Начинался дождь. И не просто дождь, а хорошая летняя гроза.
Гуля поежилась. Повертела башкой затравленно: ну за что они все с ней так? Все и всегда – за что они так с ней? Что плохого и кому успела она сделать за свою коротенькую жизнь?..
Она еще держала себя в руках, пока ливень не хлынул сплошным потоком. И когда ливень хлынул потоком, она тоже еще держалась. Точкой кипения для ее нервов стал момент, когда раскаленный зигзаг молнии, ослепивший Гулю, с края до края пропорол темное месиво туч, беременных тоннами влаги. Она содрогнулась – и парой секунд позже содрогнулась снова, уже вместе с землей, эхом откликнувшейся на грозные арпеджио столкнувшихся в ярости воздушных масс. Молнии сверкали не переставая, не переставая гремел гром. Ливень хлестал потоком – и потоком хлестали слезы из глаз; стекая по лицу и попадая в рот, они теряли соленый вкус, щедро разбавленные дождевой водой. Все вокруг было ненадежным, обманчивым, призрачным, таившим в своих глубинах семена измены и предательства: привычная с детства земля, грозившая расколоться под ногами, привычное с детства небо, грозившее расколоться над головой. Гуля не просто до нитки промокла, и даже не до мозга костей – до самой своей сердцевинки, до каждой клеточки содрогающегося вместе с землей и небом тела, и до каждого ядрышка каждой клеточки, и до каждого атома каждого ядрышка, и до каждого ядрышка каждого атома, и так вплоть до квантов и кварков – и вплоть до кварков и квантов продрогла она и иззяблась; она не верила уже, что всего пару часов назад изнывала от жары и духоты. Набычившись, голыми ногами по щиколотку в холодной колючей воде, маленькой Ниагарой устремившейся навстречу (да что там – «по щиколотку»; холодные колючие Ниагары, изрыгаемые небом, накрыли ее с головой), Гуля продолжала влачить себя, словно тяжкое бремя, вперед: не из геройства и не из упрямства, но в силу смутно сознаваемой потребности делать что-то, имеющее видимость осмысленной деятельности. При том, что реально в ее положении двигаться вперед имело не больший смысл, чем, скажем, улечься в лужу и постараться заснуть… Разверзлись хляби небесные, и земные хляби разверзлись, и жалкую, потерявшую голову девицу заклинило между ними. Чувства ее почти совсем отказали, и она не видела взрезающий темноту свет фар и не слышала шорох шин по асфальту, пока, разбрызгивая лужи, рядом не затормозил автомобиль.
***
Гуля все не могла поверить своей удаче. Она ерзала на заднем сиденье, по-кошачьи отряхиваясь и отфыркиваясь, и то и дело поглядывала вперед, на приютивших ее добрых самаритян. Самаритян было двое, мужчина за рулем и с ним женщина, чем-то неуловимо на него похожая – чем-то, что, в свою очередь, походило на клеймо высокой пробы, тайный знак принадлежности к высшим кастам человечества. Дело не в автомобиле (снаружи Гуля машину не разглядела, но внутри все просто кричало, что судьба усадила ее в дорогую и престижную иномарку), и не в густом, одуряюще-тяжелом запахе роз, заполнившем салон и исходившем, судя по всему, от длинных светлых волос женщины; дело и не в шмотках: одеты самаритяне скорее с легкой богемной небрежностью, чем шикарно или супермодно. Мягкая, чуть потертая вельветовая куртка на нем и застиранная джинсовая рубашка – на ней. Просто такой гордой, львиной посадки головы, как у красавца Виктора, и такого прямого стана, как у хрупкой Зои, у плебеев не бывает… – вряд ли Гуля об этом догадывалась, но чутьем маленького зверька угадала, что оказалась в компании аристократов, стоящих на социальной лестнице неизмеримо выше ее, совершенно необычных людей – да как будто и не людей, а просто инопланетян каких-то. Оба, правда, были уже в годах. Тридцать, сорок или даже пятьдесят – всех, кто успел разменять второй четвертной, Гуля автоматически относила к разряду пожилых людей. В темных, тоже длинных – до плеч – волосах Виктора посверкивали лунные блики седины, и это очень шло ему, – он выглядел познавшим жизнь и пресыщенным жизнью эстетом, светским львом, ловеласом. Он был великолепен. И в лучах его великолепия мигом размылся ореол «интеллигентности» вокруг предателя Толика, и сам Толик путем каких-то хитрых манипуляций девичьего сознания был низведен до уровня бесчисленных и неотличимых друг от друга пупообразных – презренных членистоногих, не стоящих даже собственного внимания… непостоянство, твое имя – женщина.
– Мон анфан…
Гуля, разумеется, представилась тоже. Но Виктор не был бы Виктором, если б держался торных путей. Он обращался к ней исключительно на «вы» (это к ней-то! – Гуля просто обалдела) и называл ее непонятно-пугающе-сладко: «Мон анфан». То есть сначала непонятно было, потом Зоя, вынырнув на миг из задумчивой меланхолии, пояснила с улыбкой: «Не пугайся, это не ругательство. Это значит всего лишь: «Дитя мое…»
– Мон анфан, я вынужден вас огорчить. Вы не поверите, как мне самому тяжко говорить то, что приходится сказать, но мы не едем в город. У нас тут небольшой коттедж неподалеку; километров через пять я должен буду свернуть.
Гуля открыла рот, глаза моментально наполнились слезами. Так и знала она, что не могло ей так баснословно повезти!..
Заметив ее реакцию, Виктор смутился.
– Ну, не стоит так переживать. Мудрые говорят – безвыходных положений не бывает; мне, признаться, очень импонирует такой подход к жизни. Может, попробуем пораскинуть мозгами все вместе и что-нибудь придумать?
Гуля была убита горем. Что она может придумать? И что могут придумать добрые самаритяне – не настолько ж они, надо думать, добрые, чтоб пожертвовать покоем и бензином и пуститься в долгий путь ради незнакомой девчонки?
Зоя с Виктором переглянулись. Обоих осенило одновременно. «Стоп», сказал Виктор – а Зоя уже говорила, как всегда, меланхолично: «Может, Гуля погостит у нас сегодня?» – и он поддержал с готовностью: «Ну конечно, это будет лучшее решение. А завтра я сам посажу ее на автобус.»
О таком она и мечтать не смела. Не просто не смела – ей в голову не пришла бы столь дерзкая мечта. «Вы… по правде?» – спросила она робко, краснея и бледнея попеременно. Виктор повернулся и посмотрел на нее так, будто она сморозила несусветную глупость. «Безусловно. Хотя, конечно, последнее слово остается за вами. Итак?..» «Спасибо», пролепетала Гуля едва слышно – но он услышал.
– Спасибо да или спасибо нет? – он был само терпение. – Определяйтесь, дитя мое, мы уже у поворота. – Гуля, в изумлении и восторге, почти простонала: «Да.»
Виктор вывернул руль. Автомобиль вывернул с шоссе.
Он сказал «неподалеку», однако еще с полчаса им пришлось петлять по путаным проселочным дорогам, чавкая резиной в засасывающей грязи. Но Гуля не скучала. Инопланетянин Виктор ее очаровал; а уж когда выяснилось, что инопланетянка Зоя приходится ему не женой и не дамой сердца, а родной сестрой, – Гуля окончательно влюбилась в обоих. Гуля – не самая умная в мире женщина, но и своим скудным умишком она понимала: ничего ей тут не светит, ничего не обломится, и вниманием Виктора к ней она обязана лишь его воспитанию и хорошим манерам. Но горечь понимания словно прибавляла острую терпкую капельку к пряному очарованию этого нечаянного знакомства, этого мимолетного общения, этой обреченной на скорое расставание встречи… Возбужденная Гуля трещала не умолкая – и кляла себя за это: самой-то ей куда приятней было бы послушать Виктора, наслаждаясь и упиваясь его сочным густым голосом; но остановиться не могла – ее несло; и прошло какое-то время, пока она поняла – почему. И брат, и сестра внимали ей с таким неподдельным участием, что Гуля, давно не встречавшая проявлений интереса к своей персоне, расплелась. Они слушали молча, лишь изредка вставляя ободряющее словечко и еще реже – перекидываясь тем понимающим взглядом, каким они обменялись, когда решили пригласить Гулю в гости. И очень скоро Гуля забросала слушателей такой массой важных и второстепенных биографических подробностей, что ей самой-то впору было в них запутаться. Только слушатели, судя по их редким, но заинтересованным репликам, запутать себя не дали и отлично в этом лабиринте ориентировались. Они откровенно поощряли ее к продолжению монолога, а польщенная Гуля рада была стараться – и не заметила, как пролетело время в пути.
Виктор гремел воротами перед рылом застывшего на месте автомобиля, в недрах которого Гуля заканчивала свое безрадостное повествование. Воспользовавшись его отсутствием, она пустилась уже в такие откровения, что гордую аристократку, наверно, удар должен был хватить на месте, – но Зоя лишь кивала с тем же участием и, подводя итог, мягко положила руку на девичье плечо: «Успокойся, малыш. Теперь все будет хорошо…» И Гуля поверила ей, поверила сразу и безоговорочно. Она знала, что именно так теперь и будет – хорошо или даже лучше, чем хорошо. Пусть знакомство случайно, пусть общение мимолетно, а встреча обещает скорую разлуку, – она знает, эта встреча оставит след в ее жизни, неизгладимый и незабываемый, и в новую, непонятно-пугающе-сладкую сторону развернет эту жизнь, лишенную до сей поры смысла и цели… И за этот грядущий разворот Гуля была заранее так благодарна, что в уголках ее глаз опять зарождалась, щипая роговицу, соленая влага… Только теперь и эти соленые слезы казались ей сладкими.
Впереди, на крыльце, крошечным солнцем вспыхнула лампа. Зоя вышла, и Гуля вышла следом – и в ноздри ей ударил аромат роз, еще более плотный и одуряющий, чем запах в машине, к которому она уже притерпелась. «Розарий», – кратко пояснила Зоя, перехватив ее удивленный взгляд, взяла Гулю за руку и отправилась с ней к дому. Виктор в это время вернулся к машине, чтобы поставить ее в гараж.
«Небольшой коттедж», он сказал, и это оказалось так же далеко от истины, как его «неподалеку». Ни хрена себе «небольшой». По представлениям Гули, если и можно так об этом домине выразиться, то только с поправочкой: «небольшой дворец», например. Как и в случае с автомобилем, Гуля не успела удовлетворить свое любопытство, пока стояла снаружи. Зато холл, в котором они очутились миновав прихожую, сразил ее наповал. Здесь легко могли разместиться несколько комнатушек из ее общаги, а таких высоких потолков Гуля еще никогда не видела. Но больше всего поразила ее пустота: в холле не было ничего. Абсолютно ничего, если не считать развешенных по стенам картин; ну, картинки – они картинки и есть, какая от них польза?.. Ее слегка задела такая расточительность, – если б Гуля (в мечтах или во сне) оказалась хозяйкой этого маленького дворца, у нее ни один квадратный сантиметр не пропадал бы так бездарно…
Зоин оклик вывел девушку из прострации, и она послушно дала увести себя на второй этаж по деревянной винтовой лесенке. Лесенка заканчивалась площадкой, от которой расходились веером резные двери. «Здесь у нас столовая, – сказала Зоя тоном заправского экскурсовода. – Или, скорее, столовая и гостиная в одном флаконе, за дефицитом полезной площади… – Последние слова и особенно извиняющийся тон, которым они были произнесены, рассмешили Гулю. – За столовой – кухня.» Гуля удивилась: она полагала, что кухня и прочие подсобные помещения должны бы находиться внизу. А Зоя продолжала хвастаться: «Есть еще Витина мастерская, она на первом этаже.»
– Мастерская? – Гуля опять удивилась. Она честно попыталась представить Виктора за верстаком, но не смогла. «Витя – художник. Настоящий художник», – слово настоящий Зоя особо выделила, и в ее голосе зазвучали нотки благоговения.
Ну, конечно. Гуля и сама могла бы сообразить (ну это уж вы, мон анфан, своей проницательности явно льстите). Нет, правда: представить Виктора художником было куда проще, чем ремесленником за верстаком; он и выглядел так, как, по мнению Гули, должен выглядеть «настоящий» художник: длинные волосы, мягкая куртка, изящные и сильные кисти рук… Теперь она уже жалела, что проигнорировала картины в холле.
– Какая ж я бездарная хозяйка, – спохватилась хозяйка. – Ты же у меня вся мокрая. Пойдем в столовую, Витя разожжет камин, а я принесу тебе что-нибудь переодеться.
Так и сделали, и через пятнадцать минут Гуля уже кейфовала, оседлав кресло-качалку и кутаясь в барский бархатный халат. Этим шедевром легко было укутать двух Гуль или трех Зой, и Гуля наслаждалась догадкой, что ее кожи касается ткань, совсем недавно, вероятно, так же нежно ласкавшая Настоящего Художника (тот-то был покрупнее их обеих). Настоящий Художник между тем, разобравшись с камином, удалился в сторону кухни. Где, как быстро догадалась даже не слишком догадливая Гуля, располагалась вторая его «мастерская», священнодействовать в коей доставляло Настоящему Художнику едва ли не большее наслаждение, чем работать в «настоящей» мастерской…
Картины украшали и стены столовой: три стены, если точнее – четвертая вся была застеклена, обратившись сплошным окном. За которым сейчас темнела беззвездная ночь (гроза почти закончилась, и глухие ее раскаты доносились уже издалека). Кажется, здесь картины теснились даже кучнее, чем в холле – если такое вообще возможно, – но теперь это вызвало у Гули не досаду, а снисходительную улыбку. Согревшись наконец, она повернулась к Зое, о чем-то задумавшейся: «Можно посмотреть?» – та, взглянув удивленно, пожала плечами: «Конечно.» Гуля затянула пояс халата и встала.
В комнате царил полумрак: верхнего света Зоя не зажигала, засветив лишь несколько свечей в тяжелых бронзовых канделябрах. Их ласковый свет мешался с отблесками гудящего в камине пламени, создавая атмосферу одновременно уютную и изысканную, – но для того чтоб хоть что-то разглядеть, Гуле пришлось подойти почти вплотную. Первой ее внимание привлекла, естественно, «настоящая» картина, каких здесь было в общем немного, – большое, писанное маслом полотно в массивной золоченой раме. Натюрморт. Причем такой натюрморт, что при одном взгляде на него у Гули тихо застонало что-то в животе (когда она ела в последний раз? Несколько часов назад – бабкины щи, а кажется, это было в прошлой жизни). Художник изобразил крытый узорной малиновой скатертью с бахромою стол, на котором расставлены были в кажущемся беспорядке: тяжелые бронзовые подсвечники (явно родственники тяжелых бронзовых канделябров в столовой) с горящими в них свечами, создающими уютную и изысканную атмосферу; еще более тяжелые и солидные вазы, наполненные фруктами – крупные кисти черных и изумрудно-зеленых виноградин, солнечные вспышки апельсинов и персиков с абрикосами, золотистые яблоки, на глянцевых боках которых Гуля, приглядевшись, разглядела даже капельки влаги; – да она даже запах чувствовала этих почти ненатурально живых плодов, настолько натуральными они казались!.. Была еще пара других ваз, хрупких и изящных, и в хрупких изящных вазах пламенели розы (вот уж совсем не удивительно, что и их запах она тоже явственно ощущала: розами-то здесь просто провоняло все); было множество мелких тарелочек – с хлебом, с икрой, непонятно с чем… и было еще большее множество нарядных рюмочек и бокалов, и несколько еще более нарядных бутылок. Наконец, в центре стола на почетном возвышении было воздвигнуто металлическое блюдо, в котором с тою же нарочитою небрежностью свалены были в кучу пантагрюэлевские ломти хорошо прожаренного, сочного, дымящегося мяса… – Само собой, их дразнящий аромат растревоженное обоняние Гули тоже уловило, и желудок ее опять застонал и запел. Дверь растворилась; дразнящий аромат жареного мяса стал заметно интенсивней – и она поняла, что волшебная сила искусства тут ни при чем: мясо жарилось на кухне, отделенной от столовой лишь одной стеной. Овеваемый этими провокаторскими ароматами, вплыл в комнату Виктор, толкая перед собой почти игрушечный хромированный столик на колесиках
– Зиг хайль, девочки, – провозгласил он, сам в это время проворно продвигаясь в затемненный угол комнаты. Клацнула зажигалка, и Гуля ахнула: хозяин привычным жестом затеплил одну, другую… третью, четвертую – всего шесть свечей, по три в каждом из тяжелых бронзовых подсвечников (явных родственников уже задействованных канделябров и явных близнецов тех, что Гуля видела на привлекшей ее внимание «настоящей» картине). Размещались подсвечники на столе, крытом узорной малиновой скатертью с бахромой, тут же предстала перед Гулей пара хрупких изящных ваз с пламенеющими в них розами. Виктор ловко расставил меж ними несколько других ваз, тяжелых и солидных, заполненных почти ненатурально живыми в свете свечей фруктами. Появились, в порядке живой очереди, и тарелочки-розеточки, и фужерчики-бокальчики, и Гуля уже замерла, с удовольствием предвкушая появление нарядной бутылочки – и точно: именно нарядную бутылку водрузил напоследок на стол Настоящий Художник. И – опаньки – еще одну… и лишь после этого, развернувшись к дамам, театрально вскинул руку: «Прошу!»
Гуля смутилась. Халат на ней, конечно, шикарный… но чтобы быть достойной усесться за такой стол, она, наверно, должна быть одета в вечернее платье?.. – Она кинула украдкой взгляд на Зою. Та не мучила себя подобными глупостями и спокойно откликнулась на приглашение брата. Гуля почти заставила себя последовать ее примеру.
Как оказалось, это была только прелюдия.
– Вы тут располагайтесь, как вам удобно, – мурлыкал Виктор, разливая вино. – Думаю, через полчасика я смогу угостить вас посолиднее… Ну, со знакомством? – Он тепло посмотрел в глаза растерявшейся Гуле и протянул бокал, согретый его руками. – Весьма рекомендую: настоящее «Сансер Убер Брошар» (очень, видно, оба они любили слово «настоящее»). Начинать трапезу хорошим виноградным вином – конечно, сухим и, конечно, белым – верная гарантия, что аппетит вас не подведет. Убежден, что подобного вина вам, дитя мое, пробовать не доводилось.
Гуля же была убеждена, что аппетит не подведет ее при любом раскладе. А последняя его фраза, в которой она уловила намек на разделявший их социальный барьер, заставила ее вспыхнуть – так, что она сама почувствовала, что краснеет, и растерялась еще безнадежней. Однако пить для храбрости ей не в новинку, а уж коли Виктор сам предлагает ей выпить – она не шокирует его, всего лишь послушавшись… однако ей пришлось еще потерпеть.
– Можно тост? – спросил Виктор, словно ему действительно требовалось разрешение. Гуля только успела подумать, что уже озвученный тост «со знакомством» ничуть не хуже любого другого, – а он уже начал декламировать:
…Я же скажу, что великая нашему сердцу утеха
Видеть, как целой страной обладает веселье; как всюду
Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая; как всюду
Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом
Пышно покрытыми; как из кратер животворных напиток
Льет виночерпий и в кубках его разносит…
– и, как на сцене, высоко поднял свой «кубок», призывая их присоединиться к нему. Гуля присоединилась, недоумевая: и это у них называется «тост»?
– Что это? – не сдержалась она.
– Гомер, – охотно откликнулась Зоя, и Виктор еще охотнее поддержал: «Гомер, „Одиссея“. Песнь девятая… Onorate l’altissimo poeta.»
Гуля смотрела на них почти с ужасом. Они, может, больные оба? Или действительно основная их цель – почаще и побольнее ее уколоть, показав, указав, доказав: ты, девочка, и впрямь возомнила, что можешь быть с нами на равных? Да ты же, дурочка, просто чмо, срань болотная, как посмела ты хоть возмечтать на минутку?.. Она снова была готова плакать, и надо же какой конфуз еще, какой позорный промах она совершила: брат-то с сестрой выпили по глоточку и явно не собирались убыстрять темп поглощения этой кислятины, а у нее бокал уже пустой стоит. Она испуганно открыла рот, чтобы что-нибудь сказать в оправдание (сама не зная что), но Виктор помахал рукой успокаивающе и снова наполнил ее посуду. «Рад, что вы оценили», сказал он, значительно приподняв бровь.
Что ж, впредь она будет умнее.
– Зоя, – сказал Виктор, прежде чем снова их покинуть, – ты бы заняла Гулю чем-нибудь. Что ж вы тут скучаете, как сиротки. – И Гуле: – Как вы относитесь к фортепианной музыке, дитя мое?
Гуля не знала, как она относится к фортепианной музыке, – но на всякий случай кивнула. Виктор обрадовался: «Замечательно. А Зоя замечательно играет, и рояль у нас тоже замечательный – настоящий кабинетный „стейнвей“, вы еще не обратили внимание?»
Она еще не обратила внимание. Но опять кивнула. На всякий случай. С одной стороны, ей немного надоело, что они оба все время как будто хвастаются; с другой… ну, если б у нее был настоящий кабинетный этот самый и все, что есть у них, – она бы тоже, наверно, хвасталась? Но главное… что главное? Ах да. Главное то, что сегодня ей, как Золушке, выпал шанс приобщиться к жизни тех, кому есть чем хвастаться. И дура она будет, если не воспользуется этим на самую-самую полную катушку.
Зоя легко поднялась. Прошествовала к кабинетному чуду, поместила себя на вращающийся табурет (еще одно чудо, надо полагать), откинул крышку рояля, откинула назад свой патрицианский стан – и посмотрела на Гулю.
«… Любите ли вы Брамса?» – спросила она лукаво.
Гуля затрепетала. Хотела она того или не хотела, сознавала или нет – ей вновь почудилось в воздухе дрожание гнусного намека на ее плебейство. Однако Виктор уже знакомым движением руки успокоил ее: «Всего лишь литературная реминисценция, – сказал он с легкой досадой. – Если, конечно, мы вслед за Зоей поспешим причесть мадам Саган к светлому лику литературы…» – и Гуля поняла, что объектом досады служила не она. А Зоя. И, нужно признаться, это открытие подарило ей минутку мстительной удовлетворенности.