы и функции. Если же говорить о примате в смысле первого шага в фило- или онтогенезе, то такой примат современный дарвинист всегда (или почти всегда) отдаст как раз структуре, а не функции. Это и понятно: структура может какое-то время существовать не функционируя, функция же без структурного субстрата существовать не может.
Мутация есть изменение структуры наследственного кода, и это изменение структуры влечет за собой изменение функции. Но взаимосвязь диалектична: изменение функции наследственного кода может привести к изменению структуры на тканевом и органном уровне, а это изменение структуры, в свою очередь, приведет к изменению функции. И т. д., пока, наконец, с помощью отбора не будет достигнут синтез: структуры с их функциями будут приведены в соответствие с конкретными условиями существования организма.
Правда, например, К. А. Тимирязев, подводя итоги развития биологии в XIX в. и оценивая дальнейшие перспективы, в 1907 г. писал: «Морфология, становясь рациональной, поглощается физиологией» (Тимирязев, 1939, с. 102). «За последние десятилетия все более и более берет перевес представление о протоплазме как о смеси жидкостей (эмульсии), основные свойства которой… прямо вытекают из физических свойств этого агрегатного состояния. Ту же участь, вероятно, ожидает и целый сонм ультраоптических индивидуумов, которым некоторые ученые (Дарвин, Негели, Вейсман, Де Фриз и др.) пытались будто бы объяснить, а в сущности только перефразировали в более темных выражениях факты наследственности» (с.78). Но это было написано почти три четверти века тому назад, и написал это физиолог, вдохновленный достижениями своей науки. Не физиологу и в те времена такие прогнозы показались бы сомнительными, а мы теперь только можем удивляться, как такой прогноз вообще можно было сделать. Но это хороший урок для нас, показывающий, сколь рискованны могут быть слишком далеко идущие предсказания.
Авторы указывают, что, согласно А. А. Любищеву, «форма… вовсе не приспособлена к функции, как ключ к замку. Именно поэтому возможны пре адаптации… По той же причине простая функция может выполняться чрезвычайно разнообразными органами, а на один и тот же тип органа могут быть возложены самые разнообразные функции» (с. 119). Возможность преадаптации, следовательно, Любищев связывает с независимостью друг от друга формы и функции. Но что же такое тогда преадаптация, как не все то же соответствие структуры – некоторой функции, но только еще не осуществившейся, а потенциальной?
Для дарвиновской теории эволюции объяснение «преадаптации» не представляет ни малейших трудностей. Более того, «преадаптации» – необходимое логическое звено этой теории. Ведь любая мутация – это некоторого рода преадаптация. Роль отбора заключается в тестировании «преадаптации», и все адаптации суть не что иное, как нашедшие свою специфическую нишу и одобренные отбором «преадаптацни». Поэтому не может не удивлять утверждение авторов разбираемой статьи, что «если бы понятия преадаптации и селектогенеза были четко сформулированы, то их несовместимость скорее всего была бы логически очевидна» (с. 121).
Что одна функция может выполняться разными органами, а один орган может выполнять разные функции – это довольно элементарная истина, и усмотреть в ней что-либо «неклассическое» очень трудно. У насекомых – трахеи, у позвоночных – легкие; у насекомых – наружный скелет, у позвоночных – внутренний. У папоротников мужское ядро доставляется к женскому свободноподвижным спермием, а у цветковых растений – пыльцевой трубкой и т. д. Принцип «смены функций» в филогенезе, сформулированный А. Дорном, также достаточно известен, вполне «классичен» и тоже нисколько не противоречит дарвинизму.
В пользу отрыва формы от функции и неадаптивности формы авторы приводят и еще один аргумент А.А. Любищева: «Если мы знаем, например, для чего служат звукопроизводящие органы насекомых, то совершенно непонятно, в чем причина их поразительного разнообразия даже у близкородственных групп» (с. 119). Нетрудно заметить, что здесь авторы, вслед за Любищевым, допускают весьма серьезную логико-методологическую погрешность: в качестве аргумента выставляют незнание, непознанность подменяют непознаваемостью. Между тем уже сейчас кое-что известно о видовой специфичности звуков, издаваемых насекомыми, а в дальнейшем разнообразие звуковых приборов насекомых, несомненно, получит и более подробное объяснение.