Зоя повела плечами. Виктор вышел по своим кулинарным делам.
– Брамс, – сухо объявила Зоя. – Пятый венгерский танец, – и с силой затарабанила по клавишам, покуда Гуля уныло прикидывала: сколько еще венгерских танцев ей предстоит выслушать. Кой черт дернул ее кивать в ответ на вопрос о ее отношении к фортепианной музыке…
Она приблизилась к столу, схватила свой бокал (прихватив заодно совсем смешной, крошечный бутербродик) и, попивая по глотку кислятину – бутерброда, оказавшегося необыкновенно вкусным, как раз на один глоток хватило, – возобновила свое знакомство с шедеврами местной картинной галереи. Все «настоящие» картины (еще два или три обрамленных холста) оказались натюрмортами, выполненными все в той же старой доброй манере; каждый из них Гуля обстоятельно изучила, каждым добросовестно восхитилась – и каждый вызвал очередное цунами в ее желудке. Чтобы не отвлекаться на посторонние эмоции, она сделала перерыв и желудок немного заполнила: яблоки и абрикосы полетели в него вперемешку с необыкновенно вкусными крошечными бутербродиками. И на этом фоне кислятина в ее бокале тоже казалась ей уже почти вкусной. Правда, она быстро кончилась, а проявить инициативу в этом вопросе Гуля постеснялась; ее храбрости хватило лишь на то, чтоб плеснуть ледяной минералки из хрустального графина. Зоя не обращала внимания на ее маневры, продолжая самозабвенно бить по клавишам. Играла она действительно мастерски, хотя темп, выбранный ею, самому Брамсу скорее всего показался бы уж слишком залихватским.
Заморив червячка, Гуля перешла к офортам, эстампам, небольшим акварелям, эскизам, сделанным тушью и в карандаше, собрание которых и представляло основные фонды галереи. Это были уже портреты – в основном и в первую очередь, – но гастрономической теме Настоящий Художник не изменил. Хотя даже двух-трех из этих портретиков, пожалуй, хватило бы, чтоб не самый зверский аппетит взять да и отбить… Куда бы Гуля ни кинула взгляд – он втыкался в упоенно вкушающих пищу людей, коих и людьми-то называть не хотелось; к черту «упоенно вкушающих» – едящих, жрущих, употребляющих, питающихся, нажирающихся, хавающих, наворачивающих… Каждое лицо было так искажено, каждая пара глаз сверкала такой мерзкой маслянистостью… каждая длань, устремившаяся к пище, была так сладострастно скрючена, словно едоки не предавались самой безобидной и естественной страсти, а отправляли некий сатанинский ритуал. Это были люди, и талант рисовальщика особо проявился в том, как неустанно и настойчиво, любым отдельно взятым штрихом, нюансом, деталью – точно выписанным рисунком мышцы, верно схваченным движением – подчеркивал он принадлежность этих гротескных существ к человеческой породе. Однако, несмотря на это (и, похоже, в полном резонансе с основной задумкой мастера), общее впечатление серия мини-портретов оставляла совершенно однозначное: стая свиней, в едином порыве столпившихся у корыта с баландой. Солидные, матерые хряки, почтенные матроны-свиноматки, агрессивно-настороженный половозрелый молодняк и молочные поросята с бессмысленно-блаженным, идиотическим оскалом невинной младенческой улыбки, – всяк нашел свое место в этой странной и смрадной мозаике, всякий послушно занял отведенную ему нишу на празднике поклонения Его Величеству Брюху… Гуля, хвала богам, никогда не была излишне тонкой штучкой, и аппетит ей картинки не отбили, – но даже ей стало неприятно, и она молча вернулась в кресло-качалку перед гудящим пламенем. Вернулась и отдалась мрачному созерцанию длиннохвостых рыбок в аквариуме рядом с камином.
Зоя оторвалась от Брамса и снова посмотрела на Гулю. «Малыш, – сказала она виновато, – тебе, наверно, больше по душе легкая музыка…» Возможно, ее задело неприкрытое равнодушие девушки к ее таланту пианистки, но Гулю это мало парило: она приободрилась. Конечно же, легкая музыка ей больше по душе. – Зоя уже возилась с роскошным центром, снабженным мощными колонками. «Имре Кальман», возвестила она, на что Гуля лишь буркнула: «Иностранных певцов я не люблю…» – зная уже, что ее робкий протест не будет принят во внимание. Так и случилось. «Кальман – композитор, – возразила безмятежно Зоя. – Петь будет Шмыга…» И Шмыга запела.
Кто бы мог ожидать, что в качестве «легкой музыки» сестра художника навяжет Гуле оперетту. Но Гуле не пришлось разочароваться; ведь что такое, по сути, оперетта, как не добротный классический попс: яркий навязчивый мотивчик, незатейливая рифма, поверхностные радости и страдания – едва ли не намек на настоящее чувство, но такой намек, какого подготовленному слушателю вполне достаточно.
Понемногу утихает карнавал ночной.
Разноцветные погасли фонари.
Разодетая толпа уже спешит домой,
Лишь влюбленные гуляют до зари.
Солнца луч чуть золотит бульвар
И поток влюбленных пар…
Новый день уже спешит,
Задорной песенкой звучит
И зовет меня к возлюбленной моей…
«Э-эй!!!» – мощно и долго вывела королева оперетты, торжествующе перепрыгнув на квинту вверх, и повторила еще громче и торжественней, сотворив обратный прыжок – квинтой вниз: «И зовет меня к возлюбленной моей!!!…»
Первые музыкальные фразы – «разноцветные» да «разодетые» – не вызвали отклика в сердце Гули. Но образы гуляющих до рассвета влюбленных пар и возлюбленного, по зову нового дня спешащего к возлюбленной, тонко срезонировали с ее романтическим настроением; какой семнадцатилетней дурочке эти и им подобные образы не представляются единственными достойными внимания?.. – Она мерно покачивалась в кресле, и отблески огня покачивались перед ее неплотно закрытыми глазами, а перед внутренним взором так же мерно покачивались видения, в содержании коих Гуля даже самой себе не посмела бы признаться. А королева оперетты продолжала заливаться, будто вполне уверенная, что уж это-то юное сердечко завоевать проблемы не составит:
Карамболина…
Карамболетта… —
Ты пылкой юности мечта.
Карамболина…
Карамболетта…
– тут Гуля отвлеклась на несколько секунд: под веками неприятно зачесалось; она бросила вороватый взгляд на Зою, отвернулась и, тихонько шмыгнув носом, вытерла повлажневшие глаза.
Карамболина…
Карамболетта…
Ты сердце каждого пленишь.
Карамболина,
Карамболетта,
У ног твоих лежит блистательный Париж!.. —
– заверила льстиво примадонна, и Гуля опять шмыгнула носом. От усталости, от съеденного и выпитого, от мерцающих в полумраке огней и чувствительной песенки ее разморило и потянуло в сон, и очень скоро она носом уже не шмыгала, а клевала. Сквозь приятную дурноту с трудом пробивалось задорное сопрано: «Здесь свиданье – и уже роман… ничего, что пуст карман… здесь в чести любой поэт, и не беда, что денег нет – расплатиться можно песенкой своей… – Ээй!!! – И ее подхватят тысячи друзей!!!…»
Карамболина…
Карамболетта…
– Гуля мерно покачивалась, и покачивались отблески огня перед глазами, и так же мерно покачивались перед внутренним взором видения, в которых влюбленный нищий поэт оказывался почему-то вполне обеспеченным художником, тоже, однако, в кого-то влюбленным… – Дверь опять растворилась, и Гулю из дремоты как веником вымело. Явился Виктор со знакомым игрушечным столиком, от которого во все стороны, как круги по воде, расходились провокационные ароматы. Пахло настолько аппетитно, что на сей раз Гуля не стала дожидаться приглашения и без церемоний уселась на свое место. Зоя приглашения тоже не ждала: небрежным щелчком оборвав задорное сопрано, она составила Гуле компанию. Вопреки ожиданиям Гули, Виктор не стал перетаскивать на большой стол две тяжелых посудины (в одной – основное блюдо, в другой гарнир), а сразу разложил по тарелкам то и другое, расставил наполненные тарелки и промурлыкал: «Бонапети» (даже Гуля поняла, что он желает им приятного аппетита). Снова наполнил бокалы из нарядной бутылки: уже из другой, с вином темно-рубинового цвета (настоящее «Мерло», между прочим). «Второй тост за гостьей», подмигнул он Гуле; Гулю бросило в дрожь, в краску, в пот, «я не знаю тостов», прохрипела она в панике. Зоя пришла ей на помощь.
– Гуля пока не освоилась; если никто не против, тост могу сказать я.
Виктор против не был, Гуля тем более. «Хорошо, – засмеялась Зоя, хитро глядя на художника, – надеюсь не посрамить семейной чести…» – и прочитала, чуть-чуть подчеркнуто подражая брату, почти пародируя (Виктор нахмурился, простодушная Гуля ничего не заметила):
…Наполни кратеры вином и подай с ним
Чаши гостям, чтоб могли громолюбцу Зевесу, молящих
Странников всех покровителю, мы совершить возлиянье…
– Гомер? – вырвалось у Гули почти с отвращением.
– Гомер, – подтвердил нахмурившийся Виктор. – «Одиссея», песнь седьмая. – И глотнул рубинового вина, подавая пример остальным; Зоя, опять с пародийной дотошностью, пробормотала куда-то в сторону произнесенную им недавно фразу: «Onorate l’altissimo poeta…»
Ели в молчании; неизвестно какие причины молчать были у хозяев, а Гуле было не до разговоров – таким вкусным оказалось произведение Настоящего Художника. За считанные минуты она расправилась с содержимым своей тарелки – и с мясом (одновременно острым и сладким и настолько сочным, что во рту оно не просто таяло, а словно моментально растворялось), и с гарниром, больше похожим на очень густой суп из неопознанных Гулей ингредиентов. Расправилась, благодарно посмотрела на шеф-повара и с той же собачьей благодарностью приняла предложенную добавку. От третьей порции пришлось, конечно, отказаться – не без сомнений и не без сожалений; в общем, все трое сложили приборы почти одновременно, хотя Гуля за это время съела столько же, сколько они вдвоем.
Она откинулась на спинку стула, блаженно постанывая. Виктор смотрел на нее с интересом, и от его пристального взгляда блаженство острыми колючими струйками растекалось по всему ее телу, захватывая не только область пищеварительного тракта, но и сферу тракта мочеполового. Он явно ждал от нее дифирамбов своему кулинарному искусству – а Гуля, к сожалению, была не приучена произносить изящные комплименты. Она только тупо улыбалась да таращилась на него так же пристально, отбросив стеснение; тот же бес кокетства, что обуял ее за скромным деревенским ужином, овладел ею и теперь. Нет, не тот же: тот был мелким хулиганистым бесенком, этот казался (или оказался) демоном. Демоном с большой буквы; ведь сейчас на нее смотрели очи Художника, куда более достойные стать зеркалом Прекрасной Дамы, чем равнодушные глаза «интеллигента» Толика или злобные пьяные Пупины зенки.
Но что это?.. нет, она не ошиблась; точно. Поглощенная поглощением пищи богов, она не заметила – и только сейчас обратила внимание, чем именно был поглощен Настоящий Художник, поглощенный поглощением пищи богов. От какового поглощения то и дело отрывался, чтобы левой рукой (Виктор – левша; эта подробность доставляла Гуле какое-то мучительное удовольствие: личность, столь поразившая ее неискушенное воображение, ни в чем не могла походить на простых смертных) взять лежащий рядом, загодя приготовленный карандаш и черкнуть несколько штрихов в лежащем рядом, загодя приготовленном блокноте. Теперь же, когда он закончил есть, это попутное занятие осталось основным и единственным. При этом свой внимательный взгляд он отрывал от Гули только затем, чтобы направить его в блокнот, словно сверяясь: правильно ли он записал произнесенные Гулей слова?.. (а Гуля еще и слов-то никаких не произнесла…)
Какой ошеломляющий и вдохновляющий вывод напрашивается сам собой, даже если ты и без того не самая умная в мире женщина, а тут еще и окончательно мозги растеклись – от усталости, от съеденного и выпитого, от мерцающих в полумраке огней и соседства Настоящего Художника? Настоящего Мужчины?..
– Что вы рисуете? – спросила Гуля, кокетливо играя бокалом с кокетливо играющей в нем рубиновой влагой.
– Не что, – поправил он мягко. – Кого.
– И… кого? – сердце ее сжалось. И что-то еще сжалось внутри. Не желудок и даже не поджелудочная, но что-то в животе и ниже желудка. Гораздо ниже.
– Угадайте, – сказал Виктор, кокетничая в тон ей. В искусстве флирта Гуля была искушена не лучше, чем в любых других искусствах – и все же была готова поклясться, что он с ней заигрывает. Именно об этом, сама себе не смея в том признаться, мечтала она под задорные рулады королевы оперетты… но когда явно несбыточные, томные и томительные, больше похожие на зубную боль чем на грезы мечтания начинают вдруг неким подразумеваемым контуром проступать сквозь суровые тенета реальности, – это может показаться таким невероятным, таким фантастическим и пугающим, таким… что просто никаким. Гуля никакая сидит; совсем отупела и, не к столу будет сказано, опупела (ау, Пупа); радоваться и волноваться нечему: не «нечему радоваться» в том смысле, что нет причин радоваться или волноваться, а в ней самой нечему это делать. Нет в ней самой ничего, что могло бы откликнуться радостью или волнением – она пустая. Никакая…
Зоя, как обычно, ринулась на выручку.
– Кончай девчонку шугать, -сказала она —может, чуть резче, чем Гуле хотелось бы. – Видишь же – совсем потерялась.
– Чем я ее шугаю? – огрызнулся Виктор.
– А то сам не знаешь. Не для детей природы твои люциферские многозначительные улыбочки.
Виктор, видимо, в итоге согласился; во всяком случае, рожу попроще сделал. (В Гуле, за пару секунд до того совсем никакой, зародилось и рвалось в рост семя обиды на Зою, так не вовремя вмешавшуюся.) «Я рисую вас, мон анфан», сказал художник миролюбиво, и она забыла про обиду. Почти забыла – но он добавил без паузы: «Люблю, когда у людей хороший аппетит», и обида вспыхнула с новой силой. Уже на Виктора. Какая гадость. С его-то тактом, с его манерами и воспитанием – разве не мог он сказать «люблю хорошеньких женщин» или, на худой конец, «люблю хороших людей» вместо того чтоб признаваться, что его моделью Гуля сподобилась стать лишь в силу его пристрастия к обжорам. Гуля отвела глаза: ей не хочется дать хозяевам заметить, как изменилось ее настроение, а главное – понять причину такой перемены. Виктор еще внимательней на нее посмотрел. «Предупреждая вашу просьбу, – сказал он, – сразу отвечу: нет, пока не покажу. Может, чуть позже – сейчас это даже не набросок, а набросок наброска.» Гуля поморщилась. Ну и самоуверенный же типус; какой там такт, какие манеры – разве она собиралась о чем-то его просить? (она-то собиралась, но он об этом – откуда мог знать?) «Посидим, отдохнем, – говорил в это время Виктор, – сейчас уже и чай пить будем, или вы предпочитаете кофе?» «Кофе», кивнула Гуля. Обычно она пила чай, но бросить небрежно «кофе» показалось ей более соответствующим ситуации. «Хорошо, мы будем чай, а вас я угощу отличным кофе.» – «Тогда мне тоже чай», исправилась Гуля: если уж эти аристократы не гнушаются чая, ей тем более ни к чему изменять своим привычкам.
– Замечательно. – За что ни возьмись, подумала Гуля с раздражением, все у них или «отлично», или «замечательно»… а Виктор уже встал и, понятно, первым делом за свой игрушечный столик-тележку схватился – он, похоже, без него вообще никуда, как кенгуру без сумки. Гуля не просто сытая – объевшаяся, и не просто опохмеленная – захмелевшая, и не нужны ей ни «отличный» кофе, ни «замечательный» чай: ей нужно, чтобы Виктор не носился туда-сюда с этим дурацким столиком, как кенгуру с сумкой или дурак с писаной торбой, а сидел рядом и смотрел на нее тем пристальным взглядом, от которого колючими острыми струйками растекается по телу блаженство. И чтобы рисовал ее – а Гуля уж постарается, в виде ответной любезности, выбросить из головы ту неблаговидную причину, в силу которой она сподобилась стать его моделью…
Но он уже вышел. Снова вышел, снова нет его рядом, ну что ты будешь делать.
Нужно было что-нибудь сказать: не стоит давать Зое повод думать, что Гулю оживляет лишь присутствие Зоиного брата, а его отсутствие превращает ее в безмолвную мумию; но Гуля не нашлась что сказать, поскольку лишь присутствие Зоиного брата оживляло ее, в отсутствие же его она в безмолвную мумию превращалась. Зоя тоже молчала, меланхолично пощипывая тонкими, нервными пальцами тонкие нервные губы. По счастью, отсутствовал Виктор недолго. Вместе с ним приехали, разместившись на плоской поверхности неизменного транспортного средства: расписанный алыми маками высокий пузатый чайник с кипятком и точно такой же, только поменьше – заварной; конфетницы с конфетами, печеньицы с печеньицем, вареньицы с вареньицем… помимо того – брус арктически-холодного и антарктически-твердого, как вечная мерзлота, желтого словно желток сливочного масла в расписанной алыми маками фарфоровой масленке и три расписанных маками чайных пары.
Виктор разливал чай так, словно дирижировал невидимым оркестром, исполняющим неслышимую музыку сфер; это было красиво и необычно, а вот сам чай совсем не отвечал принципу «не подка-чай». Гуля любила хорошо заваренный и обильно подслащенный «купец» – а это разве чай? Мочай в лучшем случае, если не просто моча: спивки какие-то водянисто-желтоватые с робко плавающими, словно вспугнутые рыбки, бледными чаинками. Что, у аристократов нынче в моде – на заварке экономить?.. – она набралась дерзости попросить: «Можно покрепче?»
Зоя повела плечами в обычной своей меланхоличной манере, Виктор, ни слова не говоря, подлил из заварника в чашку Гули – только пойло в ее чашке так и осталось водянисто-желтоватым. «Я крепкий люблю, – капризно и беспомощно протянула Гуля. – Чтоб совсем темный, почти черный.»