– Матушка барыня, приезжие-то, провалиться мне, – один из них чёрный, как дьявол.
V
Дождь лил весь остаток дня, и пришлось рано зажечь свечи. Настала тишина. Растворили окна и двери в сад, и там в темноте падал несильный, тёплый и отвесный дождь, тихо шумя о листья.
Алексей Алексеевич в шёлковом кафтане, в камзоле, тканном по палевому полю незабудками, при шпаге, завитой и напудренный, стоял в дверях. Мокрая трава на лужайке, в тех местах, где падал свет, казалась седой. Пахло сыростью и цветами.
Алексей Алексеевич глядел на освещенные окна правого крыла дома, полукругом уходящего за липы. Там в окнах на спущенных белых занавесях появлялись тени: то мужская, в огромном парике, то женская – изящная, то высокая тень в тюрбане – слуги.
Это и были приезжие. Они давно уже и переоделись, и отдохнули и теперь, видимо, прибирались к ужину. Алексей Алексеевич отступил от двери в комнату. Вошёл большого роста, совершенно чёрный человек, с глазами, как яичные белки. Он был в длинном малиновом кафтане, перепоясанном шалью, и другая шаль была обмотана у него вокруг головы. Почтительно, но достойно поклонившись, он сказал по-французски, ломанно:
– Господин приветствует вас, сударь, и просит передать, что с отменным удовольствием принимает приглашение отужинать с вами.
Алексей Алексеевич улыбнулся и спросил, близко подойдя к нему:
– Скажи-ка мне, пожалуйста, как имя и звание твоему барину?
Слуга со вздохом наклонил голову:
– Не знаю.
– То есть как не знаешь?
– Его имя скрыто от меня.
– Э, братец, да ты, я вижу, плут. Ну, а тебя, по крайней мере, как зовут?
– Маргадон.
– Ты что же, эфиоп?
– Я был рождён в Нубии, – ответил Маргадон, спокойно сверху вниз глядя на Алексея Алексеевича, – при фараоне Аменховирисе взят в плен и продан моему господину.
Алексей Алексеевич отступил от него, сдвинул брови:
– Что ты мне рассказываешь?… Сколько же тебе лет?
– Более трёх тысяч…
– А вот я скажу твоему барину, чтобы тебя высекли покрепче, – воскликнул Алексей Алексеевич, вспыхнув гневным румянцем. – Пошёл вон!
Маргадон поклонился так же почтительно и вышел. Алексей Алексеевич хрустнул пальцами, приводя себя в душевное равновесие, затем подумал и рассмеялся.
Казачок в это время распахнул обе половинки резных дверей, и в комнату вошли под руку кавалер и дама. Начались поклоны и представления.
Кавалер был средних лет, плотный мужчина. Багрово-красное лицо его с крючковатым носом было погружено в кружева. Огромный, с локонами, парик, какие носили в начале столетия, был неряшливо напудрен. Синий, жёсткого шёлка кафтан расшит золотыми мордами и цветами. Поверх надета зеленая шуба на голубых песцах. Золотом же были вышиты чёрные чулки. На пряжках бархатных башмаков сверкали брильянты, и на каждом пальце коротких волосатых рук переливалось по два, по три драгоценных перстня.
Хриповатым баском приезжий проговорил приветствие, затем, отойдя на шаг от дамы представил ей Алексея Алексеевича:
– Графиня, – наш хозяин! Сударь, – моя жена!
После этого он занялся табакеркой, нюхая, сморкаясь и задирая голову. Алексей Алексеевич выразил графине сожаление по поводу дурной погоды и живейшую радость по поводу их неожиданного знакомства. Он предложил ей руку и повёл к столу.
Графиня отвечала односложно и казалась утомлённой и печальной. Но всё же она была необыкновенно хороша собой. Светлые волосы её были причёсаны гладко и просто. Лицо её, скорее лицо ребёнка, чем женщины, казалось прозрачным, – так была нежна и чиста кожа; ресницы скромно опущены над синими глазами, изящный рот немного приоткрыт, – должно быть, она с наслаждением вдыхала свежесть, идущую из сада.
У стола, уставленного холодными и горячими закусками, гостей встретила Федосья Ивановна. По-французски она изъяснялась плохо, приезжие совсем не говорили по-русски, поэтому занимать их пришлось одному Алексею Алексеевичу. Выяснилось, что они едут из Петербурга в Варшаву на долгих, и в дороге уже вторую неделю.
– Прошу великодушно простить меня, – сказал Алексей Алексеевич, – знакомясь, я не совсем расслышал ваше имя.
– Граф Феникс, – отвечал приезжий, жадно белыми крепкими зубами вонзаясь в курячью носу.
Алексей Алексеевич быстро поставил задрожавший в руке стакан и побелел, стал белее салфетки.
VI
– Так вы и есть знаменитый Калиостро? – спросил Алексей Алексеевич. – О чудесах ваших говорит весь свет.
Феникс поднял косматые, с проседью, брови, налил вина в стакан и опрокинул его в горло не глотая.
– Да, я Калиостро, – сказал он, с удовольствием причмокнув большими губами, – весь мир говорит о моих чудесах. Но происходит это от невежества. Чудес нет. Есть лишь знание стихий природы, а именно: огня, воды, земли и воздуха; субстанций природы; то есть твёрдого, жидкого, мягкого и летучего; сил природы: притяжения, отталкивания, движения и покоя; элементов природы, коих тридцать шесть, и, наконец, энергий природы: электрической, магнетической, световой и чувственной. Всё сие подчинено трём началам: знанию, логике и воле, кои заключены вот здесь, – при этом он ударил себя по лбу. Затем положил салфетку и, вынув из камзольного кармана золотую зубочистку, принялся решительно ковырять в зубах.
Алексей Алексеевич глядел на него, как кролик. Ужин кончился, и гости перешли в библиотеку, где, прогоняя вечернюю сырость, пылали в очаге дрова. Федосья Ивановна, ни слова не понявшая из разговора, осталась хлопотать в столовой.
Калиостро сел в сафьяновое кресло и, нюхая табак, говорил о том, какую пользу оказывает человеку хорошее пищеварение. Графиня опустилась на стульчик близ огня и глядела на пламя, задумавшись. Её руки, скрещенные на коленях, тонули в голубоватом шелку платья.
– Мой друг, доктор философии, умерший в Нюрнберге, в тысяча четыреста… вот проклятая память, – пробормотал Калиостро, стуча пальцами по табакерке, – мой друг, доктор Бомбаст Теофраст Парацельзиус, не раз говаривал мне: жуй, жуй, жуй, – сие есть первая заповедь мудрого: жуй…
Алексей Алексеевич дико взглянул на графа, но тотчас, как это бывает во сне, немыслимое и действительность сами собой совместились, слились в его представлении, лишь слегка закружилась голова, но и это сейчас же прошло.
– Я также не раз слыхал, ваше сиятельство, – проговорил Алексей Алексеевич, – что хорошее пищеварение вселяет весёлые мысли, а дурное повергает в скорбь и даже вызывает ипохондрию. Но есть и другие причины…
– Несомненно, – сказал Калиостро, опуская брови.
– Осмелюсь взять хотя бы в пример себя… Расстройство моих чувств началось вот от этого портрета…
Калиостро обернул голову, оглядел портрет и опять закрыл бровями глаза.
Тогда Алексей Алексеевич рассказал историю портрета, написанного во Франции (об этом он узнал от тётушки), и то, как нашёл его в старом дому, и, наконец, все свои чувства и несбыточные желания, какие привели его к ипохондрии.
Во время разговора он взглядывал несколько раз на графиню. Она внимательно слушала. Наконец Алексей Алексеевич, поднявшись с кресла и указывая на портрет, воскликнул:
– Ещё сегодня я говорил Федосье Ивановне: ах, если бы мне встретить графа Феникса, я бы умолил его воплотить мою мечту, оживить портрет, а там, – хотя бы это стоило мне жизни…
При этих словах в ясных синих глазах графини появился ужас, она быстро опустила голову и опять стала смотреть на огонь.
– Материализация чувственных идей, – проговорил Калиостро, зевая и прикрывая рот рукой, сверкающей перстнями, – одна из труднейших и опаснейших задач нашей науки… Во время материализации часто обнаруживаются роковые недочёты той идеи, которая материализуется, а иногда и совершенная её непригодность к жизни… Однако я попросил бы у хозяина пораньше нас отпустить спать.
VII