Прятов снял трубку.
– Иосиф Гершевич на операции, – ответили недружелюбно.
Склеивает остатки черепа, сообразил Прятов. Ладно, потом. Что же делать? Мысли метались в панике. Рука вновь потянулась к трубке: надо предупредить Николаева. О чем? Зачем? Что это даст? Николаев пошлет его к черту и скажет, что он сам виноват и сам будет отвечать. Возможно, что и ничего не скажет. В первый раз, что ли? Наверняка нет. И как-то выпутывались…
«Сегодня снова нажрутся», – без всякой связи подумал Прятов о Кумаронове и его соседях.
И в голове у него поплыли утренние мысли; их содержание теперь виделось донельзя настоятельным, требующим решительных мер. Мечты и грезы преобразовались в осознание суровой необходимости.
«Профилактика, – прилетело индифферентное слово. – Профилактика катастроф. Отечественная медицина ориентируется на профилактику. Нас так учили. Главное – предотвратить беду…»
Александр Павлович вдруг сильно разволновался, бросил писанину, возбужденно заходил по ординаторской. Его очень радовало отсутствие других докторов, никто не видел его горячки. Мысли перестали путаться и выстроились в некоторое подобие цепи. Но тут из коридора донесся топот и сдержанный шум голосов. Прятов выглянул и увидел профессора Рауш-Дедушкина, который только что вышел из палаты Кумаронова в сопровождении стаи студентов… нет, интернов, уж больно они были аккуратные и серьезные.
Рауш-Дедушкин, очень и очень бодрый для своих семидесяти пяти лет, весело зашагал по коридору, выпячивая академический живот.
– Так что сейчас, господа, – он договаривал на ходу начатое еще в палате, иронически выделив слово «господа», – мы пройдем этажом ниже и обсудим некоторые аспекты врачебной этики… Врач, дорогие мои, несет ответственность за каждое свое слово, каждый слог, каждый жест…
«С чего бы? – затаил дыхание Прятов. – Ну, понятно – даже профессору нажаловались. Ему-то зачем? Это же свадебный генерал».
Толпа прошла мимо притихшего Александра Павловича, не уделив ему никакого внимания. Шагов через двадцать Рауш-Дедушкин задержался и заглянул в незапертую отдельную палату, что была справа, обособленно от других помещений скорби. Прятов осторожно вышел и присоединился к компании – не вполне, держась в известном отдалении.
– А здесь что? – осведомился Рауш-Дедушкин, указывая на черные ботинки, безжизненно торчавшие из-под одеяла, и с силой втягивая носом воздух.
– А это начмед, – подсказал Прятов.
– А, ну тогда пойдем дальше, – профессор утратил к палате интерес и вскоре уже выходил в дальние двери, но Александр Павлович стоял, щурился на бесчувственную фигуру под одеялом и что-то соображал. В палате стоял устойчивый коньячный дух, к которому примешивался запах овсянки. Прятов еще не очень хорошо разбирался в подобных тонкостях, и ему чудилось, будто он обоняет вокзальный сортир.
12
При виде Хомского Гавриловы открыли глаза и дружно протянули к нему дрожащие татуированные руки. Каштанов заворочался, приподнялся на локте, мутно взглянул. Лапин деловито откашлялся и вынул из тумбочки эмалированную кружку. Вынул из нее зубную щетку, отшвырнул.
Хомский, вынимая пузырьки с настойкой овса, озабоченно покачал головой:
– Придется вторую ходку делать… Налетайте, лечитесь.
Кумаронов, от нечего делать читавший календарь, при этих словах победно ухмыльнулся, завел ногу под койку и пинком выдвинул знаменитую сумку. Внутри тревожно звякнуло. Кумаронов ничего не добавил, потому что звон был красноречивее любых слов. Хомский хохотнул с недоверчивым одобрением. Кумаронов уверенно завоевывал для себя положение палатного старосты – или, скорее, камерного смотрящего. Хомский ничуть не беспокоился о себе: такие скороспелые авторитеты, как Кумаронов, приходят и уходят, и остаются в памяти отмороженными бакланами. Зато завсегдатаи старой закалки как поступали в плановом порядке, так и будут поступать впредь, вопреки молодым и необъезженным докторам, покушающимся на основу существования палатного сообщества.
Гавриловы чокнулись кружками, выпили и синхронно скривились.
Лапин опрокинул в себя флакончик и тяжко застонал от сладости.
– А что же ты на поддувку свою не спешишь? – ехидно осведомился Кумаронов. – Из горлышка надежнее?
Лапин, давясь огненными каплями, просипел:
– Я только что с нее. Видишь, на животе лежал, как велено? Мозель сегодня злой. Вдул так, что мама не горюй.
– Не нужна тебе никакая поддувка, – веселился Кумаронов. – Капельница с овсянкой – и все как рукой снимет. В обе руки. Пять минут – и в космосе…
Лапин мрачно молчал.
Хомский ухмыльнулся про себя, наблюдая, как новенький нарушает неписаные палатные законы. Сомневаться в недугах товарищей, потешаться над ними – западло!
Хомский исправно соблюдал все правила и кодексы госпитальной жизни в ее изнаночном варианте. Что не мешало ему вот уже несколько лет состоять тайным осведомителем при врачах и медсестрах. Такое часто случается в тюрьмах и зонах, где даже иные законники ходят в наседках – пока не разоблачат и не удавят. Он был от природы пытлив, то есть всюду совал свой нос и все про всех знал. Он никогда не доносил на товарищей в обычном смысле этого слова, но как-то так выходило, что сестринский персонал неизменно оказывался превосходно осведомленным в мельчайших интимных подробностях их быта. Поэтому многочисленные выходки собственно Хомского всегда этим персоналом покрывались и замалчивались; дело выходило к обоюдной пользе. Кто из соседей куда уходил и откуда приходил, каких принимал гостей, может ли одолжить в долг, чем питался на ужин помимо стандартного рациона – все это порой оказывалось весьма важным для плавного течения лечебного процесса и позволяло избежать многих неожиданностей. И стоило какому-нибудь доктору – особенно молодому, вроде Прятова – не выдержать и пресытиться добродушным видом Хомского, как сестры – истинные хозяева отделения, да и всей больницы – дружно поднимали агента на щит.
Потому что»«Чеховка»» целиком и полностью подтверждала выводы, сделанные западными социологами касательно коллективов, численность которых превышает тысячу человек. В таких местах основное предназначение организации вдруг становится второстепенным, и она начинают функционировать с единственной целью самосохранения и выживания сотрудников. Она, организация, превращается в микроскопическое государство – если не суверенное, то достаточно автономное, с правом внешнеэкономической деятельности, со своими музеями, законами, традициями, неформальными лидерами. И строй там – феодализм. А в»«Чеховке»» трудилось больше тысячи человек…
Между прочим, этому Хомскому удавалось предотвратить и раскрыть даже крупные, дерзкие преступления. Например, он приметил вора с улицы, который воспользовался отсутствием врачей и как раз выносил из ординаторской новенький телефон, прятал его в рваный мешок, чтобы продать на углу, когда Хомский уже докладывал медбрату Мише об уголовщине; вора скрутили, а с доброго профессора Рауш-Дедушкина, когда негодяя волокли мимо, мгновенно сошла академическая накипь, и он каким-то неожиданно блатным голосом закричал, указывая на преступника: «И все остальное, что пропало – тоже, тоже на него повесьте!»
А если провороваться случалось кому-то из пациентов, то Хомский, мгновенно о том прознав, завершал расследование кроткой и краткой беседой, после чего оступившийся человек пристыженно вынимал из сумки уже упакованный утюг, чайник, пододеяльник или еще что-то в этом роде.
И вот сейчас, несмотря на приятные перспективы употребления овсянки, а то и более благородных продуктов с подачи заносчивого Кумаронова, Хомский томился без дела. Он изнывал без преступления, одновременно тревожась за собственную будущность – осведомитель, ни в чем не осведомляющий, теряет ценность и привлекательность. Но в то же время его сознание, отчасти деформированное травмой черепа, улавливало близость чего-то серьезного. Хомский чувствовал, что тучи сгустились и скрывают в себе разящую молнию. В воздухе, как правильно поется в песне, пахло грозой.
Ощущение было настолько острым, что он даже выглянул в коридор, незнамо кого предполагая там увидеть. Там текла обычная жизнь: бабушка бессознательно расчесывала ногу и потерянно подвывала; шел кто-то на костылях, загипсованный ровно наполовину, от шеи до пятки; из процедурной доносился шум воды и бряцанье инструментов. Где-то приговаривал телевизор; с улицы долетал грохот листового железа. Хомский вернулся в палату, озабоченно присел на постель и начал в сотый раз перечитывать надписи, густо покрывавшие гипсовые сапоги братьев Гавриловых.
Было четыре часа дня.
13
Доктор Ватников озабоченно писал сопроводительное представление, в просторечии – переводной эпикриз на пациента из двадцать первой палаты. Это был могущественный держатель окрестных ларьков; полтора часа назад он встал на постель, не разуваясь, и стал снимать ваткой, которую держал в пальцах, какую-то несуществующую, одному ему видную дрянь с потолка. На вопрос заглянувшего в палату медбрата Миши он ответил, что собирает доллары.
Заведующий немедленно позвонил Ватникову, и тот, уже собиравшийся домой, вторично зашел в травматологическое отделение.
Выслушав собирателя долларов, он вздохнул и ответил отказом на просьбу заведующего перевести этого докучного типа в психиатрию.
– Потом замучают, вы же сами понимаете, – сокрушенно вздыхал Ватников. – Вот собрались положить бабулю в сумасшедший дом, а она пишет бумагу-отказ. И – не положить ее никак! Прав таких нет! Без ейного бредового согласия! Эта гебистская практика сажать и освобождать диссидентов нам здорово испортила жизнь…
– Но это же белая горячка, – недоверчиво возразил Васильев, заведующий.
– В том-то и дело, – отозвался Ватников. – Очень, очень плохой. Покамест в реанимацию. Он не вынесет транспортировки… Это второй момент.
Васильев схватился за голову и отправился договариваться с реанимацией, которая в едином трудовом порыве моментально поднялась на дыбы.
Ватников между тем писал и рассеянно думал о молодом докторе Прятове, сочувствуя ему. Долларовый богач был из другой палаты, не прятовской, и Ватников сочувствовал Александру Павловичу именно поэтому. Слишком долго придется ждать, пока пациенты Александра Павловича тоже достукаются до белой горячки и удостоятся перевода куда подальше, хотя дальше реанимации был только морг. Для этого нужно прекратить пить хотя бы на пару дней, а на такую возможность ничто не указывало. Белая горячка развивается не когда пьют, а когда пить перестают… С богачом было проще, богач поступил позавчера с переломом ключицы – покойный дружок постарался, как он уверял. Пребывал в состоянии ужасного похмелья; держался дерзко и замкнуто, пить уже не хотел и не мог, хотя ему и предлагали соседи, да он был бы и рад, но просто уже не лезло. Вот и нашел себе занятие.
Зазвонил телефон. Ватников машинально снял трубку и поразился: спрашивали его. Надо же, подумал он с досадой, и тут нашли. Откуда только узнали?
– Так… да… понятно… обезьянка по квартире бегает… давно? давно… пишу адрес…
Пришлось перезванивать на станцию скорой помощи.
– Нет, я не поеду, – говорил Ватников. – Поедете вы. Ну и что? Поезжайте и посмотрите – может, у него действительно обезьянка по квартире бегает. А я не поеду…
Дописав бумагу, Ватников погладил прокуренные усы и вышел из ординаторской. Прятов где-то бегал – наверняка позвали в приемное, и Ватников испытывал облегчение.
Навстречу ему попался Хомский, который выполз прогуляться по коридору, постоял над задремавшей бабулей и двинулся дальше, зыркая по сторонам и все подмечая, в том числе – начмедовские ботинки, которые так и сверкали в дверном проеме.
– Хомский, – позвал психиатр. – Подите-ка сюда.