Профессор еще мямлил что-то, пряча глаза – прячь не прячь, от судьбы не уйдешь – а базилевс уже обреченно жал кнопочку тайного вызова, уже мечтал поскорее закончить все дело и забыть, забыть навсегда… ну, или хотя бы до ужина.
Вошел сам начальник охраны в ранге Хранителя – по долготе и силе звонка понял, что дело не рядовое, надо явиться лично. Базилевс гримасой отослал врача за дверь, подождал, пока статный Хранитель – золотая звезда на лысом погоне – подойдет поближе.
– Гиппократа наградить, – велел негромко, – и на отдых…
«На отдых» тут могло значить только одно – вечный покой. Идеже нет ни болезней, ни печалей, ни медосмотров. Потентат сказал это тихо, но решительно, не усомнишься.
Сказал – и тут же пожалел… А потом еще и пожалел, что пожалел. Надеялся, что теперь-то уж все станет легко и просто: раз-два, нет человека. Ведь если умирать, то для чего же еще, как не для простоты и легкости бытия? Так и он: мечтал о цельности, несокрушимости, надмирности – и чтоб ни людей, ни пустых сожалений. Мечтал, но пока не добился, что-то не вытанцовывалось. Мертвец еще не взял над ним полной власти, еще шевелилось в душе теплое, слабое, беззащитное… Маленькое, жалкое. Убьешь, говорило маленькое, обратно не воротишь.
Ну, и что, отвечал он маленькому беззвучно, какая разница? Вот было, вот нет – всем по барабану.
Но себя убедить не мог, понимал, что есть, есть разница. Не между живым и мертвым разница, кто ее смотрит, а между тираном настоящим и им, базилевсом. Но чем же он хуже настоящего? Разве при нем не убивали людей? Убивали, еще как. Но он об этом как бы ничего не знал. Как бы не имел отношения. Приказов кровавых не раздавал. Не считал, что обязательно всех в асфальт закатать. Это все свита делала, ну, на то она и свита, чтобы читать в сердце владыки. В душе только мигнуло что-то, а уж раз – человек и сгинул. А что до самого базилевса – то нет, не говорил, не приказывал, не виновен. И если бы подступил какой-нибудь термидор, брюмер или, не к ночи будь помянут, октябрь, и чернь с голым каком понесла бы все по кочкам, и хотели бы вздернуть вождя на виселицу – то не за что было бы им, не за что. Не виновен, понимаешь, он в крови того-сего праведника. И в крови говнюков тоже не виновен… Теперь вот настал, наконец, момент отличиться, перейти черту, встать вровень с другими тиранами, а то и превзойти, а он колебался, не решался, сам себя уговаривал: воскресишь – не воскресишь…
Хранитель еще постоял пару секунд, ожидая, не будет ли новых распоряжений. Ничего не дождался, кивнул, вышел вон. Базилевс горько подумал, что слишком много дал воли прислуге. Пора, подумал, давно пора покончить со всем этим дешевым либерализмом… Отчего так мало его трепещут, его, столпа государственности, на котором зиждется страна и даже мельчайший человечек в ней? Нет, теперь, когда он наконец умер, придется все-таки начать новую жизнь.
Жестокую, сияющую, историческую. И кесарю в ней будет кесарево, а людишкам – людишково…
Начальник охраны, выйдя из кабинета в прихожую, легко, одним пальцем прихватил Хитрована в его пиджаке, повлек, как есть, белоснежного, с брильянтами-изумрудами за собой по пустым, мрачным коридорам, где с каждой стены затхло дышала то ли вечность, то ли простая плесень рода фузариум. На перекрестке вдруг встал, повернулся, посмотрел прямо в глаза.
– Ну, так и что? – сказал.
Врач глядел на него с ужасом. Надо было отвечать – и отвечать правду, шутки кончились, это было ясно, как день.
– Он, кажется…
Охранник все глядел на него – вроде заботливо, и в то же время без всякого выражения на твердом лице.
– Кажется, он… – повторил врач, не решаясь идти дальше.
Воплощенная невозмутимость дрогнула, охранник открыл рот, фикса блеснула в глаз самоварным золотом.
– Что?!
– Умирает? – как-то вопросительно сказал врач.
Охранник задумался, чего уж вовсе нельзя было от него ждать – как если бы задумалась вдруг каменная стена. Потом кивнул головой.
– Умирает, – сказал согласно, – но не он.
– А кто? – чуть слышно спросил врач.
Но вопрос этот был уже лишним, неуместным был вопрос. Все и так сделалось ясно – без криков, шума и выстрелов в упор…
Они стояли и смотрели друг на друга – врач и Хранитель, спаситель и палач. Смотрели минуту, другую, третью.
Наконец врач не выдержал, в голосе дрогнула жалобная нота:
– Мне к пациенту надо ехать… Я свободен или?.. Мне можно идти?
Хранитель только плечами пожал:
– Почему нет, идите.
Врач оглянулся радостно, растерянно: а куда?
Хранитель молча взял его за руку, молча прошли несколько длинных коридоров, загибая все время влево, как бы стремясь не выйти, а войти в центр чего-то несказуемого. И в самом деле, спустя пару минут открылась перед ними стеклянная стена, а за нею сад камней, совершенно японский.
Серый, словно мраморный песок улиткой закручивался к центру, четыре бледных уродливых глыбы стояли по краям, и одна, самая уродливая, длинная, замысловатая, бурая, разлеглась посередине – там, куда следом за вращением земли двигался и приходил взгляд. Заключенный в четыре стены, смотрелся сад в бледные небеса – хотел, но не мог в них отразиться. А, может, наоборот все было – это небеса и вся вселенная хотели отразиться в саде, но не могли, не могли…
Минуту, другую, третью стоял врач, глядя в сад. Забыв о Хранителе – да никакого Хранителя рядом уже давно не было – он сделал невольный шаг вперед и прошел сквозь стеклянную стену, шагнул на песок. Он все смотрел и смотрел, не отрываясь, пока наконец глаза его не заслезились, и дрогнул, поплыл перед глазами холодный, пустой осенний воздух. И тогда он вдруг увидел, как самый крупный камень зашевелился, поднялся на короткие кривые ноги, обратился в дракона и не спеша двинулся прямо к нему. Изо рта его вынырнул тонкий раздвоенный язык, затрепетал стреноженной молнией…
Хранитель шел по коридорам, уперев глаза в пол и считая шаги, шел, стараясь не спешить, не прийти раньше времени. Вдруг впереди что-то случилось: Хранитель не мог идти дальше. В ярости он поднял пламенеющий взгляд и осекся – дорогу ему преградил невзрачный человек, внешности серой, мышастой, ускользающей от глаза; вокруг него стаей легких бабочек мерцала темнота.
Хранитель замер, почтительно склонил голову, не смел смотреть в лицо темноте.
– Как базилевс? – негромко спросил мышастый. – Что доктор сказал?
– Сказал, что мертв.
Мышастый с минуту стоял в задумчивости.
– Значит, кадавр уже в нем, – проговорил чуть слышно.
Вздохнул и кивнул Хранителю: иди, мол, милый, нечего стоять столбом, дырку в земном шаре простоишь.
Хранитель, все еще не поднимая головы, пошел дальше очень прямо, стараясь ставить стопу тихо и ровно, как будто боялся, что ноги вдруг подломятся, и он упадет, ткнется лбом в натертый, твердый, как смерть, паркет.
В себя пришел только перед самой дверью базилевса. Стоял, считал вдохи и выдохи, успокаивался. Наконец, когда сердце перестало биться в ушах, взялся за ручку, открыл тяжелую дверь, заглянул в кабинет.
Тут не было ни единой живой души, лишь трехметровый бурый ящер шумно отдувался в углу аквариума, только что пустого.
– Вопрос решим, – негромко сказал Хранитель, не глядя на ящера.
Ящер ничего не ответил. Он и вообще был неразговорчив, этот ящер Varanus komodoensis из семейства варанов (в длину достигает 3 метров, вес – до 166 килограммов, включая непереваренную пищу, образ жизни одиночный, пойкилотермный).
Хранитель еще постоял несколько секунд, вежливо посматривая на замаскированную дверь – за ней, он знал, была комната отдыха базилевса. Но в кабинете так никто и не появился, и он вышел, бережно прикрыв за собой темные двустворчатые врата тяжелого мореного дуба.
Глава 2
Незваные гости
Грузин сидел в огромном черном кресле, впившись пальцами в подлокотники. Он врос в кресло, утонул в нем, почти растворился – так он думал скрыться от страданий, которые, словно псы преисподней, шли за ним по пятам, преследовали, гнали, рвали на части. Окна, двери – все было закрыто, задернуто, погружено в полутьму, благодатную, холодящую, но все равно жаркую, мучительную, трудную.
Бедная его, почти разломленная пыткой голова запрокинулась назад, глаза мученически уперлись в низкие багровые облака, плывущие по темному, в золотых разводах потолку. Облака пульсировали, вспыхивали, из них вырывались молнии, ударяли прямо в мозг, в правую сторону, живую еще, трепещущую, а левая была суха, мертва, недвижна…
Молнии били одна за другой, а он вздрагивал от чудовищной боли, корчился, как заяц, пойманный в капкан, и корчился с ним вышитый на спинке кресла желтоносый орел-могильник, раздирал могучие крылья, хотел сорваться, улететь прочь. О, если бы разогнать кровавые тучи, распылить, пролить дождем – сразу стало бы легче, спокойнее, он знал это, и никаких денег бы не пожалел. Но тучи были прокляты, на них не действовала ни твердая углекислота, ни йодистое серебро, ни свинец, и не было такого самолета, чтобы доставить к ним нужный реагент.
О, смертное тело, изнывающее на эшафоте муки, о боль, способная сломить самую могучую волю – будь оно все проклято! И будь проклята подлая болезнь гемикрания, от которой страдал еще прокуратор Понтийский Пилат, и многие за ним, а теперь вот, следом за великими, не пощадила злая хворь и его, Валерия Кантришвили.