За лесом полыхал пожар. Оранжевое пламя белкой неслось по деревьям, потом взметнулось, полыхнуло в черном, густом, как чернила, небе.
Огромная, круглая, невозможно яркая луна побежала над верхушками деревьев.
Такого я не видела никогда и громко закричала. Брат закричал тоже.
А потом мы оседлали велосипед и понеслись, то теряя, то наталкиваясь на нестерпимо яркий диск в черноте, пока не выбрались на пригорок, откуда луна уже тихо и величаво вплывала в простор над рекой.
Мокрые и исхлестанные ветками до рубцов, мы сидели там, чувствуя полное опустошение и почему-то стыдясь один другого.
О моем замужестве брат узнал постфактум – не знаю, почему я так сделала. Вернее, знаю – в этом и было главное, чтобы он узнал после всех.
Сразу же прилетел, не спал ночь в аэропорту, небритый, вломился утром:
– Вот, я подарок привез, – бросает на пол огромную шляпу-сомбреро, такие почему-то тогда считались высшим шиком.
Из-под шляпы выползает совсем маленький щенок, а лапы большущие, головатый, и сразу лужу сделал.
Мама поднимает брови. Я суечусь страшно, потому что вижу, как брат смотрит на моего мужа. А муж такой – рубашка в мелкую полоску, подбородок выскоблен до синевы, вроде президента американского, если бы тот был клерком.
Я суечусь возле собаки, мама отчитывает брата, муж поправляет запонку, а в это время, как простенько написано у Чехова, вдребезги разбивается все.
Вечером на следующий день пошли втроем в ресторанчик местный. Не клеится. Сидим. Брат говорит:
– А что там ежи? Кажется, дождь начинается.
Муж вскочил, будто его на дуэль через платок вызвали.
А брат усмехается, будто и вызвал, да лень ему пистолет из кармана вытаскивать.
Поправил мужу воротничок в полоску голубую, и вышли мы под дождь.
У нас и правда вылупились в саду ежата. Это мама так говорила: «И откуда взялись, как из яблок вылупились».
Идем, дышит каждый, будто гору тащит. Пришли.
Плавают ежи животами вверх в ящике, а ящик полон воды – дождь в ливень перешел, а мы и не заметили по дороге.
Притащили ежей в дом. Не разворачиваются и не шевелятся. Завернули в мамину кофту шерстяную. Муж молчит, пристыженный. Брат забрал узел с ежами под мышку и спать сердито отправился.
Я вышла, сижу на веранде – жить не хочется. Всех жалко.
Ночью проснулась. Слышу: «топ-топ» над головой. Это ежи ожили, разбрелись по комнате. Заглянула к брату – обратно в кофту ежей собирает, на меня не смотрит.
И такая на меня печаль опустилась – будто открылось, что мой кудрявый брат скоро оставит меня в этой жизни одну.
Расставание
…когда брат ушел по лунной дорожке, я вернулась в наш дом и несколько месяцев жила в его комнате.
Там остались большие часы, которые хрипели и задыхались вместо тиканья, сколько я их помню, но почему-то нравились брату, и он никому не давал их выбросить.
И вот они были – а его не было.
Тогда в первый раз меня поразило, что неживые вещи переживают живых людей.
Я все время думала об этом, чтобы не думать о брате. Не произнести его имени.
И, как о чужом, составляла и рассылала по инстанциям описания – поскольку брат числился «пропавшим при невыясненных обстоятельствах».
Я описывала его родинки – возле ключицы; цвет глаз – зеленый; цвет волос – темные, курчавые; как он одевался – всегда белая рубашка. И никчемность всех этих перечислений меня обессиливала, как будто бы я хватала пустоту.
Но не рассказывать же в этих канцелярских опросниках – про море, про крики чаек, как они пролетали над нашими головами так низко, что виден был белый нежный пушок на брюшках. Как брат вложил мне в холодную после купанья руку горячий камешек на берегу и спросил:
– Что ты чувствуешь?
– Тепло, – ответила я сонно, мы загорали.
– Вот и запомни.
Господи, как я запомнила.
Однажды в шторм, когда взлетали предупредительные красные флажки и пляжники жались к стенке, похожие на нерасторопных пингвинов, мой брат встал перед волной во весь рост, красиво нырнул под нее, и долго потом его голова мелькала среди пенных гребней, на которые даже не могли спустить спасательную шлюпку.
Спасатели матерились и бегали по волнорезу, пляжники кричали бесполезные советы от стены – все покрывал грохот моря, – а я стояла по щиколотку в пене и только старалась не потерять глазами точку, которая была моими братом.
И волны мне его вернули – как тех серебряных рыб много лет спустя, – побитого о камни и волнорез, совершенно голого и почти бездыханного.
Я сама схватила его руками, а уже потом налетели спасатели и другие.
Вопреки мрачным предсказаниям отца, который предрекал брату голодное существование за его «патологическое разгильдяйство», брат никогда не знал нужды и не давал мне ее знать.
Он никогда не «трудился» – он сотворял работу, как и свою жизнь, играючи.
Он был художником, и случалось, неделями не выходил из мастерской. Но в этом не было зубовного скрежета мук творчества – одно сплошное удовольствие и баловство, если поглядеть со стороны. И хотя пот таки заливал ему глаза, он всегда смеялся за работой, и получалось, что и это просто дуракаваляние – себе в радость.
Он был художником-керамиком и ничего лучше для себя придумать не мог. Из земли, воздуха и огня, как Бог вроде, он лепил разных фантастических зверей и не менее фантастические предметы. Придумывал он их на ходу, случалось, в кабачке на салфетке царапал что-то быстро, иногда даже на своих всегда белоснежных манжетах. Больше всего он любил делать львов и пивные кружки – жил он тогда во Львове, где это все приходилось очень кстати. Львы у него все были добродушными и веселыми.
Однажды в печи – это было как раз перед выставкой его работ в Монреале – одного льва от высоких температур разорвало на части. Недолго думая, брат склеил зверя клеем БФ2, а чтобы не видно было швов, тут же настриг из пестрого ковра шерсти и облепил ею по клею весь зад царственному зверю. Так тот и отправился в Монреаль, где был особо отмечен критиками, как плод применения в керамике новых технологий и смешения несовместных материалов.
Иногда Ан, баловства ради, в какой-нибудь сырой кувшин перед обжигом совал стеклянную только что опорожненную рюмку, она плавилась в огне причудливо, кувшин становился ни на что не похожим, сверкал боками, переливался цветами, и опять писали о новых технологиях.
Те работы, которые предназначались для прикладного применения, вроде пивных кружек, были по-дедовски добротными и так ложились в руку, что пиво само текло в рот – знаменитое по тем временам львовское. Брат и жил тогда во Львове, бывшем чем-то вроде европейской Прибалтики для Украины. В этом стильном городе с блестящей от частых дождей брусчаткой, по-европейски увитыми цветами особнячками, с обилием ресторанчиков в красных скатертях и свечами под абажурами брат очень приходился ко двору своим аскетичным щегольством и непреходящими чудачествами.
Машка, та самая его жена, очень любила фланировать у Высокого замка на высоченных шпильках, втягивая по тогдашней моде щеки так, чтобы быть похожей на Брижит Бардо. брат каждый раз, как мог, разнообразил эти прогулки. Любимым его трюком было залезть в своем суперфирменном костюме цвета мокрого асфальта с чуть проглядывающей полоской – из комиссионки – на первое попавшееся на бульваре дерево и притворяться, что боится с него слезть. Пухлая жена Машка топталась на своих каблуках внизу и старалась делать вид, что ничего не происходит. Прохожие, напротив, потихоньку начинали останавливаться и давать брату разные советы. Машка в слезах с многотрудной «бабеттой» на голове уходила домой, а брат, как ни в чем не бывало спускался и шел в первый попавшийся трактирчик с пивом, где наслаждался пенным напитком из им же сотворенных кружек, дно у которых было так глубоко, что возвращался он к Машке уже к ночи, а иногда и вообще забывал вернуться. Его знал весь город, и везде у него были друзья, да и подружки, что уж греха таить.
Но после того самого Монреаля, где пестрозадый лев произвел такой фурор, в столичной газете вышла разгромная статья. Один из прогремевших на выставке наборов для «горивкы» в заграничной прессе назвали «Набор для виски», чем и поставили крест на карьере брата: «Дожилыся украинцы до набору для виски – поклонылыся чужеземний зарази», – было написано в столичном листке.
Брата отправили далеко в Карпаты на какую-то заштатную фабричку горшков, где он очень быстро стал всеобщим любимцем и еще в большем масштабе лепил своих диковинных «злыдней», мавок и лесовиков, так что слава про него от карпатских «полонын» докатывалась до Киева, который ничего тут не мог поделать. На карьеру брату было наплевать, а делал он то, что хотел, и с большим удовольствием отпускал свои фантазии по свету, так что становился все более известным, и в конце концов его восстановили в Союзе художников, который брат ценил за то только, что получал регулярно путевки в Дом творчества в Ялту. А уж там он знал, как использовать эту несомненную привилегию, и продолжал валять дурака и обрастать легендами среди братьев-художников и местного люда.