Оценить:
 Рейтинг: 0

Венера, или Как я был крепостником

Год написания книги
1992
Теги
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– А что, сегодня какой фэст, праздник у вас? (Вот и ещё одно слово, нами приручённое, можно сказать, прижитое с иностранцами: фэст, конечно, от фиесты.)

Я спешу выдать свою заготовку. Пока дух ещё во мне есть. А сам стараюсь не видеть высокую грудь, прикрытую белой кофточкой и всё той же ласточкой-косынкой; ямочки змейкой вьются на щеках, пухлые и капризные по-детски губы. Леплю что попало:

– Сватов ждём?

Венера рассматривает несколько секунд откуда-то выскочившего пацана, обвешанного, чем попало, с интересом разглядывает – как ряженого. Я в отчаянье, я вижу, как она захлопнула меня, будто букварь, – давно прочитанный, известный до последней буквы и рисунка. И тут же со взрослым, лицемерным интересом задала вопрос:

– Ты, мальчик, из хозвзвода?

Хорошо, что не поинтересовалась, чего так вспотел.

– Что, Митьки Косого конь тут был? – спросил я злобно.

А она засмеялась. Напомнил ей о ком-то более интересном, чем я сам. Гораздо более интересном.

– Натрусил своим конём, а чтобы убрать – где там!

И вдруг тучка набежала на её лицо. Совсем другим голосом произнесла:

– А если налетят немцы или бобики? Сразу видно, где партизаны днюют-ночуют. Вот и будет тогда фэст!

Собрала руками сено, которое подгребла.

– У вас книги есть? – спешу хоть чем-то заинтересовать. Не замечая, что делаю это совсем по-школьному.

– О, тата всегда привозил, если в город ездил. Я совсем ещё малая была. И плакаты такие красивые: про пчёлок, про поросят.

– А я принёс книги из дому: Пушкина, Байрона. Так курцы! Вернулся с одной операции – а от книг одни корешки.

– У нас даже Библию искурили. Пока тата спохватился, полкниги выдрали.

– Митька Косой? – Я её всё ещё не простил.

– Может он, может кто другой.

– А кто другой?..

Узнать не успел: появились на улице наши, вывалились из хаты напротив – я сделал вид, что мне срочно нужно к ним.

Прокурор, потребовавший для Венеры Станкевич пять лет лагерей за восемь колхозных бульбин, был хороший знакомый, нет, больше – друг моего отца [Михаил Иосифович Адамович, врач, подполковник медслужбы, 1902–1948. – Н. А.], нашего дома. Ещё с довоенных времён, когда работал директором совхоза. Появлялся у нас в аккуратном возке, жеребец у него, как зверь, – совсем не то, что мы привыкли видеть на колхозно-совхозном базаре. Первыми к нему выбегали мы с братом.

– Заберите вашей коровке, – рукой отделял, оставляя немножко клевера – конюши?ны себе, чтобы было под зад. А матери [Анна Митрофановна Адамович, фармацевт, зав. аптеки, 1904–1979. – Н. А.] нашей сообщал:

– Хозяева у вас растут.

– Лентяи, – не соглашалась мама, – воды не допросишься привезти. Особенно этот.

«Этот» – это я. У старшего брата [Евгений Михайлович Адамович, врач, 1924–1992. – Н. А.] репутация иная, мне казалось, что и корова наша с большим уважением поворачивала морду, когда не я, а он подносил ей конюшину. (И теперь помню горькую слюну, прямо гонит из тебя, когда тащишь охапку, придерживая подбородком, носом, – до чего же всё это помнится!)

В день суда над Венерой прокурор Иван Фёдорович Чайковский по довоенной своей привычке заехал, заглянул к нам. Жили мы не в прежнем доме, а в двух задних комнатках аптеки. После партизан мама снова сделалась заведующей аптекой, а казённую квартиру, пока были в лесу, забрали, приспособили сначала под полицейскую караулку, а затем под больницу. И поскольку отец, уже подполковник медслужбы, тоже вернулся в свою больницу, отнять её у заведующего, то есть у самого себя, не мог. Решил строить собственный домик. (Так и не достроил, умер в [19]48-м. А я, помню, узнав про внезапное его желание иметь свой дом, удивился: да ведь скоро коммунизм!)

Война многое изменила, подправила в людских биографиях. Вот и Чайковский сделался прокурором. (Кажется, майором в армии был.) Его сипловатый голос и смешок, такой знакомый, подёргивающийся, я услышал ещё валяясь в постели:

– Говорят, студент [В 1945–1950 гг. А. Адамович учился на филологическом факультете БГУ; 1950–1953 гг. – аспирантура. – Н. А.] ваш приехал? («Аспирант», – поправил я его мысленно.) А я вот явился баб судить. За бульбину – годик! Бьём, и плакать не даём.

И когда завтракали, за столом сидели, он то отца нашего вспоминал, то – несколько раз – эту бульбину:

– Пять лет за пяток картошек!

Глаза весёло-жёсткие, в них что-то такое, чего до войны в этом человеке не замечалось. Впрочем, я не знаю, какой он тогда был – с работниками совхоза. Известно только было, что хозяйство у него «крепкое».

Он ушёл в клуб, судить, я пока туда собирался – застал, услышал лишь приговор. Нашей партизанской Венере приговор.

Вот такие дела! – хочется повторить вслед за автором «Бойни номер пять». Такие вот пироги. Горячие, обожжёшься. У американского немца Курта Воннегута [(1922–2007) – американский писатель, сатирик. – Н. А.] вычитал я и ещё одну мысль, хоть убейте, но она и моя собственная: о прошлой войне как о крестовом походе детей. [Имеется в виду книга К. Воннегута «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей (1969). – Н. А.] Она, к сожалению, использована, израсходована на американцев, воевавших в Европе. А как бы пригодилась для нашей партизанщины. Вот уж где дети так дети! А где дети, там и жестокость. Особенная, детская.

У нас даже командиры отрядов, бригад были в основном 22–23-летние. Во взводах – школьники, недавние школьники. Были и бородачи, «деды», но немного, как бы специально для документальных кинолент, фотографий, чтобы не обижать тех, кто именно такими привык представлять «народных мстителей».

Можно даже подсчёт произвести, цифровой, процентный. В отряде нашем было около 600 человек. Это в 1943 году. Состоял он из кого (достаточно типично для Белоруссии)? Процентов 10 – бывшие окруженцы, они же наши командиры, штабная публика. Столько же, пожалуй, бывших «добровольцев», «власовцев». Это всё наш армейско-кадровый состав, боевой костяк отряда. Окруженцы партизанили с [19]41-го, «добровольцы» – с весны [19]42-го. И те, и другие как бы аристократия наша, «старые партизаны». Хотя невидимое разделение между ними всегда существовало: ни одного «власовца» не было в штабе, а если «власовец» командир, то не выше взвода. И вообще грех вольный или невольный не прощался. Соединились с армией – и большинство их, не спрашивая, кто как партизанил, отправили в штрафные роты. Вася Попов уж сколько раз вину свою искупил, если и была вина, а послали искупать ещё раз. Группа его 18 поездов, говоря текстом, голосом Левитана, «с вражеской силой и техникой пустила под откос». Не всякая дивизия на фронте такой урон врагу наносила. Отпраздновали встречу с Советской армией, и тут же Васю – в штрафную.

Это я про командиров говорил. Ну, а следующая по значению и уважению категория партизан – «деды», во взводах боевых и при хозвзводе. Их не больше 3–5 процентов.

Да, не забыть про бывших полицаев, их тоже процентов пять.

В общем, процентов 35 – не мы. Остальные – мы, школьники. Из деревень, из рабочих посёлков, вроде нашей Глуши, из районных центров, местечек. Были и городские, но им сложнее попасть в партизаны, добраться до нас. Там у них водились «молодые гвардии», в Белоруссии – в каждом городишке, а в больших городах – почти на каждой улице. Так что и вся республика белорусов в войну – крестовый поход детей.

Вот такие у нас дела школьные, Курт!

Война не оставила мне пустой рукав, не одарила тяжёлым липовым протезом. А в моей студенческой комнате на улице Немига, 21 на пятерых было всего лишь восемь рук и столько же ног. Миг жути, когда, убегая из комнаты, я хлопнул с размаха дверью. И зажал, прищемил пальцы однорукому Вальке Гаврилову. Сначала крик боли, ясное дело, мат, а затем мстительное: «Будешь теперь штаны мне застёгивать в туалете!» Разве двурукому мысль об этом придёт? Никто не изучал психологию народа, где среди уцелевших, живых столько одноруких и безногих. Нет, это уже другой народ, другая, не прежняя страна. А если ещё знать, сколько вообще не вернулось, а без каждого, как известно, народ неполон.

Но и уцелевшие – целые, вроде меня, тоже принесли с войны свою культю. Громко говоря, культю в душе. Чем меня одарила война (ненадолго), так это автоматом ППШ. (Коротко-тупостволый – чем не культя?) Знать бы нормальным людям (если такие у нас ещё оставались), какой улыбчивый монстр, весёлый крокодил (и не один) ходит-разгуливает рядом, ездит в одном с ними трамвае, поезде, летает в самолёте. Идёт, едет, смотрит из окошка рейсового автобуса и вдруг – срывает с плеча культю-автомат, палец на спуске-крючке: тр-р-р-р! И ваших нет!

Больше, чем о коне под жёлтым седлом, жарче, чем о смушковой, в мелкое колечко, серой кубанке или нагане мечталось иметь, пусть дисковый (но лучше рожковый), автомат. Добрался до своей мечты, лишь когда партизаны пытались фронт перейти, перебежать. Командиру взвода Лазареву из засады секанули по обеим рукам из пулемёта. Первый, до кого он доковылял, обливаясь кровью, был я – мне и достался его автомат. Аж семь дней я носил его. Но ни разу не чесанул, широко, вольно: тр-р-р-р! Один только раз пукнул. Возился с диском, пробовал загнать патрон в ствол (хотя и понимал, что нельзя, что не трёхлинейка это) – чуть ногу не прострелил незнакомому партизану.

Но так и не запузырил ни разу очередь, не разрядил диск, не разрядился сам, пружина осталась на взводе. Замелькают перед глазами телеграфные столбы или кусты вдоль дороги побегут, в руках у меня уже автомат, давно сданный армейскому коменданту: тр-р-р-р! – широкая, свободная, в полдиска, очередь. Вот они – школьники на войне. И после.

А, казалось бы, навоевался, сбил охотку. Первое время, когда жил на Алтае [1944, осень – 1945. – Н. А.], военные фильмы, например, смотреть не ходил. Может, оттого, что свой фильм всё крутился, избавиться не мог. Избавился неожиданно и как бы в один миг: гулял по проспекту в Минске, зелень, свежесть, ноги сами несут, а впереди, свернув зонтик, молодая женщина в красном платье. И вдруг платье вспыхнуло, волосы взлетели, тоже охваченные пламенем… Аж глаза зажмурил – так это явственно увидел. Перед этим я прочёл о бомбе, сброшенной на японцев.

Уже не помню, по случаю какого советского праздника, но наш поход к Березине назывался «комсомольско-молодёжным». Задание группе даёт комиссар, а мы с Короткевичем – мал и стар – сидим в лесу и смотрим на солнечную, светлую поляну, куда нас, некомсомольцев, не позвали. Сказали, что позовут потом. Я долго и нудно упрашивал командира группы Романовича взять меня на дело. Ну, а Короткевич когда-то жил в той местности, куда собираемся пойти. Привычно почёсывая седую щетину и широкий, во всё лицо, нос белоруса, Короткевич просвещает меня:

– Вся беда от собраний. Поверь старику. Как собрание, так плати. Или лесозаготовки.

Про деревню свою, что возле Березины, Короткевич часто вспоминает. Будто она и теперь там стоит. А её нет, сожгли с людьми. Семью его тоже сожгли. Вместе с невестками и внуками. Не оттого ли у него глаза такие больные всегда, слезящиеся. И говорит, говорит – не оттого ли?

– Сады у нас там, сады! Всегда живая копейка с базара. Бабы кур прямо домой бобруйским евреям носили.

– Ну, скоро они там наговорятся? – мучаюсь я, глядя на комсомольцев, заседающих среди зелёной поляны. – Что мы им, придурки какие?

Для меня очень важен этот поход. Чтобы окончательно забыли моё хозвзводовское прошлое. И самому забыть. Бывало, везёшь бочку с водой от речки, и не дай Бог, увидит тебя какой-нибудь Цыбук. Как припадочный, заорёт на весь лес: «Лагерный придурок… там-там-там! Мы тебя – и в рот, и в нос!»

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3