Оценить:
 Рейтинг: 0

Пророк в своем Отечестве

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Мне, собственно, господина…

– Фриденсона? – перебил усатый и вышел на площадку, оставив дверь открытой.

Александр сразу всё понял: особенно выразительной была рука усатого, сунутая в карман. По коридору, к двери, быстро шел жандарм.

Время для отступления было упущено. Баранников, строго и с осуждением глядя на усатого, сказал:

– Мне нужен господин Агатескулов. Никакого Фриденсона не изволю знать.

– Да вы пройдите, – сказал усатый и опять усмехнулся: – Сейчас разберемся.

Жандарм посторонился, пропуская в коридор Баранникова, а наглый усатый господин закрыл дверь.

В комнате Фриденсона оказался еще один жандарм. Увидев Баранникова, он радостно улыбнулся ему, как родному, и сказал: «Аха». Усатый сделал ему знак выйти, сел в кресло, закинул ногу на ногу и обратился к Александру:

– Ну-с, господин…

– Алафузов, Георгий Иванович. Почетный гражданин города Ставрополя.

– Очень рад, Георгий Иванович. Тут у нас дельце серьезнейшего, можно сказать, свойства. Так что придется вам немного задержаться. Позвольте, однако, представиться: полковник Никольский. Я, знаете, люблю ясность. Вот Василий Игнатьевич Агатескулов, к которому вы изволили прийти, на самом деле есть некто Фриденсон. А вы как изволите называться… на самом деле?

«У кого-то из наших развязали язык, – подумал Баранников о товарищах, которые сидели теперь по казематам Петропавловской крепости. – Кто-то осветил[9 - Выдал.] Фриденсона… Кто?»

Александр снял пальто, бросил его на диван, достал позолоченный портсигар с монограммой на крышке. Открыл его, предлагая пахитоску полковнику:

– С разными людьми довелось беседовать – я, знаете, человек коммерческий… А вот с жандармским полковником знакомлюсь впервые.

– Эка беда! – иронически ответил полковник, беря пахитоску. – Оно только начни! Глядишь – и привык. – Никольский засмеялся, довольный.

Глава вторая

Двадцать пятое января. День. Федор Достоевский

Федор Михайлович вышел из типографии и поежился от промозглой, знобящей и так ненавидимой им зимней сырости. Ну была бы зима как зима – с бодрым морозцем, густым, благодатным снегом! Как бы душа радовалась! А тут снег, не успев коснуться мостовой, превращается в грязь, месиво. Дома в потеках, неба совсем нет, что-то серое и гнусное навалилось сверху. Слава Богу, хоть ветер утих, можно пройтись.

Он любил ходить пешком. Во-первых, видишь людей, наблюдаешь жизнь города, а голова отдыхает от напряжения работы. Во-вторых, разминаются кости, перестает болеть позвоночник – после долгих часов сидения за рукописью он ноет нестерпимо. В-третьих и главных, по дороге вдруг решается какая-нибудь недорешенная ночью задача. Вроде и не помышляешь о ней, а на самом деле она сидит в мозгу и просто не дает о себе знать. Но потом, словно кукушка в часах, выпрыгнет в свою минуту, и подумаешь: «Вот оно как! Что же ране-то не понял – именно тут вся и задача».

Тем и хороши длинные прогулки, пусть даже в такую скверную погоду.

Он всегда был худощав, а из-за среднего роста казался в прежние, особенно в послекаторжные, годы даже тщедушным. Но постепенно, с возрастом, кости его как бы раздвинулись, более всего в плечах, и в осанке появились кряжистость, основательность человека, твердо стоящего на земле.

Шел он неторопливо, в теплой и удобной одежде, справленной стараниями жены, Анны Григорьевны. Теперь, в пятьдесят девять лет, незаметно изменилась не только его осанка, а погустела и потемнела борода, пробилась в ней седина (когда-то его раздражало, что она светлая, с рыжеватым оттенком и довольно жидкая), кожа на лице приобрела нормальный телесный цвет (а иногда бывала она нехорошей, чуть ли не землистого цвета), да и весь вид его свидетельствовал о том возрасте и состоянии человека, когда личность раскрывается лучшими своими качествами, как старое дерево молодыми, сильными побегами.

Не раз замечал он, что многие красавцы, чья жизнь не была отмечена работой души, к старости как бы разваливались, превращаясь внешне почти в уродов; и наоборот: ничем не примечательные, как бы даже стершиеся лица чудесно преображались под влиянием какого-то неведомого художника, становились по-особенному красивыми – такими их делала долголетняя внутренняя жизнь духа.

Кондитерскую Балле на Морской миновать он не мог – зашел. Она была одной из самых лучших в Петербурге – как тут пахло кофием, чаем, сдобой!

В прежние годы, когда он получал гонорарии и лихорадочно подсчитывал, кому и сколько надо отдать, а кому можно пока и не отдавать, кондитерскую Балле приходилось обходить стороной, чтобы не поддаться искушению и не растратиться. Чай и кофий, а к ним изюм, пряники, конфеты он очень любил.

За всю его трудовую жизнь начался всего лишь второй год без долгов. Страшно вспомнить, какие деньжищи надо было платить, когда вдруг умер брат Миша и журнал Достоевских «Эпоха» оказался перед катастрофой. Тридцать три тысячи! О Господи! Не знал он тогда, что сказать жене брата, Эмилии, как утешить ее. Долги начал выплачивать сам, семью Эмилии с тремя детьми взял на содержание. А был еще от брата Михаила мальчик Ваня с матерью Прасковьей Петровной Аникеевой… Нуждался брат Николай… Не лучше и дома: пасынок Паша, сын первой, покойной жены, вырос баловнем с постоянными требованиями, вся его жизнь как бы сошлась на желании развлечений… А еще были и собственные долги…

Господи, Господи! Сколько же раз приходилось носить в заклад вещи, вплоть до зимнего пальто, бегая в мороз по Петербургу в плащике… Разве выпутался бы он, если бы не встретил Аню?

Когда он заказывал сладостей и кофею, то услышал за спиной шушуканье и оглянулся. Девичье лицо, свежее, как спелое яблоко, было перед ним. Из-под меховой шляпки виднелись белокурые локоны. Губки бантиком, глаза круглые, как лакированные черные пуговицы. Рядом, разумеется, маман. Легкая, одобрительно-приветливая улыбка играла на ее вовсе не увядших, а очень даже молодых губах.

Он понял, что его признали, насупился и поспешил поскорее забрать покупки, потому что знал: сейчас прелестницы защебечут и таких суждений нагородят о литературе, что хоть сразу головой в прорубь.

К счастью, внимание глаз-пуговиц на несколько секунд переключилось на молодого барина в высокой шапке-боярке и беличьей шубе, и Федор Михайлович благополучно вынырнул из кондитерской.

С Морской он свернул на Невский, поглядывая то на витрины магазинов, то на экипажи, катившие по мостовой, то на встречных прохожих. В который раз он поражался разнообразию лиц и их выражений. И сто, и двести лет пройдет, а всё так же удивителен будет Невский проспект, кого и чего только не видевший…

Он подумал о певце Невского, Гоголе, потом о только что прочитанной корректуре «Дневника писателя». Из-за последней статьи цензура может задержать книжку, а это значит, что задержится и денежный оборот и опять могут возникнуть долги. Цензор Лебедев как будто и неплохой человек, но поди угадай, что ему может показаться в самом простом вопросе. Ведь у нас как: только дай волю пофилософствовать, да еще и власть в этом философствовании употребить, как каждый чиновник начинает выказывать себя по крайности за Бок-ля, если не за Гегеля. А то и Платоном себя посчитает! Это безо всякого преувеличения, а из искреннего убеждения, что он-то, чиновник, поставленный управлять мыслительным процессом, и есть главный человек в умственном мире. Знаний-то, может быть, с вершок, а может, и вообще нет, зато амбиция: как так, и мы понимаем не хуже вашего.

О Господи. А ведь в статье есть мысли заветные. Ну, как именно о них споткнется цензорское перо?

Сколько уж раз бывало! Кажется, зароешь мысль в статью, кажется, ничем она от других не отличается; или рассуждение какое в романе – не сильнее вроде прочих, но тебе-то особенно дорогое, так как раз здесь и сделает завитушку цензор! Ну, чтобы страницей раньше или страницей позже, так нет, как раз в самом дорогом месте и расчеркнется!

Как железом по стеклу.

Остается уповать на случай…

Он стал припоминать только что читанное, думая о том, всё ли сказал так, как хотел. А написал вот что:

«Позовите серые зипуны и спросите их сами об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам всю правду, и мы все в первый раз, может быть, услышим настоящую правду…

Я желал бы только, чтобы поняли беспристрастно, что я лишь за народ стою прежде всего, в его душу, в его великие силы, которых еще никто из нас не знает во всём объеме и величии их, как в святыню верую… И жажду лишь одного: да узрят их все. Только что узрят, тотчас же начнут понимать и всё остальное. И почему бы всё это мечта?»

Действительно, ну почему мечта? Неужто русским так и останутся одни рассуждения да ожидания? И почему у нас о самых главных вопросах как раз и нельзя говорить? Почему эти вопросы даже и обсуждать-то запрещено?

Что же предпринять? Может, другого цензора? Что-то графиня Софья Андреевна Толстая[10 - Толстая Софья Андреевна (урожд. Бахметева; 1827–1895) – жена А. К. Толстого – поэта, драматурга, исторического романиста. Литературный салон Толстой Достоевский охотно посещал, высоко ценя умную, широко образованную хозяйку (она, например, знала четырнадцать языков).] говорила о новом начальнике цензурного комитета, как будто хвалила его… Зовут его Николай Саввич Абаза. Абаза… А вот если он возьмет на себя хлопоты по «Дневнику»?

Продолжая обдумывать эту мысль и так, и эдак, со всех сторон и уже надеясь, что нашел выход, Достоевский не заметил, как оказался у дома на углу Ямской и Кузнечного переулка.

Странное дело! Сколько бы раз ни нанимал он квартир, чаще всего они были в угловых домах. Почему это? Для обзора из окон? Или потому, что дом такой стоит не так, как остальные?

И вот еще черта: то, что квартира его в доме угловом, и то, что церковь рядом, замечал он уже потом, а когда нанимал квартиру, то вроде и не видел…

В передней Федора Михайловича встретила горничная Дуня. Отдавая ей покупки, он спросил:

– Ну, Дуня, хорошо ли сегодня пахала?

Дуня была деревенской, о своей работе говорила «пахала», и Федор Михайлович поэтому часто поддразнивал ее – он вообще любил поддразнивать: близких – беззлобно, дураков – едко, а врагов со страшной, сокрушающей силою.

– Напахалась уже, – ответила Дуня, но не с упреком, а весело, радуясь, что хозяин пришел в добром настроении и со сладостями, которые она любила не меньше Федора Михайловича (он об этом знал). – Будут у вас сегодня Аполлон Николаевич, и еще с запиской были от барина Николая Николаевича, тоже придут.

– Что ж, сегодня воскресенье.

Она кивнула и, чтобы как-то отблагодарить за сладости (ей ведь тоже достанется), сказала, зная, что он любит копченую рыбу:

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6