Стоит ли говорить, что живую голубоглазую малышку брат захватил в полное свое владение. И стоит ли говорить, что такое владение было не всегда безопасно для крохи.
Однажды мама вытащила меня, уже посиневшую от крика, из моей деревянной трофейной коляски – мальчишки устроили бега с колесом на кочерге наперегонки с иноземной игрушкой.
В другой раз брат потерял меня, пока ловил рыбу на речке, – и когда нашарил руками на дне и вытащил, я уже не дышала. Он никогда не слышал об искусственном дыхании, но сделал именно то, что нужно, – прижался к моему рту своим и стал вдыхать в меня жизнь обратно.
Как-то ночью, когда мы возвращались по пустырям домой, он случайно выпустил мою руку, и я рухнула на дно ямы с водой. Брат несколько часов искал меня, потому что забыл, в каком месте потерял, и не знал про ту яму – там днем откопали бомбу и так и не вывезли. Видно, крепко пришлось потрудиться нашим ангелам-хранителям в ту ночь, потому что брат тоже свалился туда ко мне и несколько раз со мной в руках поскальзывался и падал обратно.
Но не только для меня была наша неразлучность трудной – а и для него не всегда удобной, чем старше он становился. Тогда он запирал меня в платяном шкафу, а сам уходил по своим делам. Для виду устраивал игру в прятки, я, наученная им же, несусь к шкафу – был у нас такой, карельской березы с огромными бронзовыми замками, – он меня там запирает и уходит. А потом возвращается и «находит» меня, зареванную или спящую.
Однажды он не смог меня разбудить. Когда пришли мама, отец, доктор, я, одуревшая от нафталина, продолжала спать мертвым сном. Потом брат признался, что искал на кухне нож – порезать вены, как герой в иностранном кино, – когда увидел меня, как ему показалось, мертвой.
Но, как ни туго мне приходилось, мы оставались неразлучны, как будто кто-то нас предназначил друг другу свыше.
Когда я болела скарлатиной, то, до сих пор помню – ко мне приходил в полуяви такой громадный-громадный мой брат и стоял возле постели, и я переставала бояться.
Потом мама рассказывала, что брат и правда, несмотря на запреты – он скарлатиной не болел и мог заразиться, – влезал ко мне через окно ночами и стоял надо мной до рассвета, пока я не засыпала в бреду.
Там, наверху, видно, намудрили, запутали следы, закодировали-зашифровали – а расшифровка не совпала потом с посланием. Вот мы и оказались братом и сестрой, которые любили друг друга, как сорок тысяч братьев любить не могут, – привет, Шекпир.
Хорошо, если бы дети не вырастали, так думаю я иногда. На фотографии я, зареванная, в мятом платьице – его как раз по причине мятости мне не давали надеть, отсюда и слезы. Ровесница брата с довоенного фото – тоже белобрысого и тоже зареванного – не дали голышку взять на фото. Мы могли бы быть близнецами, зернышки в одной скорлупке.
Но что было делать с телами, которые вопреки нашей нераздельности свыше жили на земле каждое своей отдельной жизнью и каждое в своем времени?
Мне показали их в нашем саду старшие девчонки – «парочку», как тогда говорили. И я до сих пор помню, как пахла белая травка, которая росла там облачком, над ней вился и никак не мог сесть шмель, а еще в траве росли красные мелкие гвоздички и бились загорелые Люськины ноги. А с самой Люськой брат делал что-то отвратительно непонятное, от чего желудок мой противно покатился вниз живота и затрепыхался там.
Я убежала и спряталась на чердаке. Лежала на старом пыльном пальто там до темноты и надеялась, что сердце мое разорвется на части.
Крутила на старом пальто облупленную пуговицу, которая никак не хотела отрываться, а когда услышала, что брат поднимается ко мне по лестнице, то готова была убить его, себя.
Он, кажется, обо всем догадался, или девчонки ему рассказали. Молча присел рядом, достал папироску – отцовскую по запаху – и долго дышал в темноте огоньком.
Я боялась шевельнуться, хотя меня раздирали демоны.
– Знаешь, она не первая, – сказал он мне вдруг, и я мгновенно поняла, почему он это сказал, что значит не первая.
– Я тоже хочу, – сказала я пересохшим голосом.
– Вот об этом и думать не смей! – погрозил он мне в темноте огоньком.
И я опять сразу все поняла, почему не думать и что никогда, никогда мне нельзя и подумать об этом.
И я стала стучать кулаками по пыльному воротнику пальто под собой.
Мы сидели в темноте на чердаке, сквозь раздвинутые доски были видны звезды и клочья неба, которые прикрывали иногда звезды облаками. Пахло душистым табаком – это мама во дворе поливала свой цветник. А казалось, все это уже кончилось навсегда: мама, запах мокрой земли, звезды.
Я колотила и колотила кулаками в темноте по меховому воротнику, пока не подняла такую пыль, что мы оба расчихались.
Первым не выдержал и рассмеялся брат. Я оскорбилась, но, чихнув особенно громко, и сама не выдержала.
Так мы сидели и смеялись в темноте, пока я изо всей силы вдруг не стукнула его кулаком по губам. Я почувствовала, какие горячие у него губы под моим кулаком, и я стукнула еще и еще раз, пока не брызнула кровь, пока он не поймал мою руку и не сказал охрипшим голосом:
– Ты что, сдурела?
– Будешь знать, – сказала я и стала спускаться по лестнице вниз.
Инка
…мне часто снится сон про то, как в пустом коридоре коммунальной квартиры звонит телефон.
Я знаю этот телефон – старый, черный, висит по старинке на стенке, оклеенной бордовыми с золотом обоями.
Я жила когда-то в той ленинградской квартире, но тот, кто звонит, об этом знать не может – его не стало задолго до того, как я поселилась там. Во сне я снимаю трубку и слышу голос:
– Инка?
Так звали меня сто лет назад. И мне странно было слышать это имя сейчас, когда волосы у меня белые, как снег.
– Инка?
И больше ничего.
Это голос мальчика, которого звали Боб, его убили те самые сто лет назад по ошибке, просто потому, что он бежал по платформе – выскочил на пару минут из поезда дальнего следования купить свежую газету, и его спутали с кем-то, которого догоняли.
Его отец, дипломатический работник в отставке, а точнее, провалившийся разведчик, сосланный в наш пыльный городишко, приучил сына, что утро должно начинаться с газеты.
Честно говоря, отец мне нравился гораздо больше. Он не был похож ни на кого в нашем городе. Сейчас я так понимаю, что я ему тоже нравилась, – голубоглазая длинноножка, которая не любила его сына.
В первый раз мы пересеклись с Бобом, когда я была в третьем классе.
Я ходила в музыкальную школу – в белом летнем пальтишке с огромной папкой для нот, – и каждый раз в конце заводской улицы меня ждали мальчишки, чтобы по-разному обидеть.
Брат не предпринимал ничего – когда я ему пожаловалась, он хладнокровно пожал плечами: «Ну так дай им сдачи». Я плохо себе представляла, как это сделать.
Как-то я ударила одного по щеке и пискнула: «О! Негодяй! Подлец!» – как в кино, в котором побывала до того один раз.
Брат взял меня на шпионские страсти, и там под зловещую музыку героиня в белой юбке красиво била по лицу злодея, а потом красиво умирала, опять-таки под музыку. Вкупе все произвело на меня такое сильное впечатление, что я начинала рыдать потом каждый раз, стоило мне услышать любую музыку, даже по радио.
И вот, удивляясь, как на самом деле трудно ударить другого, просто в буквальном смысле рука не поднимается, я все же, как героиня в той белой юбке, так-сяк сделала это – и тут же разрыдалась, к поросячьей радости мучителей.
Теперь они еще издали начинали завывать: «О! Негодяй! Подлец! О!»
А однажды под эти завывания окружили и стали прутиками лозы задирать мне пальтишко.
Мама, по каким-то своим представлениям, обшивала мои трусики кружевами по низу, нам обеим это очень нравилось, – и вот теперь свежесрезанные прутья уже до верха зазеленили мне ноги, и свора добиралась до кружев.
Жаль мне так стало этих исключительных кружев или что – у меня вдруг как граната в голове разорвалась.
Я изо всей силы стукнула, не разбирая, ближнего папкой по голове – ноты рассыпались и затрепыхались по асфальту, а я, которая всего больше почему-то боялась, что ноты когда-нибудь выпадут, почувствовала вдруг дикий восторг.