Я не знаю теперь, что делать.
25 декабря 1921 года
Пишу на Рождество, которое попало на воскресенье.
Как я остался живой в этот год, сам не знаю. И буду я живой дальше, тоже не могу сказать.
Год был такой тяжелый, что такого раньше не было.
Я сначала никуда не ехал, работал по хозяйству.
Но меня глодала забота, что весной нечего будет сеять. А озимых летось посеяли мало. И мы останемся на бобах.
У меня были золотые драгоценности. Я их взял и поехал в Акулиновку. Там ходил и потихоньку спрашивал, чтобы сменять на семенную пшеницу. Но никто не хотел или ничего не было, чтобы сменять. Там опять была Советская Власть. Я поехал в Криуново, где, сказали, нет Советской Власти, а пшеница может быть. Но там тоже не было. Я поехал дальше. И тут меня встрели. Смотрю: опять Иван Большой. Он сказал, что он теперь в продотряде. У него мондат и задание. Мы поехали в село, не помню название, там Иван дал приказ провести реквизицыю. Я сказал, что они крестьяне, а он сказал, нет, они враги и кулаки.
Там был еще такой Горшков. Совсем сумашедший, хоть и молодой. Созвали людей, и он им кричал речь про контреволюцию и гибель наших братьев. Он им сказал, что без общего счастья не будет счастья ни у кого. И что там наши братья проливают свою последнюю красную кровь, а вы тут сидите без сознательности.
Меня это проняло. Мы жили каждый по себе, а вместе легче. Это идея. Никто никому покоя не даст, пока один мрет от худобы, а другой лопается от жиру. Значит, когда все станут одинакие, все успокоится. И я даже тоже крикнул, что, мужики, все равно вам не будет житья, пока не будет общего счастья, лучше сдайте все добровольно. Но они сказали, что ничего нет. Горшков стрелял в верх, а потом пошли по дворам. Мы с Иваном уже хорошо знали, где что прячут, и говорили Горшкову. И он с бойцами находил. Но в одном дворе хозяин застрелил нашего бойца. Тогда Горшков застрелил его, взял его винтовку, созвал опять сход и велел сдать оружие в приказном порядке. И сказал, что, если кто не сдаст, а потом найдут, он того, у кого найдут, расстреляет на месте. Мужики разошлись и скоро понесли оружие. Но Горшков не поверил и пошел проверять. Он нашел у одного пожилого мужика берданку и застрелил его на месте. А в другом месте вырыли из огорода целый пулемет. Но хозяина в доме не было. А Горшков совсем осатанел. Стал, как пьяный, кричать и рвать свою рубаху, что из этого пулемета стреляли его братьев, и где хозяин. Но хозяина не было, была его жена. Она была беременная. Горшков в нее выстрелил, но не попал. Я был рядом, я схватил Горшкова и сказал Ивану, уйми, не то нас всех постреляют сейчас за беременную женьщину. Горшков рвался и брызгал в меня слюнями прямо в глаза, но я не пускал.
Тогда Иван взял у Горшкова ноган и попросил его успокоиться. Горшков успокоился, но приказал арестовать беременную женьщину и меня. А потом еще кого-то. Всех посадили в анбар. Вечером вывели, и Горшков сказал, что по разверстке надо было сдать столько-то, а сдали столько-то. Или сдаете, или я сейчас стреляю каждого пятого. Я осмотрел наш наличный состав арестованных и сказал, что, Горшков, отпусти женьщин и детей. Потому что там были еще и дети, и даже старухи. Иван подтвердил мои слова. Горшков согласился, отпустили двух беременных, двух старух и десяток детей. Остались взрослое население и я. Я начал за себя тоже просить, что я свой, но Горшков закричал, что меня расстреляет вне очереди. Но не стал стрелять, а стрелял каждого пятого. Я думал, что пришла моя смерть.
Но тут крикнули, что на село едет какой-то отряд. А был уже вечер. Горшков дал приказ, чтоб обоз выступил. А не расстрелянное население взять в залог. И меня туда же. Мы выдвинулись, подъехали к лесу, но тут слышим, скачет конница. У нас развернулись два пулемета, начали стрелять для испуга. Оттуда крикнули, что будут переговоры. Прискакали три человека, сказали Горшкову, чтобы он отдал обоз, тогда останется живой. Горшков сказал, если будете наступать, постреляю заложников. Они сказали, нам все равно, они не наши.
Я сказал Ивану, Иван, ты видишь, что это ситуацыя? Сейчас пойдет такой кругозор, что никто не останется живой. Иван согласился, мы потихоньку пошли на перед обоза, взяли там по телеге с мешками с пшеницей и поехали. И уехали, а там началась стрельба. Чем кончилось, неизвестно.
Мы приехали, и нам все обрадовались. Мы смололи немного муки, но больше я не дал, потому что чем тогда сеять. Кое-как перебивались. Смирновым Большовым было легче, но они с нами не делились, самим мало.
В марте приехала Елизавета, чуть живая и на сносях. Игнат ее бросил. Она приехала с нашим смирновским, тот ее привез на телеге за Христа ради. Иван пришел к нам и хотел ее наказать, я его остудил, что она больная. Но теперь бери ее к себе в семью. И Михаила, он твой сын. Иван сказал, что сына взять согласен, а чужого ребенка ему не надо, пусть она вам сюда его рожает. И взял Михаила, а Елизавету оставил. Она родила ребеночка, но тот недолго жил, у Елизаветы молока почти что не было, а чем еще кормить. От коровы нам самим не хватало. Но мы давали все-таки ребеночку, но он все равно помер.
Потом я болел. Что такое, не знаю, а только спал на ходу и не было сил. Все мне стало не интересно. Не спал с Екатериной, в смысле, как муж с женой, хотя и спал с ней. С Ксенией тоже не спал. Мне с них даже было противно с обоих. И со всего на свете. Софрониха меня смотрела в глаза и в рот, щупала мне ребра, потом велела развести золу в воде и смотрела, как она там образуется. Что-то увидела и сказала париться, а в каменку брызнуть чего-то, что она мне дала. Дала бутылку с чем-то, я пошел париться, обдал каменку, меня заволокло вонючим духом, но я терпел. Но не выздоровел.
Сейчас думаю, хорошо бы, если бы я помер. Я тогда бесперечь спал, вот бы и помер во сне не больно и не заметно. Но выжил и даже оздоровел, потому что пришла пора сеять. А когда сеять, хоть ты живой, хоть мертвый, ползи на пашню. Но мы отсеялись. Если б знали, что будет, лучше бы подъели все, потому что потом выяснилось, что никакого толка.
Что потом было, на это у меня нет человеческих слов.
Какую сажали овощь, всю подъели еще не вызревшую. Пойдешь на огород, а там соседские дети копают картошки. Те картошки, как овечий горох, мелкие. Шугнешь их, а то кинешь палкой, убегут. А там уже половины нет. Я не мог стеречь ее. Пришлось выкопать и покушать всей семьей. Так же со всем остальным.
К осени, вследствие ни капли дождя, урожай был едва на будущее семя. Но надо как-то жить, учитывая детей. Но я хотел сберечь семя, мама меня в этом одобряла. Но Екатерина и Ксения спелись и сказали мне, что пока мы дождемся нового урожая, мы все помрем. А так хоть будем пока сыты. Я сказал, что сейчас будете сыты, а потом протянете ноги. Они сказали, что и так и так помирать, так хоть сейчас покушать. Я с ними спорил и не давал.
Но тут стали хворать поносом дети. Я помаленьку начал давать пшеницу. Мама сказала ее не молоть, чтобы не пропала шулуха, а промыть, парить, а потом варить. Так и делали.
Ходили также в лес, собирали там грибы, ягоды. А осенью пошли и листья. Мама сушила листья липы и толкла, смешивала с шулухой и пекла лепешки. Я спросил, откуда ты это знаешь. Она сказала, что не впервой, у нас голод не диковинка. Хотя в моей памяти такого не было. Было голодновато, но все-таки не так, чтобы толочь листья на еду.
Ловили, конечно, рыбу, но у нас мало умельцев. У нас рыба не считалась серьезной пищей, а в виде баловства. А теперь ловили как могли. Но у нас в реке ее мало. Есть раки и перловки[5 - Имеются в виду речные ракушки.], мы их тоже ловили и собирали, особенно дети. Мама их ругала, что едят перловки, и не велела. Я ее не понимал, а потом понял, когда нас начало этими перловками тошнить. Болели животами, но обошлось, кроме нашего маленького Семена, который кричал три дня и помер.
Екатерина и Ксения говорили мне, что ты Представитель и езжай в Акулиновку, пусть они тебе помогут. Я поехал. Акулиновка, хоть всегда была больше и богаче, оказалась в плачущем состоянии. Там всегда то войска, то еще кто, а мы на отшибе. А у них побрали все, ничего не оставили. Даже стало неизвестно, какая власть. Я спросил у старого человека, кто здесь, а он сказал, что никого нет, кроме людей.
Еще там были откуда-то пришлые голодные. Они пришли, чтобы найти пищу, а тут ее тоже нет, а дальше они идти не могли и помирали. Мне рассказали, что их подбирали лежачих, но еще недоумерших, и ели. Я не буду врать, я сам этого не видел. Но я видел, как они помирают, а чтобы совсем мертвых, я не видел. Сам собой возникает вопрос, куда они деваются.
Я вернулся пустой, только по дороге нашел литовку без ручки. Нужная вещь, а кто-то бросил. Я ее взял и радовался, а потом смотрю на нее и плачу, зачем ты мне, если косить нечего.
К теперешней поре, к Рождеству, у нас получился результат. Еле живы, и чем будем жить, непонятно. Екатерина и Ксения совсем осатанели и требуют от меня неизвестно чего, что я должен кормить детей. Я им сказал, что берите все, что есть, а у меня грудей нету, чем я вам должен их кормить. Они сказали на Сергея Калмыкова, что он где-то достает. Калмыков куда-то уезжает, а потом приезжает. Что привозит, никто не знает, он поставил высокий забор, каких у нас не ставят. Я стукнулся один раз, но Дарья меня шугнула, что нечего ходить, у меня самой двое детей и глодаем одну корку на всю семью. Я сказал, богато живешь, сестрица, если у вас корки есть, а у нас коркам не с чего образовываться, хлеба уже давно не видим. Она в ответ промолчала.
Иван Большой опять куда-то пропал. Им тоже ненамного лучше нашего.
Мне очень нехорошо в душе. Мы все стали хмурые. Дети отощали, и друг за другом смотрят, кто куда пошел. Думают, что там пища. По теплу ходили и рыли корешки. Я и сам не чуждался. Хороший корень, к примеру, у лопуха, сытный, я его маленьким ел и без голода, а для детского интереса. Теперь все пошло в ход.
На меня перед Рождеством опять напала равнодушия. Лежу на сеннике и ничего мне не надо. Но мама приносила мне лепешки из чего-то. Горячие. Их горячими можно есть, а когда остынут, то как камень, не угрызешь, убить ими можно. Я говорю, мама, из чего эти лепешки. Она говорит, что грех спрашивать, ешь и молчи. Всех накормила, и ты тоже ешь. Но тут пришла Ксения и увидела, что я ем, и как закричит, что я тут жирую, а у детей животы к хребту прилипли, а у нее женские не приходят второй месяц. Не стыдно ей было кричать такие вещи. Мама ей сказала, что детей жалко, если помрут, но если помрет Николай, то он у нас один мужик, тогда помрут все. Так они кричали, а я не знал, что мама только мне пекла эти лепешки. Она их пекла где-то, а не дома, чтобы не видели. Я пошел и понес детям. Схватили, чуть руку не оторвали. Я смотрю и думаю, нам пришел конец.
Но потом подумал, что, если Бог меня не убил раньше, хотя мог не одно кратно, то, может, и теперь помилует. Сколько раз я ложился на ночь и думал, что ночью помру, но не помирал. А утром лежишь и думаешь, что уже не встанешь, но помаленьку, смотришь, встал и пошел. Я стал даже веселый, что у меня такие мысли. Достал бумагу, развел чернило, и вот уже какой день пишу. У меня в начале значится 25, а уже 29 на дворе, у меня чисельник на это указывает. Он старый, за 1913 год, отец привозил с ярмарки, с тех пор и пользуемся. Листы не отрываем, а переворачиваем. Год кончится, начинаем наново.
И вот я пишу и заканчиваю. И мне приятно, что сохранил свою традицыю. Но что будет на другой год, я не знаю. Может, писать будет некому. Там посмотрим.
Записи без даты[6 - Судя по почерку и цвету чернил, записи сделаны не за один раз. Последняя совсем блеклая, еле читается; наверное, чернила были разведены водой.]
Смирнов Семен Николаевич, Царство Небесное, 1920–1922. 17 Февраля. От живота.
Смирнова Анна Федоровна, Царство Небесное. На Пасху. 1865–1922. Или 1864. Или, наоборот, 1866. Узнать в Церквы.
Смирнова Большая по мужу Елизавета Тимофеевна. Царство Небесное. 1900–1922.
Смирнов Петр Николаевич, Царство Небесное. 1919–1922.
Смирнова Мария Николаевна, Царство Небесное. 1919–1922.
Смирнова Каплюжная Ксения Васильевна, неизвестно–1922. Царство Небесное.
Смирнова Екатерина Захаровна. 1897–1922. Царство Небесное.
Смирнов Николай Тимофеевич. 1894–1922. Царство Небесное.
29 декабря 1923 года
Я почти что полтора года не смотрел эту тетрадь. Сейчас смотрю, плачу и рыдаю. Получилась тут целая кладбища. Себя тоже записал. Думал, умру, а записать будет некому, вот и записал. А остался живой.
Когда у меня все померли, пришел Калмыков Сергей и сказал, что дурак ты дурак, забей корову, проживешь. У меня от всего хозяйства оставалась корова. Я, было дело, хотел ее забить, но мама тогда была живая, она встала на коленях и кричала, что лучше убить ее, чем корову. Что без коровы всем смерть, придет весна пахать, а пахать не на чем. И молоко у ней было, хоть мало. Так она и осталась. Во многих дворах у нас так было. Мелкий животный скот подъели вчистую, а также собак и кошек. Ели кое-кто даже глину, у нас глина белая, как мука, если ее сухую растереть. На нее так и пробивает аппетит у голодного человека. А крупный рогатый скот не трогали до крайнего случая. Чтобы сеять, хотя сеять было нечего. Вот и мы тоже помирали, а на корову даже не думали, будто она и не еда. А потом я еле волок ноги и уже не хотел есть и ничего совсем не хотел. И вот Калмыков говорит, что забей корову. Я сказал, Сергей, я ее не могу забить, у меня не осталось сил. Тогда я забью. Половину мне за работу, половину тебе. Я сказал, что мясу не могу есть, возьми ее всю, а мне дай пшена. Он дал мне пшена, и я ел помаленьку. Много нельзя, помрешь от быстрой сытости.
Потом я пошел в Акулиновку. То иду, то лежу. Был случай, что надо мной оказался Иван Большой на коне. Спросил, чего лежишь. А я на него обиженный и стал его ругать. Но он тоже стал меня ругать и сказал, подыхай. Но у меня был мешочек с пшеном, я потихоньку ел и шел.
Я пришел в Акулиновку, а туда вернулась откуда-то Ольга с младенцем. Мальчик, звать Владимир. Она сказала, что младенец моих кровей, что Савочкин окончательно погиб, а она чуть не померла вместе с ребенком, а теперь едет к родителям в город Покровск. Что там теперь столица немецкой трудкомуны. Оттуда к ней приезжал свояк, муж сестры, привез продукты и просьбу родителей, чтобы вернулась.
Мы поехали в Покровск. Тут я узнал и удивился, что Ольга из немцов. Выучилась на русскую учительшу, но сама из настоящих немцов. И зовут ее чудно – Олка, но она переименовалась сама в Ольгу. А сестра – Имма. Ее отец и мама говорили двояко, по-немецки и по-русски. Отец Берн Адамович и мама Мария Фридриховна. Фамилия Штильман. Берн Адамович, когда узнал мою фамилию Смирнов, смеялся, что мы однофамильцы, потому что он тоже Смирнов, но по-немецки.
Они нас приняли, но потом Ольга сказала, что мы не можем жить вместе с ними. Она и вправду то и дело ругалась с отцом, что она хочет своей жизни и свободы, а он запрещает. Берн Адамович тоже кричал. А мать им говорила, чтобы хватит, но они не слушали.
Нам сняли две комнаты в доме со своим двором.
Я подкормился, и Берн Адамович взял меня работать.