– Нет, не будет, – отвечал Листевник вежливо, но решительно. – Вы – национальное достояние, должны принадлежать всем женщинам. Тем более что в стране демографический кризис.
Спорить со знающим человеком базилевс не решился, и подчинился обычному порядку – смиренно принимать барышень, приуготовленных для томлений, радостей и упоений.
Увы, при ближайшем рассмотрении барышни его совсем не устроили, хотя, как свинюхи, стерви и блядюшки, они, вероятно, не имели себе равных. Однако в них днем с огнем нельзя было найти юной свежести, не говоря уже о том, что они были…
– …в употреблении! – согласился дворцовый сводник. – Правда ваша, царственный базилевс, немножко они б/у, а как без этого? Мы же не можем убивать женщин после каждого соития, это будет разбазаривание генофонда. Что у нас тут осталось, кроме балета и девушек? Или вы, может быть, хотите пересмотреть базовые ценности?
Потентат гневно сказал, что ничего уже не хочет, однако потребовал привести других барышень – менее, что ли, покоцанных. Тут уже на арене появился Мышастый во всей своей мрачной красе и объяснил, что так делать ни в коем случае нельзя.
– Вызовет подозрение, высочайший, – угрюмо бурчал он. – Предтеча этих пользовал и всегда был доволен – и вдруг отказываемся. Почему, отчего? Пойдут неприятные слухи, а где слухи, там и бунт. А нам лучше не рисковать: известно, народный бунт – дело бессмысленное и никому, кроме самого народа не нужное.
Горькие слова Мышастого немного остудили его, он задумался.
– Им деньги-то платят? – спросил он наконец жалостливо.
– А как же – все по КЗОТу. Чем они хуже остальных работников? К тому же – патентованные красавицы.
Патентованных красавиц поместили для осмотра в оранжерее, среди тропических растений и фруктов – чтобы выгодно оттенить их красоту. Под высокими стеклянными сводами кисло томились желтые лимоны, вяло свисали зеленые, травянистые на вкус бананы, важно глядели из тугой широкой листвы родичи солнца помпельмусы. Бил холодными струями помещенный в бассейн с лотосами фонтан, по краям бассейна тянулись в невыносимую высь чудовищные кактусы.
В оранжерее было влажно и тепло, девушки потели, но не сдавались – крики их и повизгивания слышны были даже через стену. Они топтались на кафельном полу, хихикали, и неразборчиво, как цирковые лошади, цокали каблуками.
Повинуясь долгу, базилевс вышел-таки в оранжерею и оглядел красавиц с отвращением: на них негде было ставить клейма. Тут имелись разной масти – рыжие, черные, светлые, – но все подтянутые, в облегающих платьях, с голыми ногами и руками, на которых кое-где поигрывали даже невесть откуда взявшиеся мускулы.
«Ну, зачем им мускулы? – с тоской подумал он. – Что они будут с ними делать?»
Сама мысль, что лошади эти кому-то принадлежали, да еще не по любви, а за деньги или пусть даже из патриотизма, была тошнотворной. Девушки кокетливо поглядывали на него и как-то так хитро переступали, что видно было полное отсутствие нижнего белья. Но легче ему от этого не делалось, только противнее.
Тех, которые за деньги, он считал проститутками. Нормальным женщинам он нравился сам по себе, только лишь за высокий пост. А проститутки непременно хотели денег, денег, денег…
А вот ему хотелось совсем другого – за деньги мил будет и последний жулик. Ему хотелось, чтобы о нем слагали стихи, поэмы, пели песни, наконец. Чтобы молоденькие девушки с визгом резали на себе кружевное белье, когда он выходит на дворцовую трибуну. Однако девушки не спешили сочинять стихов – разве что штатные проститутки, нанятые охраной из числа журналистов, писали восторженные книги. Но штатные были обрюзгшие, немолодые, и, что еще хуже, часто были мужчинами. А увлекаться мужчинами он не был готов, он не познал пока всех высот женской страсти.
А журналистки – что ж, журналистки да, вились вокруг. Но не встречалось среди них интересных, да и не подпускали их к нему: язык, известно, что черная дыра, узнают что-то – не заткнешь. Но папарацци не отчаивались, ползли, лезли изо всех дыр, как тараканы и глисты, исполняли служебный долг. Иные готовы были отдаться последнему клерку из администрации, лишь бы какую-никакую информацию получить. Но это все было зря: информацию-то получить можно, а вот публиковать ее – нельзя. А все потому, что свобода слова и демократия не должны подменять собой базовых ценностей – патриотизма там, любви к базилевсу, остальное сами додумайте…
Кстати, сам потентат считал, что подлинная демократия началась у нас с той поры, когда разрешили голосовать мертвым. Этим своим решением базилевс очень гордился. Даже оппозиция и журналисты ничего не вякнули, не могли осознать слабым своим умишком. А кто вякнул, тому пришили тут же и разжигание, и экстремизм, и прочее остальное – чтоб впредь неповадно было.
Раздухарившись, он придумал мертвецов еще и судить – за преступления реальные или даже мнимые. А то так всякий нагадит, а потом сбежит на тот свет. Но напрасно, мы его и оттуда достанем! – потирал ручки базилевс.
Тут, надо сказать, даже привычные ко всему триумвиры крякнули и задумались.
– А мертвецов-то зачем судить? – спросил Мышастый с искренним изумлением. – Им ведь уже не чувствительно.
– Мертвецам, может, и нет, зато родственникам очень даже, – разумно отвечал базилевс.
И Мышастый живенько заткнулся, нечем ему было крыть.
Правда, некоторые журналисты, опомнившись, взвоняли что-то там про мораль и нравственность. Но им крантик-то быстро перекрыли, навык уже имелся.
Время от времени случались непредвиденные скандалы – то там, то сям писали в газетах о романах базилевса с певичками, фигуристками, разновсякими там балеринами и депутатками. Поговаривают, была среди них даже одна работница государственного музея. Все это крайне озлобляло потентата.
– Что происходит? – возмущался он. – Откуда это все? Империя у нас или что? Какие балерины, какие певички? При чем тут музеи? Я не люблю изобразительного искусства, заткните их наконец!
Однако Мышастый его успокоил.
– Пусть их болтают, – сказал, – нам же слава. Народ должен знать о вашей несокрушимой мужской силе. То, что вы делали с девицами, легко сделаете и с врагами государства, так что нехай трепещут, мерзавцы!
Он конце концов согласился: нехай трепещут, и нехай мерзавцы. Правду сказать, ему сейчас было не до диффамаций и балерин. Что-то странное с ним творилось, страшное и холодное. К привычной уже силе варана прибавилась новая сила – ригидная, темная. Если варан испускал мощь жаркую, живую, то тут, он чувствовал, блеклым морозом затуманивалось его сердце, как бывает, когда заходишь в мертвецкую и оттуда с каждой лавки подглядывают пустым белесым взором охлаждаемые перед загробным огнем покойники.
Когда и где прошел он через эту мертвецкую, знать он не мог – может, во сне, может, еще как, – но холод этот просквозил его навылет, просквозил и остался с ним. С тех пор сердце его сделалось каменным, а кости – изо льда.
Слияние двух чудовищных сил дало странный эффект: из него будто выветрились все человеческое, даже и то немногое, что было. Исчезли всякие чувства, остались только эмоции – похоть, ярость, ненависть, гнев, раздражение, отвращение, тревога, обида, враждебность. Подпираемые жаркой животной мощью варана, они множились многократно, возводились в квадрат, в куб – и казались злонамеренными тварями, демонами или бесами, которые рвали его сердце, вплетались в нервную систему и играли на ней дикие, болезненные симфонии.
Однако тварей этих он не сдерживал, не хотел сдерживать. Ведь стоило только дать волю сатанинским стихиям, как он начинал чувствовать свободу и силу необыкновенную, какой не бывает у простых смертных. И тогда ему казалось, что он перекидывается, но не как оборотень – в зверя, а в остов, обгрызенного тлением мертвеца, голого, страшного – и необыкновенно могущественного.
Временами в нем прорывалась дикая, злобная похоть, которую не могли обуздать ни барышни на зарплате, ни балерины с певичками. Даже в глазах всемогущих триумвиров стал он читать страх и сомнение: говоря с базилевсом, старались они не глядеть ему в лицо, чтобы не разозлить, не накликать беса.
И только мудрый Мышастый оказался, как всегда, на высоте: он привел откуда-то женщину. Женщина эта была удивительной красоты – и уродства тоже. Базилевс сразу понял, что это смерть: она перехитрила охрану и триумвиров и пришла теперь за ним.
– Кто она? – спросил у Мышастого, не отводя от нее взора. – Царица мертвых?
Мышастый ничего не ответил, лишь потупил блудливые очи.
Была ли Хелечка царицей мертвых или нет, но она одна могла хоть ненадолго утишить и насытить его страсть – и более никто.
Однако кроме похоти имелись у него и другие мании. А вот их утолить уже было нечем, они не оставляли его, охватывали все крепче, делали все более могучим и свободным, ибо душа, если она и была у него, не имела уже доступа к телу. Впервые он понял, что это за предприятие такое – душа и сколько сил отнимает она у человека. Он вдруг осознал, как бесконечно можно возвыситься над всем родом людским – только держи душу подальше от себя, а лучше – и вовсе от нее избавься.
Но перед тем, как решиться на такое, надо было понять кое-что. Если душа забирает столько сил, то для чего ей эти силы? Неужели для того только, чтобы в миг тяжелый, страшный, пожертвовать собой – ради любви, отечества, наконец, за други своя?
Не может быть, чтоб так просто, думал он, наверняка была там еще какая-то тайна, была, но не давалась в руки…
Он гнал от себя эти мысли, без них было легче, головокружительнее. Свобода его теперь выражалась не только во внутреннем опьянении, он переродился и физически. Слух базилевса, обоняние и зрение обострились необыкновенно. Он улавливал запахи цветущего сада через наглухо закрытое окно, слышал мертвую мышь в дальнем конце дворца, любой предмет, однажды увиденный, оставлял на сетчатке и в памяти вечный отпечаток – крепче, чем на кинопленке и уж подавно крепче, чем на винчестере.
А еще он мог без вреда для здоровья прыгнуть с третьего этажа, мог карабкаться на голую стену, цепляясь одними пальцами, мог легким движением сломать человеку руку, ногу, другую ногу – все, до чего дотянется, мог бежать километр за километром, даже не запыхавшись. Еще чуть-чуть – и он преодолел бы земное притяжение, он взлетел бы, он чувствовал это ясно, как никогда…
Но, однако, не взлетел, не случилось. Хватило ума в последний миг остановиться.
Хладная сила претворяла его тело в могущественный и непобедимый снаряд, но пьянила и помрачала сознание. В минуты просветления его обуревал страх. Ясно было, что однажды он не вернется назад из этого опьянения, из черно-красной пустоты, не взглянет взглядом теплым, живым, человеческим. Как-то раз после очередного эксцесса он вдруг увидел свое будущее необыкновенно отчетливо – это был лик смерти, жадной, яростной. Уже он сам должен был стать смертью и выйти в мир собирать страшную жатву.
И тогда он содрогнулся. Он всегда гордился своей холодностью, свободой от человеческих слабостей, таких как любовь, привязанность, сострадание, потребность в заботе. Он считал себя сверхчеловеком, рожденным для особой миссии. Но тут вдруг понял, что человеческого в нем было гораздо больше, чем он думал. И человеческое это боролось сейчас, сопротивлялось, не хотело уходить, погибать, и борьба эта приносила ему невыразимые мучения.
Базилевс понял, что надо решаться. Прямо сейчас, не откладывая на завтра. Триумвиры наверняка знали, что с ним происходит – иначе разве стали бы они терпеть его дикости?
Однажды вечером, когда варан перестал буравить его глазами и тихо прилег в углу своего аквариума, базилевс вызвал Мышастого. Тот вошел сосредоточенный, смотрел на владыку с опасением. Базилевс тоже поглядел на него, прямо в лицо. Раньше он был неспособен на такой подвиг, живший в Мышастом мрак пугал его, отталкивал. Но теперь в нем самом развернулась тьма такой силы и глубины, что Мышастый почувствовал это, отвел глаза, отступил назад.
– Я умру? – только и спросил его базилевс.
– Все умрут, о высочайший, – осторожно отвечал триумвир, глядя сквозь пол куда-то в нижний этаж, – таков закон.
– Но отчего умру я? – не отступал базилевс.