Глава 6.
Давно погасли уголья в Степановом костре, лихие молодцы разлеглись по поляне на отдых и только громкий храп разгонял налетевшее с болот комарьё. А Захар, прозванный Степаном «хитроватым», вместе с тем здоровенным детиной, ударившим Степана, тащили теперь его обмякшее тело к краю чёрного болота.
– Да чего его далече так ворочать! – бурчал детина, – Так и надорваться можно, каждого таскать! Ты, Захарка, давай пособляй, а не рядом иди!
– Тебя, Прошка, спросить забыли, чего делать! – рявкнул на него Захар, – Твоё дело справлять то, что говорят, и рот на замке держать! Думаешь, не знаю я, что ты ко вдовушке в Ярмилино бегаешь? Думаешь, не ведаю, что у ней в хлеву прячешь, да какие разговоры с ней ведёшь? Вот и помолчи, покуда сам цел!
Детина побледнел, это было видно даже в свете неяркой луны, взошедшей по-над лесом. Он крепче взял за безвольное тело человека и потащил его к самой трясине.
Болото жило и наполняло округу своими звуками. Протяжно и тоскливо кричала какая-то птица, странное уханье и бульканье слышалось за поросшими редким кустом кочками.
– Глянь, как проседает под нами, – испуганно сказал Прошка, – Того и гляди сами вместе с им и уйдём в трясину! Давай тут его кинем, он всё одно не жилец, я ему видать башку рассёк, хоть обухом-то всего в полсилы дал!
Захар, который и до слов своего напарника почуял, что под ногами уже нет твёрдой земли, остановился раньше и теперь смотрел вслед Прошке, тянувшем за подмышки бездыханного Степана. Идти дальше в болото было боязно, но и ослушаться приказа того, кто назвался Микитой, было ещё страшнее. Перехватив валявшуюся под ногами палку, он пошёл за Прошкой и пробурчал:
– Тяни давай! Вон, до тудова дотянем, там вишь – трясина чёрная, в неё и скинем, ему всяко уж не выбраться! Крепко ты его приложил, а по мне, так ещё бы крепче надо. Не тягали бы его сейчас, там бы и бросили мёртвого!
Прошка тяжело вздохнул, но помня недавние угрозы и зная злой и мстительный характер своего сотоварища, потащил Степана туда, куда указал Захар. В каждый след, оставленный на сыром мху, набиралась черная вонючая вода, и Прошка, задыхаясь от усталости и страха, прохрипел:
– Всё, хорош! Тут кину!
Вздохнуло болото, чавкнула трясина, принимая в свои чёрные объятия живого ещё человека. Закрылась вода над его головой, только тягучие чёрные пузыри поднялись на поверхность.
– А-а-а! – заорал вдруг Прошка, обнаружив, что и он резко ушёл по колено в ряску, – Мама! Мамочка! Захар, тяни!
Дикий ужас исказил его лицо, а Захар, вместо того чтобы протянуть товарищу палку, которую он держал в руках, шарахнулся в сторону. Но после, оправившись и найдя под ногами твёрдую кочку, всё же протянул палку истошно вопящему Прошке, уже по пояс стоявшему в трясине.
В считанные секунды оба они, перепуганные и грязные, оказались уже на краю болота, устало повалившись на твёрдый пригорок, поросший белёсым мхом. Переглянулись, часто дыша, и заспешили скорее уйти из этого страшного места! А болото, потерявшее часть добычи, вдруг завыло, застонало, как человек! Может это им конечно показалось, у страха, как известно, глаза велики, но дёру они оттуда дали такого, что вмиг оказались на поляне у костра.
И никто, кроме болотной птицы и потревоженных лягушек не видел, как разомкнулась чёрная тягучая, вода, и с громким стоном выпростался наверх Степан, вдыхая в лёгкие воздух. Боль пронзила грудь, её словно разрывало от хлынувшей туда болотной воды, горло словно огнём ожгло, и Степан заходился в протяжном кашле, больше похожем на стоны.
Что-то неодолимое тянуло его обратно, в бездонную чёрную пучину, которая никак не хотела отпускать свою добычу. Но Степану было так страшно, ледяной ужас будто и придал ему силы! Он схватился рукой за острую осоку на ближайшей кочке, рвал её с корнями и из последних сил тянулся на свет, в жизнь. Сознание тухло, лунный лик, заливший болото своим мертвенно-бледным светом, наблюдал за борющимся за жизнь человеком и ничем не мог ему помочь. Осока рвалась, оставаясь в слабеющих кулаках Степана, болото тяжело легло на ноги и тянуло его назад, в топь, обещая скорую смерть и покой.
Но человек боролся! Изо всех сил отгонял от себя накатывающее беспамятство, к горлу подступала тошнота от горького вкуса тины и болотной гнили, он тянул себя, тянул, тянул…. Надежда почти угасла, силы иссякли, но оно сдалось… Болото вдруг отпустило человека, чвакнуло, булькнуло позади, засопело и отошло. Степан выбрался на довольно плотное месиво, сплетённое из старой ряски и травы, туда, где ещё совсем недавно оставили свои глубокие, налившиеся чёрной водой следы. Лежал плашмя, сжимая в руках обрывки осоки, и пытался остановить круговерть – голова сильно кружилась, от привкуса тины тошнило. Но собравшись, он пополз, и полз до тех пор, пока не оказался на твёрдом пригорке, чуть в стороне от того места, где недавно валялись перепуганные Захар и Прошка.
«Нельзя тут… они вернуться могут, – думал Степан, ощупывая голову, мокрая и липкая рука была в тине и крови, – Найдут, и уже не жить, церемониться не станут!»
И он полз, с трудом перебирая слабеющими пальцами болотную траву. То и дело свет луны мерк в его глазах, он опускал голову на кочку и проваливался в темноту. Иногда, очнувшись, он видел за деревьями свет костра, или ему это блазнится, тогда он старался унять своё хриплое дыхание, ему казалось, что его слышно на всё болото.
Когда солнечные лучи показались из-за леса, Степан лежал без чувств на берегу небольшого озерца с чистой прохладной водой. Волосы его плескались в воде, переплетаясь с озёрной травой, бледное лицо исказила гримаса боли, над головой по воде расползалось кровавое пятно.
Придя в себя, он с трудом разлепил пересохшие губы, хотел было перевернуться, чувствуя воду рядом с собой, но не смог этого сделать, тело отказывалось слушаться, и тогда Степан понял, что он умирает. Сделав над собой неимоверное усилие, он поднял руку и уронил её в воду, а после поднёс к сухим губам. Это принесло ему некоторое облегчение, но даже такое небольшое усилие отняло у него остаток сил и лес над ним словно бы уехал куда-то в бок, а затем весь мир пропал…
В другой раз Степан пришёл в себя на несколько коротких мгновений и понял, что ещё не умер, когда солнце уже стояло высоко над лесом. Он разлепил глаза и подумал, что бредит, потому что ощутил движение, словно бы его куда-то везут, над ним плыли кроны деревьев и белёсые облака в синем небе. Снова погрузившись в небытие, Степан не видел, что и в самом деле едет на прилаженных к оглоблям волокушах из елового лапника, а рыжий лошадиный хвост то и дело метёт по его лицу.
Рядом с рыжей кобылкой шагала преклонных лет женщина, и шагала она такой скорой походкой, что приходилось сомневаться в преклонности её лет. Она то и дело подгоняла лошадь, с беспокойством поглядывая на человека, лежавшего на волокушах и изредка постанывающего на попадающихся по дороге кочках. Не чуял Степан и того, что раненая его голова перевязана чистой тряпицей, под которой была наложена на рану зелёная кашица из какого-то растения. Он пребывал в забытии, разум его витал где-то далеко от этих болот. Он был там, где быстрая и чистая река Козойка прохладными своими струями омывала большие валуны по-за деревней, и мальчишки, приладив к выломанным из кустарника удилищам самодельные крючья, пытались выловить вертлявых и шустрых рыбёшек… А вот и матушка, стоит отвлекшись от жатвы с серпом в руках, повязанная по самые глаза белым платком, и из-под руки смотрит на мальчишек…
Между тем рыжая кобылка в сопровождении своей хозяйки отмахала уже довольно длинный путь и взошла на старый бревенчатый мост над мелкой речушкой с коричневатой водой, терпко пахнущей торфом. Хозяйка ласково поглаживала лошадь и напевала что-то себе под нос, с некоторой опаской поглядывая за кустарник, туда, где расположилась небольшая деревенька Погребцы.
Если бы кто-то увидел бы её сейчас, то сразу бы понял, что она не желает быть обнаруженной, вернее, она не желает, чтобы кто-то увидел, какой груз везёт её Рыжуха. Обычно, возвращаясь этой дорогой, очень редко можно было встретить кого-то из деревенских – в эту сторону люди ходить не любили. Может быть потому, что на холме над речушкой видны были старые, покосившиеся камни – то ли идолы, то ли древний погост. В Погребцах про это место ходили недобрые слухи, издавна это место считали каким-то древним языческим поганищем, потому и обходили его стороной.
Но в тот день всё шло как-то не так, об этом подумала женщина, увидев прямо на поросшей травою дороге мужика на телеге. Он истово подгонял гнедого мерина, стараясь поскорее проехать эти «про?клятые места»! Увидев впереди лошадь с хозяйкой, седок привстал было, вглядываясь во встречных.
А женщина тем временем увела свою лошадь в густую высокую траву, словно бы освобождая встречному дорогу, на самом деле она постаралась, чтобы трава скрыла от посторонних глаз её странную «поклажу» с повязкой на голове.
– Бабка Марья, ты что ли? – издали закричал мужик, разглядев встречную из-под мозолистой ладони, приложенной ко лбу козырьком, – Ты это откель вертаешься? И не боязно тебе, место-то какое…
– Место как место, – ворчливо ответила Марья, прозванная в Погребцах Бондарихой по умершему тому лет сорок назад мужу, – Чего его бояться?! А откель вертаюсь, так то моя забота! Езжай куда ехал, да погоняй скорее, как бы тебя черти тут не споймали!
Мужик, доехав уже до бабки Марьи, испуганно и сердито глянул на неё, но мерина своего пришпорил, и вскоре его телега заскрипела, забренчала по бревенчатому настилу старого моста, увозя суеверного седока.
Бабка Марья не слышала, как тот пробурчал, проезжая мимо и покосившись на неё:
– У, вот же старая! Недаром говорят, что она ведьма, потому на выселке и живёт!
Глава 7.
Бабка Марья Бондариха жила на выселке верстах в пяти от деревеньки Погребцы. Ей не было и тридцати, когда она овдовела, с той поры осталась она одна на большом подворье мужа, занимавшегося бондарством. Только если раньше ехали на выселок телеги за бочонками и большими кадками, то после смерти мастера дорога туда почти заросла. Сама Марья была родом из Елашихи, которая от Погребцов в тридцати верстах, а в Елашихе про Марьину бабку с почтением и страхом говорили – «она ведает». Теперь и Марья ведала травы и коренья, только вот людям помогала с неохотой, зная пересуды о себе в Погребцах. А с «лёгкой руки» отца Игнатия в Погребцах бабку Марью звали ведьмой.
– Ить, оно как? – вопрошал отец Игнатий при любой оказии, – Любая хворь, она что? Она нам во благо дана, дабы душу нашу испытать и излечить! А которые-то ищут спасения от хвори не в молитве истовой, а в бабкиных присловьях! Дело ли это? Нет, не дело!
Жители Погребцов согласно кивали и осуждающе качали головами. До тех пор, пока какая-нибудь хворь не приключалась у самих, или родных, вот уж тогда как-то забывались проповеди отца Игнатия, суетливо собирался узелок с подношением и опасливо озираясь пробирался кто-то по-за околицей на старую дорогу, ведущую на выселок.
Особенно не любил отец Игнатий, когда вопреки всему, при помощи бабки Марьи появлялся на свет младенец, который и родиться-то должным образом не мог… Потому как на всё воля Божья, твердил он матери и родне, которые приносили ему такого младенца крестить.
– Не приняли вы волю Господа, прибегли к помощи богопротивной, можно ли мне совершить крещение… не ведаю я того! – возведя глаза к образам, говорил отец Игнатий.
Только однажды не заприметил он, что в Крещальню пришла сама бабка Марья и стоит тихонько у двери. А когда начал он свою «отповедь» чудом выжившей роженице, с испугом смотрящей то на него, то на своё дитя, тут и подала Бондариха голос:
– Ежели на всё воля Божья, что несомненно так и есть, так не Его ли волей оказалась я у них в избе, не Его ли велением смогла спасти младенца? Без веления Божия ничего на земле не творится, али ты, батюшка, в том имеешь сомнение? Молиться тебе нужно… и я о тебе помолюсь!
С той поры отец Игнатий хоть и поджимал недовольно губы при таком случае, хоть и сердился ещё больше, когда видел, что бабка Марья сама явилась в храм на службу и стоит у самого притвора, но младенцев крестил непрекословно и поумерил свои осуждения тех, кто обращался с нуждами своими к Бондарихе.
Только единожды упрекнул он Марью, что на исповедь к нему не является:
– Видать потому ты, Марья, и схоронила своих-то родных деточек во младенчестве, – сказал ей тогда отец Игнатий, – Гордыня тебя обуяла, чужих-то детей спасаешь… а своих детей и мужа схоронила. Исповедуйся да покайся, покудова не поздно, душе твоей облегчение выйдет!
Ничего не ответила ему тогда Марья, посмотрела только, словно в душу его заглянула. Усмехнулась чуть, да и ушла. Больше не ездила в Погребцы на службу, поговаривают, что иной раз в родной Елашихе в церкве видали её, да то отцу Игнатию было неинтересно.
Так и жила она своим мирком на выселке, который вслед за ней стали звать Бондарихиным. За последние годы стала бабка Марья чуять слабость, вроде бы и голова светла, и руки сноровисты, а сил будто поубавил кто… Но всё равно гнала от себя такие мысли, и чуть свет шла в лес или на луг, или на болото, собрать нужные травки и корешки, тогда будто и ей силы прибавлялось.
Вот и в то утро, проснувшись ещё до свету, наладила она Рыжуху и собралась поехать до дальнего лужка, по-над болотом, глянуть, можно ли нынче будет добраться туда на сенокос, да поглядеть, не разошлась ли уже «птичья трава».
Лёгкая телега, сработанная ещё мужем Марьи специально для неё, подпрыгивая катилась по лесной старой дороге, солнце уже начало припекать спину, когда она наконец добралась до места. Привязав Рыжуху у пышного куста, она оставила её объедать сочные листья, а сама отправилась на приметную полянку у болота.
Пока шла, наткнулась на покинутое совсем недавно костровище, уголья подёрнулись золой, но ещё чуть тлели. Нахмурилась бабка Марья, дрожь прошла по спине… ой и худые люди ночевали здесь ночь, потому что от костровища в лес уходила дорожка из смятой травы и мха, по ней явно тащили бездыханное тело… у самого костровища и вовсе виднелись капли крови на сизом мху.
«Опять они, – покачала головой Бондариха, – Микита-Кутерьма и его робяты, больше некому! У, душегубцы, нет же на них управы никакой! Пособляют они, больше некому, путникам пропасть в наших краях, ох, глубо?ко чёрное болото, сколько ещё душ примет без покаяния!»