Чаж двигалась бесшумно. Присела рядом со свекровью, что-то сказала на ухо, заглядывая в глаза. Раз, второй, третий. И тетушка Гаши поднялась, качнув животом, в два шага добралась до порога и вышла в теплый вечер. Айсэт не спросила, что именно шепнула Чаж тетушке Гаши. Она привыкла к тому, что по велению Гумзага люди покидали дом больного. Находили нужные слова, чтобы исчезнуть, предоставить колдуну творить свою магию, не хотели видеть пляску жизни и смерти, в которую так легко вовлечься. Тетушка, как и прочие, боялась демонов, в дикой жажде крови преследующих рожениц и детей до трехлетнего возраста. Боялась нагучицы[2 - Нагучица – злая ведьма-людоедка. Уродливая, дряхлая и горбатая старуха с железными зубами и грудями, закинутыми за спину.], наверняка накормившей ее внука молоком своих железных грудей. И обманщицы-лисицы, что могла принять облик Чаж и заколдовать ребенка, чтобы утащить его в лес. И неопытной ведьмы, которой нечем было напугать всех этих голодных созданий земли, разве что собственным лицом.
Чаж вернулась к сыну.
– Держи его за плечи, – распорядилась Айсэт. – Покажется, что сил больше нет, – не отпускай. Услышишь голоса – не отвечай. Увидишь, что я падаю, – не вздумай поднимать. Как закончу, сядешь к его голове. Я уйду, и ты не окликнешь меня. Повтори!
Пар, смех, угрозы и просьбы выветрились из головы Айсэт, пока Чаж повторяла ее распоряжения. Она почти упустила последний вопрос Чаж: «Этому тебя Гумзаг научил?» – и едва удержалась, чтобы не признаться: «Нет».
Айсэт наступила на тень Дымука. И провалилась в нее.
Голубая дымка приняла Айсэт, обернулась водой, утянула в глубину. Айсэт никак не могла привыкнуть к холоду и мраку, которые накрывали ее, стоило вступить в тень больного. Она колотила руками и ногами, рвалась на поверхность, но тело оставалось неподвижным. Вода тянула в черноту, что расползалась по голубому простору. Айсэт закрыла глаза, позволяя темноте пробраться в нее, затем открыла и приказала телу слушаться. «Утонешь», – на разные лады бормотали воды.
Айсэт наступала на тень, и та разливала под ней воды болот. Густо-голубые у поверхности и черные в глубине, они были знакомы всем в ауле. Смрадные и губительные для всего живого, болота определили название Гнилых земель и существование несчастных, рожденных в их пределах. Но никто в деревне Айсэт не подозревал, что эти воды они носили и в тенях, следующих за ними по пятам. Носили вместе с часом своей смерти.
«Утонешь, – повторялось знакомое обещание, пока Айсэт погружалась во мрак недуга, утягивающего Дымука прочь от матери. – Мы всегда будем с тобой».
Айсэт чувствовала сопротивление воды, разгоняла пузыри воздуха, застилающие обзор. Порой тени показывали прошлое, но у Дымука прошлое меньше капли в этом черноводном пространстве. Если он и помнил что-то, горячка болезни вытеснила воспоминания. Воды дарили ему мягкое тепло, а течение звало отдохнуть от боли и судорог.
Дымук тонул быстрее Айсэт. Она теряла очертания его тела, окруженного слабой белой дымкой. Тусклый свет не принадлежал болоту, он исходил от Дымука. Малыш отдавал себя миру теней. Не тянул наверх рук, не дергал ногами, тонул ровной веточкой, покорной судьбе. Айсэт снова закрыла глаза – нужно было принять воду мальчика, уговорить не выталкивать ее прочь. И предложить то, к чему Дымук захочет стремиться. Умирающие забывали о связи с землей. Смерть приходила с лаской, с ночным шепотом звезд и свежим воздухом гор вместо страданий. Воинам обещала славу, матерям – детский смех, сыновьям – материнский взгляд, дочерям – отчий дом и первую, почти запретную любовь. Детям – колыбельную, которую они услышали, впервые войдя в этот мир. Айсэт должна была спеть Дымуку колыбельную раньше смерти. Вот и глотнула черной воды, что пахла настоями, которыми Айсэт отгоняла хворь, и ощутила, как болезнь Дымука входит в нее. Воды тоже пели. Множество голосов переполняло тело ребенка: «Ты останешься один, никто не полюбит тебя. Тебя оторвут от матери и отца и бросят в чужие руки». Болото твердило ему о скором уходе из семьи, и в Айсэт пробирался холод страха – Дымук верил голосам, и душа его нуждалась в защите темных вод: «Здесь никогда не бывает одиноко. Мы всегда рядом с теми, кто вверяет нам душу».
Тело Дымука расслабилось. Зато напряглась Айсэт, она не могла тратить время попусту:
В люльке детской кот дремал,
Сладкий сон к себе позвал.
Сладкий сон кота позвать
Обещает к сыну мать…
Вода подсказала Айсэт колыбельную, которую пела Чаж, когда Дымук родился. Как подсказала и то, что в ее шепотках вовсе нет лжи: пройдет три года – и, согласно традициям, Дымука отправят в другую деревню, воспитываться в чужой семье, засыпать под песню чужой матери, если, конечно, она захочет ему петь.
«Она откажется от тебя, – настаивали тени болота, – ты ей не нужен. Но мы принимаем, мы любим детей».
Родная мать не могла воспитать из сына настоящего мужчину, ведь она окружала его заботой, воркованием, душила любовью и нежностью. Приемная семья учила мальчиков самостоятельности, трудолюбию, силе духа и тела. Но вода шепнула Айсэт, что Дымуку не стать мужчиной, он вернется в холодную глубину смерти, достигнув десяти лет. «Так зачем тебе кидать его из одной гибели в другую?» – вопрошали тени.
Смерть прикрывалась милосердием.
«Если отдать его тебе сейчас, – спорила с ней Айсэт, – то через день-два ты придешь и за Чаж. Ты пообещаешь ей встречу с сыном. И она пойдет с тобой не оглядываясь».
Лау-лау, люльку я качаю.
Сон придет, как кот пришел,
И все будет хорошо.
Спи, сынок, наступит срок,
Станешь статен и высок,
Кудри солнце напоит,
Всех врагов твоих сразит.
И от сглаза, и от зла
Защитит оно тебя…
Марево отделилось от Дымука и поднялось к Айсэт. Она выпростала руки и обхватила еще пока не самого мальчика, а его намерение вернуться к жизни. Вода забурлила. Гнилостный болотный запах забрался в нос вместе с водой. «Не верь ведьме, – задрожало болото, – она сама тонет. Она обманывает тебя, никто больше не споет колыбельных. Все уйдут, все умрут. Никого не останется в проклятых землях. Но твой сон не потревожит их боль. Ты будешь с нами ждать в тишине и покое».
Наша гордость и наша краса,
Ты, малыш, – золотая роса,
Что упала на наше село.
Седловину горы,
Что в снегу до поры,
Для игры ты возьмешь как седло.
Сквозь обманчивое сияние Айсэт поймала настоящего Дымука, откликнувшегося на колыбельную, и не ощутила сопротивления. Срок его еще не настал, как бы смерть ни торопилась прибрать мальчишку раньше времени. Голоса не проникли из его головы в сердце. Дымук прижимался к Айсэт, они поднимались из теней, связанные песней. «Не обманывайся, – злились воды. – Мы берем свое. Мы с тобой… Утонешь». Айсэт не слушала их, но знала, что лишь отложила победу смерти. Смерть отдавала Дымука, чтобы потом забрать и разбить сердца двух матерей, родной и приемной. Но к тому времени у Чаж будет еще двое детей, а к приемной вернется ее старший сын. И их боль от потери притупится.
«Мама тревожится, Дымук. Ждет тебя. Ты навсегда ее любимый сын. И никто этого не изменит», – шептала Айсэт мальчику на ухо.
С Дымуком в объятиях Айсэт всплывала легко. Вода расступалась перед ними, а колыбельная спускалась вниз, унося болезнь в глубину. «Сколько ни отмерено судьбой, живи положенное тебе время», – говорил больным Гумзаг, и Айсэт чутко внимала его урокам.
Дымук глубоко вздохнул. Ровное дыхание разнеслось по дому мирным сном. Чаж вскинула голову. В окно заглядывали предрассветные сумерки. Тени не стирали мира людей до конца. Из тьмы болотной воды Айсэт видела многое: всю ночь Чаж просидела у кровати сына, боялась пошевелиться, задеть ногой бездыханное тело ведьмы. Тетушка Гаши, устав ждать во дворе, сходила за жрецом. Старый Гумзаг вошел в дом, окинул взглядом неподвижные фигуры. Долго рассматривал Айсэт, а после вышел, не проронив ни слова. Гумзаг нарекал Дымука, появившегося в долгих родовых муках Чаж. Теперь он тихим голосом, который заставлял слушаться любого жителя деревни, объяснял тетушке Гаши, что им должно провести ночь в доме соседей, а Айсэт – позволить делать то, что она умеет. «Ваш внук выживет, – сказал жрец. – Утром принесете мне кувшин козьего молока и копченого мяса в благодарность».
Дымук очнулся, заплакал, попросил воды у матери. Болезнь отступила. Айсэт встала, оттряхнула платье. Бледная, с горящей меткой на щеке, она наверняка походила на демона, который скорее пришел отнять мальчика, чем спасти.
– Не оставляй дверь открытой, – Айсэт пошатывалась, отдавая испуганной Чаж распоряжения. – Завесь кровать тканью, чтобы уберечь от мошки. Они носят чары болот. К вечеру дам тебе амулет с особыми знаками от болотных голосов. Я прогнала их прочь, но они вернутся. Пой ему. Нужно, чтобы он слышал голос человека, а не бесплотных духов. И еще дам трав. Научу тебя правильно заваривать настой. Пусть все время пьет. И следи, чтобы простыни под ним были сухими. И, – Айсэт указала на пустой альков, где почти весь вечер просидела тетушка Гаши и девушки, – не пускай посторонних в дом, пока сын не наберется сил.
Чаж не двигалась. Забыла кивнуть, приложить руку ко лбу и груди, поблагодарить ученицу жреца. Айсэт вышла из дома и осторожно притворила дверь. Она задержалась на краткий миг, расслышав голос молодой матери:
– Я больше не подпущу к тебе зла, сынок. Ни сглаз, ни болезнь, ни слово ведьмы. Никого чужого. И в первую очередь эту меченую, заглядывающую в людские тени.
Айсэт сорвалась с места. Ее гнала песня, что звучала в ее голове громче, чем пела сыну Чаж:
А когда подрастешь,
Ты коня подкуешь,
В руки саблю возьмешь.
И тогда кони в бой полетят –
Будешь ты впереди,
А поскачут назад –
Будешь ты позади,
И к тебе не пристанет беда.
Кому-то не повезло родиться в Гнилых землях, кому-то вдвойне не повезло попасть в них по прихоти судьбы. Гнилые земли принимали заблудших, но никого не выпускали обратно. Они уже не помнили времена, когда люди стекались к их селениям из ближних и дальних краев, кланялись деревьям в священных рощах, где протекали горячие, беловодные источники, что избавляли от любых ран и недугов. Но искали этих воспоминаний и людского почтения, что со временем превратилось в страх. Только жрецы, сколько бы их ни сменялось, углублялись в леса Гнилых земель, поднимались к скалам, бродили вдоль семи болот: Кольца, Бороды Старика, Кабаньего Следа, Слепого, Черного, Лужи и Безымянного. Выводили купцов из родного села к торговым путям, а мальчиков, которых отправляли воспитываться в чужие семьи, – в соседние селения.
Жрецы и их ученики. И, стало быть, Айсэт.
Как положено ведьме, настоящей или нет, она любила лес.
От дома Чаж она бежала прямиком в чащу. Сырая от пота нижняя рубашка липла к телу. Корсет стеснял дыхание. На рукавах и подоле темно-серого платья расползлись пятна от травяных притирок. Но деревья не обращали внимания на внешний вид людей. Лес не спрашивал, сердито насупив над собой еще темное небо, отчего она не надела ни кафтана, ни шапочки, отчего не заплела волосы в три косы. Пропускал, не осуждая, и разговаривал с рассветом, что едва наметился в призрачном желтом сиянии под пятками убегающей ночи. Айсэт нужны были травы для родителей, для Дымука, которому еще пригодятся настои, для Блегш, которая никак не могла понести, для страдающего от зубной боли старейшины Есхота, для коровы, потерявшей теленка. И конечно, для старого Олагая, который, чуть что, посылал жену с вестью о сглазе, подкосившем его и без того слабое здоровье. Айсэт в последнее время часто заглядывала в их с тетушкой Гошан дом, причитаниями жены старик жаловался на зоб: «Давит и мучит, спать не дает, есть не дает. Дышать тоже тяжело».
Бледно-зеленые колючие шишки дурнишника выскакивали из травы на прозрачных коричневатых стеблях, нападали на босые ноги и хватались за подол. И хорошо, он сгодится в отвар от кашля, поможет Олагаю. Позже Айсэт вернется, пройдет до лесной опушки, ароматной, прогретой полуденным майским солнцем, срежет дурнишник ножом, что всегда висит на поясе, и наберет желтых цветов лапчатки. От зубной боли, от тяжести в желудке, от слабости в ногах.
«Если старая ведьма мне навредила,
Пусть болезнь поразит ее чахлую грудь;
Если юная ведьма здоровья лишила,
То пусть замуж ее никогда не возьмут;
Если мужчина-колдун мне навредил,
То пусть гроб его примет от собственных сил», –