* * *
Буш поднял от пола помутившийся взгляд, пытался навести на резкость – вышло не очень-то хорошо, не очень-то славно.
Он сидел на корточках, уперевшись спиной в ледяную стену, сидел, дрожал, потому что стоять больше не мог, не мог и ходить, а сидеть на шконке днем в карцере не позволялось, шконку поднимали и пристегивали к стене. А еще в карцере была лампочка, которая не выключалась даже ночью и незакрывающаяся форточка на улицу, вечный источник собачьего холода, асфальтовый пол, куда не дай бог упасть, отвратная баланда и, наконец, венец цивилизации – засыпанная хлоркой параша. И все эти кошмарные радости были измыслены гибким человеческим умом только затем, чтобы заключенному жизнь, и без того горькая, кислая и несъедобная, не казалась молоком и медом, чтобы окончательно и бесповоротно превратилась в ад.
На улице стояла глубокая осень, а в карцере – уже и полная зима, даже серая изморозь проступала по утрам на бетонной оторочке окна. Здесь было нестерпимо холодно, болели суставы, немела кожа – с каждым днем верные признаки ревматизма окружали Буша, теснили, как вражеское войско. По ночам сотрясал его глубокий кашель, не давал уснуть, выматывал, а днем он опять ходил, стоял и сидел на корточках, потому что лежать запрещалось.
На свободе Буш в один момент справился бы и с кашлем, и с ревматизмом… Он, конечно, все равно пытался: попросил конвойного принести ему калькорея фосфорика в разведениях 3 и 6.
– Я, видите ли, болен, – сказал он хмуро, не поднимая глаз. – Ревматические явления…
Конвойный смотрел на него через окошко в железной двери совершенно равнодушно.
И Буш, пересилив себя, добавил:
– Если это, конечно, возможно… Я был бы очень благодарен.
Конвойный с лязгом захлопнул окошко и ушел.
Буш подумал, что надо было предложить ему денег. Денег, которых у него все равно нет.
Его захлестнуло отчаяние. Сержант был первый человек за много лет, который ревностно отнесся к своим обязанностям – и человек этот оказался тюремщиком. «Почему у нас добросовестны только бандиты и палачи? – думал Буш. – Разве природная склонность народа – в зле и насилии, разве в этом весь смысл его существования?»
Ответить на такой вопрос было нельзя, во всяком случае, вслух. Да он уже, признаться, и не хотел отвечать. Уже он понемногу переходил в иное состояние, туда, где заканчивается все вопросы, где все – один сплошной ответ…
С каждым днем становилось все хуже. Форточка стояла открытой круглые сутки, и холодное дыхание ноября сгущалось ночью на лице его, словно кровавые слезы, и черной коростой покрывало заледеневшее лицо, так что по утрам ни оттереть, ни согреться. Еду подавали пес знает какую, совсем для еды не годную: жидкое мутное хлебово, глинистый хлеб, которого есть сначала не хотелось, а потом – уже не хватало.
Буш теперь не требовал, ничего не просил, только тихо угасал, сидя на корточках возле стены.
Он был молод, силен, но любой, даже самый крепкий организм рано или поздно исчерпывает свой запас. Оставалось гадать, сколько продержится он, как тяжело заболеет и чем – легочной ли хворью, ревматизмом или первым начнет сдавать сердце. Вопрос был только во времени, а время у его мучителей имелось.
Большую часть дня он пребывал в тяжелом, мутном затмении, лишь изредка выныривал из него наружу. В эти краткие мгновения он думал, не сделал ли он ошибку, отвергнув предложение полковника. И приходил к выводу, что да, похоже, сделал, что надо было семь раз отмерить и только потом отказаться. А лучше – согласиться.
Он был доведен до того, что согласился бы на все. Но даже и этого от него уже не требовали. О нем забыл весь мир, если не считать конвойного…
Как-то в минуту просветления Буш рассмотрел себя, рассмотрел подробно, с близкого расстояния, как предмет, как какой-нибудь стакан – и обнаружил, что он стал гораздо хуже. Это был уже не тот человек, что поступал в институт, и не тот, что лечил больных, и даже не тот, что жил у Грузина. Он был теперь совсем другой, скверный, отвратительный, дрянь-человек. Это заключение, эта постоянная мука испортила его окончательно, обрушила в нем какой-то становой хребет.
Наверное, все началось с отступничества пациентов. Потом были поиски места, рабская работа в ресторане, предательство Грузина. Он ведь его предал, предал – а иначе почему до сих пор не появился, не выручил? Хотя, наверное, первый удар себе нанес он сам – еще тогда, в институте, когда оттолкнул девушку с зелеными глазами, оттолкнул так, что она упала на асфальт. И не его заслуга, что со второго этажа, должна была с четвертого – и разбиться насмерть.
Но сильнее всего разрушала его постылая тюремная мука, ежедневный холод, голод и унижения.
Приличия, порядочность, честность, доброта – все сдуло с него, как ветром. Все это хорошо было в обычном измерении, в старые времена. Нынче вся эта гуманность и нравственность – только вериги, кандалы и ничего больше. Ведь что такое жизнь с точки зрения большинства? Это просто место, где раздают еду, деньги и привилегии. И пока ты со своими кандалами – честью, совестью и прочим – доковыляешь до места, там уже все разобрали другие.
– Как же справедливость? Как же очередь? – вопиет незадачливый благородный муж.
А нет никакой очереди, отвечают ему, нет и не было. А если и была, то осталась в прошлом, можете пойти туда.
Чехов, говорят, всю жизнь выдавливал из себя раба. Ну, и сколько же можно жить по Чехову? Может, пора уже начать выдавливать из себя человека… Или, думаете, поздно?
За несколько недель в карцере он, кажется, постарел лет на пятьдесят. Теперь он хотел только одного – тепла, сытости, комфорта. За это можно было отдать все, предать и продать душу дьяволу. Однако дьявол не спешил выходить на связь, а может, душа доктора и не представляла для него никакого интереса…
Но вот сегодня среди пустоты и забвения дверь в карцер открылась сама – словно под страшным преисподним ветром. В камеру после небольшой паузы ввалился сначала конвойный, потом полковник Сергухин. Перед глазами у Буша потемнело, поплыла, изогнулась в воздухе кровь – что еще они придумали, какую пытку?
Но мучители повели себя странно. Изо всей силы стали закрывать дверь изнутри, пытались не пустить внутрь кого-то еще более ужасного, чем они сами.
Одно мгновение казалось, что им это удалось. Дверь совсем было сомкнулась с притолокой, но страшное снаружи пересилило. Оно, страшное, нанесло по двери такой удар, что та хрустнула в петлях, перекосилась и отбросила конвойного и полковника в глубину карцера. Они еще копошились на полу, раздирали в беззвучном крике рот, а уж в дверь посыпались, как черти, люди в черных светонепроницаемых масках, в черных же мускулистых штанах и куртках с надписью «спецназ».
Спецназовцы скрутили конвойного и полковника, вывернули руки за спину так, что те ткнулись физиономиями в твердый каменный пол, замычали от боли, дали юшку, она расплылась по полу – вялая, светлорыжая, смешанная с соплями…
В карцер, сдержанно улыбаясь, вошел Коршун.
Буш не поверил своим глазам… Сашка захватил власть в стране, сам стал базилевсом и пришел его освободить? Невозможно? Конечно невозможно. А то, что в камеру врывается спецназ и бьет всемогущего Сергухина, разве это возможно?
Все, впрочем, выяснилось довольно быстро. Следом за Коршуном в камеру важно, крупно вдвинулся Грузин. Подмигнул Бушу так, что тот, хоть и зол был на старого бандита, не удержался, растянул в улыбке закостеневшие, обветренные губы.
– Как эти сволочи с тобой обходились? – спросил Грузин.
Буш взглянул на Сергухина, который все еще лежал, прижатый коленом спецназовца к полу. В глазах того зажегся дикий огонь, жуткий, почти животный страх. Он понял, что Буш сдаст его, не станет защищать. А Буш, глядя в черные от страха глаза полковника, понял цену подлинному милосердию.
И еще он понял, что не готов платить эту цену, совсем не готов.
Он ничего не сказал, но Грузин уже все увидел по одному его взгляду.
– Люлей им – и покрепче! – скомандовал Грузин.
Словно огромные пауки бросились люди в черном на полковника и конвойного, стали избивать – молча, страшно, безжалостно. Не прошло и полминуты, как оба лежали окровавленными тушами – неподвижные, бездыханные.
– Вы что творите, дуболомы?! – закричал Грузин на спецназовцев. – Кто так бьет? Надо растянуть удовольствие, чтобы восчувствовали… А так – какая польза от воспитания?
Он еще бранил их, и еще, и еще, кричал, плевался, но тут в карцер вошел новый человек, и Грузин затих. Вошедший был брюнет настолько жгучий, что, казалось, во всем мире выключили свет, с римским носом и твердыми, чуть брюзгливыми губами. С первого взгляда на него стало ясно, кто тут главный. И, возможно, не только тут, а и повсюду.
Секунду брюнет ласково разглядывал узника, потом вздернул подбородок и сказал, смеясь глазами:
– Значит, это вы и есть Максим Максимович Буш?
На этих словах Буш потерял сознание и повалился со своих тюремных корточек прямо на холодный каменный пол.
Глава 9
Город ночи
Очнулся он в доме Кантришвили. Лежал в гостиной на диване – мягко лежал, коричнево, покойно, тепло, даже есть не хотелось. Рядом сидел, плющил тугие диванные мяса Валерий Витальевич, улыбался ласково, по-отцовски, по-грузински, сиял умеренным светом любви и дружбы, и сразу забылись все на него обиды и что не шел так долго.
Может, оно и к лучшему, что не шел. Теперь он, Буш, изведал все пропасти человеческие, и как низко можно пасть, когда тебя мучают – пусть даже только в сердце своем, а другим не видно.
Окна были открыты, чтобы свежий воздух входил беспрепятственно, склонившись голой веткой, трепетала, заглядывала в комнату из сада озябшая юная яблонька.
Буш вспомнил, что Грузин не верит в целительные свойства свежего воздуха, улыбнулся, перевел взгляд направо. Там, на высоком стуле, прямой, как аршин воткнули, торчал Коршун. Лицо у него было бледное, измученное, как будто в карцере все это время сидел не Буш, а он сам. Казалось, он постарел лет на десять, а то ли помолодел, с ходу не поймешь, уж слишком бледен и строг и улыбаться не хочет. И еще кто-то был в комнате, но его Буш не видел, обзора не хватало или, может, нарочно прятался, публичности не любил.