шипел Олагай вперемежку со стонами и плевался в сторону ученицы Гумзага. Тетушка Гошан заглушала его недовольство обещаниями двух головок копченого сыра, если Айсэт поможет, не откажет.
Айсэт и не думала отказывать, чтобы там ни бурчал старик. Она очистится от его наговоров, от шепотков девушек и недоверия Чаж, едва пересечет границу деревни и найдет свою тропу, что вела мимо болот к ущелью.
Горные вершины набирались цвета. Сперва вычерчивались контуры, чернее, чем отступающая ночь. Мрак расползался на густо-серые полосы, выкрашивался оттенком синего – солнце поднималось выше – и обретал объем теней, в которые ночь превращала горы. Синий уступал место сиреневому. Над правым склоном зажигался первый факел – первый смелый луч солнца, его торжественно поднятый кинжал разрезал ночной полог. Небо заливалось девичьим румянцем. Прятало лик от настойчивого взгляда солнца, но забывалось, открывало лицо и светлые голубые очи. Айсэт тоже устремляла синие глаза к поднимающемуся над горами светилу. Когда кудри гор становились густо-зелеными, Айсэт обычно уже торопилась в деревню. Но сейчас она высматривала травы в пелене рассеянного света и опускала пальцы в утреннюю росу.
«Надо бы и зверобоя для Дымука нарвать, – напомнила себе Айсэт. – И круглолистника от грудных болей. А как пойдет дождь, заберусь подальше, поищу лабазник. Мама давно просила».
Айсэт уходила в лес куда дальше, чем другие жители деревни. Выбиралась из сердца Гнилых земель, из аула, все выше и выше к горам, прочь от споров коров и коз, от сплетен, наполнявших дома и дворы. От хмурых взглядов старейшин и размеренного стука ткацких станков, за которыми женщины вплетали в узоры шерстяных нитей защитные молитвы: «Защити нас от болот, милосердный Тха. Напитай благодатным дыханием, вытесни смрад и дай надежду». Ускользала от постоянных разговоров о Ночи Свадеб, которые раздавались тем чаще, чем меньше времени оставалось до майского полнолуния. От страха, что подбирался к костям вместе с влагой болот, лишал деревенских покоя и здоровья, приманивал комаров и летние лихорадки.
В пределах гор, окружающих отведенный им богами лес, теснились еще четыре поселения, но деревня Айсэт прижималась ближе всего к ярко-голубым разливам болот. Самое большое – Кольцо, воды его окружали островок, поросший белесым лишайником. Борода Старика растянулась в длину седым клоком из бороды древнего старейшины. Когда-то возвышались на утесе над вторым по величине болотом два камня. Один взгромоздился на другой – голова и шапка того старейшины, что зачем-то отстриг себе бороду и сбросил вниз. У Кабаньего Следа в стародавние времена собирались мужчины молиться Ахыну[3 - Ахын – бог охоты и домашнего скота.] о доброй охоте, а нынче мерились силой молодые кабаны, не заботясь о том, что их настигнет стрела охотника. Над Слепым клубился непроглядный пар, исходящий от вод. Оно располагалось чуть в стороне от своих собратьев. Айсэт больше всего любила ходить вдоль его неровной кромки оттого, что за ним с широкоплечей зеленой скалы срывалась стрела водопада. А еще поодаль стояли испыун[4 - Дольмен, мегалитическое строение, сложенное из крупных камней.] – каменный дом сгинувших с лица земли могучих карликов, кузня семьи славного Гуча и начиналось ущелье. Айсэт старалась не думать сейчас о водопаде, испыуне, ущелье и о том, что скрывалось за его змеиным ходом, чтобы не поддаться зову души и не уйти слишком далеко.
У берегов Черного болота, лежащего у западной окраины леса, рос самшит, покрытый густым, почти черным мхом. Лужа, меньшее из болот, не впечатляла размерами, а последнее, дальнее, осталось без имени и почти не источало смрада.
Именно из-за запаха прозвали люди семь небольших озер болотами. Тяжелого, сладковато-гнилого, способного пробраться в рот и нос, изгнать мысли, околдовать голосами, шепчущими о покое. Человеку, попавшему в их омуты, не удавалось выбраться. Он не замечал, как погружался в небеса, чьей-то прихотью оказавшиеся на земле, и становился новым голосом, что мечется в легком паре, исходящем от болот.
Айсэт дышала коротко и поверхностно, чтобы не вобрать миазмов голубой воды. Болота она пересчитывала мысленно считалочкой про крохотную мышку-растеряшку, что всегда надеялась на мать:
Мима – серенький мышонок,
Мима – черный медвежонок.
Шапочка плетеная,
Кисть позолоченная.
Замаралась шапочка,
Затерялась шапочка.
Ищет мама – не найдет.
Семь строчек – семь болот, мышкой пробегать мимо них выходило легче.
Голоса подкрадывались к Айсэт, которая верила своей тропе и не сходила с нее – все как объяснял учитель. «Каждому шепчут они свое, – наставлял Гумзаг. – Что более желанно, знают. Чего страшишься, ведают. О чем плачешь, отгадают. Оттого и смерть приходит незамеченной. Окунешься в их сказки – станешь глухим, и слепым, и беспамятным. Последние минуты свои в мороке проведешь». «О чем они с тобой шепчутся?» – спрашивала жреца Айсэт. «О сыне», – отвечал Гумзаг, коротко и честно. Первым уроком он научил Айсэт особому заговору, позволяющему бороться с колдовством болот:
«Ходи правильной дорогой. По дальнему краю ступай, там, где маленькое болотце дрожит, как капля росы на траве. Если же окажешься в их плену и шепот просочится в уши, повторяй, пока голоса не смолкнут. Ну же, дочка, вместе со мной:
За солнцем иду, за ветром иду, традиции чту, с богами живу.
Вот сердце мое, вот сила моя, я помню: текла тут иная вода.
Все земли пройду, но вора найду.
Не здесь, не сейчас, в свой срок пропаду».
И оставил семилетнюю ученицу одну у Черного болота. Спрятался за деревом наблюдать, как шевелятся губы послушной девочки, как мерцают небесной синевы воды, курится пар, как смрад подбирается к человеческому существу, пробует тепло тела и преображается. Опытные глаза жреца видели преломление света и тьмы внутри болот и пара и хранили отпечаток их игры в его собственную первую близкую встречу с магией Гнилых земель. Но Айсэт, выговаривающая заученные слова, не догадывалась об этом. Она искренне верила, что жрец бросил ее, как и сам Гумзаг мальчишкой поверил, что учитель отдал его в жертву болотам. Она тогда не знала, что наставник замер и задержал дыхание, чтобы броситься на помощь, если она собьется или забудет правильный мотив. Заговор звучал верно. Пар отступил к воде, в поисках укрытия от терзающих его напевов. Гумзаг ждал, когда Айсэт отойдет от болота, оглянется или окрикнет его.
Но Айсэт стояла неподвижно. А потом упала.
Тело выгнулось, ртом она хватала воздух, глаза затянуло голубое марево, и Айсэт застыла. Лежала у болота тихая, мертвая. Пятно на щеке побледнело, кровь отлила от него.
Гумзаг после много раз рассказывал, как он пытался помочь ей. Сколько заклятий перепробовал за мгновения той полусмерти, сколько дул, изгоняя зло, резал сгустившийся над ней воздух кинжалом. Айсэт благодарно кивала, но не признавалась жрецу, что видела и слышала все, что происходило у кромки болота.
Она утонула и поднялась в небо. И стала тем, кем всегда хотела обернуться. Птицей. Черные волосы превратились в оперение. Красная метка – в пятно на грудке. Потемнели синие глаза, ступни обернулись цепкими лапками, а слои одежды – крыльями, что подняли маленькую птицу в воздух. Она летела и пела, не разбирая, вода вокруг нее или все же небосвод. Маленькая птичка стремилась к морю, о котором столько рассказывал отец. По изгибам берега – к селению, где жили ее родители до того, как судьба привела их в Гнилые земли. И дальше, в неизвестные края, попасть куда можно было, осмелившись пересечь бескрайнее полотно то ли моря, то ли небосклона. Был день, была ночь, и мир вращался вокруг птички, и ветер подпевал ее бесконечной песне. Пока не разошелся, не закружил сам себя, не раззадорил. Небо упало, море поднялось в бешеном вихре. И птичка потеряла перья и свободу и стала Айсэт, погружающейся в пучину, из которой раздались голоса: «Утонешь. Утонешь. Ты наша, всегда наша. Ни огонь, ни земля – воды твое пристанище. Как всех дочерей, что покидают родной дом и ищут лжи».
Голоса смешивались, сбивались и получали форму. Из темноты выступила тьма. И в ней Айсэт видела себя, без конца тонущую и взлетающую.
Она пришла в сознание на узкой постели в отеческом доме. Тонула вовсе не в водах, а в объятиях матери. Слышала не чужие голоса, а напевы Гумзага.
«Что же показали тебе голоса? Что спросили?» – не унимался жрец.
«Они спросили о моем пятне. И показали, какой я была бы без него» – так она в первый и единственный раз соврала учителю.
А потом начались припадки. Ведь любой человек носил за собой тень.
Айсэт проваливалась в разные тени и разные воды, горькие и сладкие, теплые и холодные, и всегда краем сознания ловила отголосок глубины болота, открывшей ей все эти бездны.
Глубина Дымука оказалась милостивой. Дала знать, что усилия Айсэт не принесут мальчику долгую и счастливую жизнь, но все же отпустила его. Подарила Дымуку и Чаж несколько лет, пусть разделенных расстоянием, но связанных любовью. Глубина, которая окружала отца и мать Айсэт, хранила молчание. Не обнадеживала, не выпрашивала у Айсэт разрешения ускорить час, когда сможет принять две души, не пугала более тяжелой судьбой. Поманила совсем недавно, в апрельский день, полный щебета птиц, шепнула одно: «Скоро». И Айсэт стала избегать родительских теней и без конца перебирать в уме заговоры, а в мешках – травы.
Но пришел май и привел за собой не призрачный, но настоящий недуг. И тени в водах заголосили: «Они наши».
Первым заболел отец. Он, в отличие от Айсэт, не скрывал, что долго и без толку бродит по кромке леса, по кольцам болот, в тоске и раздумьях. Воин, охотник, мужчина ходит там, где сердцу спокойнее. Никто больше не называл Калекута пришлым, но в последнее время он все чаще рассказывал Айсэт о месте, где они с Дзыхан жили до того, как перебрались в Гнилые земли. Что согнало семью, где вот-вот должен был появиться ребенок, из прекрасного села, раскинувшего дворы на зеленой равнине, у подножия гор, покатых как плечи великана и поросших курчавыми лугами, на которых козы наедались вдоволь? Что заставило внука старейшины, молодого воина, который любил свою саблю и верный кинжал, ценил традиции и чтил мудрость деда и советы отца, оставить дом и найти пристанище среди незнакомого леса и клыкастых скал, в которых правили суеверия и запреты? Калекут ни словом не обмолвился о причинах такого решения, но глаза его то и дело заполнял туман воспоминаний. Об отце и деде, о жеребце по кличке Таир, о славном прошлом аула, который сумел отразить набег врагов в стародавние времена, подарившие ночному небу созвездие Семерых Братьев[5 - Большая Медведица.] – ярчайшие на небосклоне. Айсэт верила отцовской тоске, принимала его сказки о великих битвах, что потеснили звезды, и тревожилась его дрожащим рукам и каплям пота на высоком лбу. Калекут вздыхал и все реже снимал со стены кинжал, реже надевал тончайшую кольчугу, выкованную кузнецом из его прошлого. Реже ходил в лес, реже вставал с постели.
«Не стоит беспокоить отца, – советовала мать. – Он не Олагай, не даст тебе колдовать… – мать исправлялась быстрее остальных, кто произносил подобные слова, – лечить. Он обратится к Гумзагу, дочка, если посчитает нужным».
«Я могу помочь, ты знаешь, – протестовала Айсэт. – Он тяжело дышит и плохо ест. Ты не можешь не замечать, мама».
Конечно, мать замечала. И несвязную речь, и сухие пятна на коже, и то, как стали заплетаться опухшие ноги Калекута, когда он обходил улья и бесценные свои деревья, которые любил так же сильно, как жену и дочь. А возможно, что и сильнее. И то, как Калекут стал смотреть на нее и Айсэт. Он узнавал их, даже погруженный в воспоминания, но взгляд его ожесточался, и отец отворачивался, стоило кому-то из них задать вопрос. Айсэт перестала спрашивать: «Сколько дней вы шли от дома до Гнилых земель?», «И вправду там текло сразу тридцать три водопада?», «Ты справился с волком, отец?», «И тут родилась я?». Раньше она повторяла их с отцом игру, но теперь Калекут морщил нос и отгонял дочь от себя резким «довольно».
Отец не позвал Гумзага, он слег, рухнул между пчелиных домиков, и мать с трудом затащила его в дом. Он больше не мог возражать заботе Айсэт, голос его затих до едва слышимого бормотания. Сперва он часто просил растирать ему ноги и куда чаще – молчать, не обременять его причитаниями. Но прошла пара дней, и он сам замолк. Почти все время дремал, с хрипом вдыхая и выдыхая воздух, а когда дремота отступала, бился головой о тонкую стену их жилища. Он не позволял себе стонать.
Дзыхан подкосило через три недели. Она готовила похлебку – водянистую кашу с овощами и зеленью, пока Айсэт молола зерно на ручной мельнице. Мать коротко застонала и упала. Длинная ложка ударилась о котел и стукнулась о грудь Дзыхан, разбрызгав горячую кашу. Айсэт кинулась к матери, оттерла ей лицо и платье, оттащила на женскую сторону, отделенную от общего пространства красной шалью, расшитой золотом. В этой шали родители принесли новорожденную Айсэт в новый дом.
Болезнь пробралась в еще такое стройное и гибкое тело матери и, отняв слова у Калекута, отдала их Дзыхан. Когда жар поднимался, Дзыхан приходила в волнение.
«Они кричали… – бредила она, – и собаки гнали… страх пробирал до костей, а ноги стерлись в кровь. Я плакала, плакала…»
Айсэт смачивала ей губы – мать отказывалась пить, – натирала спину маслом, выводила целительные напевы, готовила настойки и сладкую пасту[6 - Сладкая паста – очень круто сваренная крупяная каша, подается ко вторым блюдам вместо хлеба.], которую Дзыхан особенно любила.
«Она не дышит, Калекут… не кричит. Где ты, Калекут? Почему ты оставил меня?»
Когда лихорадка отступала, мать пыталась встать, твердила, что надо работать, что ее ждет корова и она не взбила масло. Но кровать не отпускала: стоило приподняться, как Дзыхан вскрикивала от боли и плакала.
«Они выкручивают мне руки, опять, опять, дочка! Ты должна помочь, вот она, возьми…» – память путала Дзыхан.
Отец скрючивался на постели, прятался от криков жены. Айсэт то и дело меняла взмокшие одеяла и простыни.
Иногда болезнь ослабляла хватку, мать и отец на некоторое время становились прежними. Айсэт радовалась, что сумела найти правильный заговор, и твердила воде в родительских тенях: «Ты не знаешь». «Ты не знаешь», – сказала она теням матери и отца, которые подкрадывались к ней. «Ты не знаешь», – шепнула она тени Дымука, открывшей ей горькую судьбу мальчика. «Ты не знаешь», – впервые сказала она голубой горячей воде болота, из которой сумела выйти. Она повторяла заученные у Гумзага слова и свое короткое заклинание и выбралась из морока. Вода осталась с ней навсегда: во всех людях и всех недугах, но Айсэт все еще выплывала, чтобы там ни обещали голоса.
Считалочка обычно придавала сил. Айсэт проскакивала мимо старой кузни, которая по традиции располагалась возле каменного дома, касалась верхней плиты испыуна, всегда влажной от дыхания болот. Заглядывала в темное око и углублялась в узкую прореху у подножия гор. Шла, отыскивая у валунов нужные травы. Взбиралась по руслу ущелья, туда, где огромные пологие камни превращались в скалы, и выше – к могучему дубу, невесть как выросшему на скале. К пещере, куда приходить разрешалось раз в году. Там Айсэт прижималась спиной к дереву, просила его поделиться силой и мудростью и вглядывалась в полумрак пещеры. Ветви дуба украшали разноцветные ленты, яркие и потускневшие. Их подвязывали в Ночь Свадеб. На одной ветке висел большой деревянный треугольник, по нижней грани его с нанизанных бусин покачивались три треугольника поменьше – оберег от зла, которое правило в Гнилых землях. На стволе цвел вырезанный трилистник креста – главный лепесток устремился вверх, к солнцу, что терялось в густой кроне.
Утро освещало вход в пещеру, но по стенам стелилась тьма, не желавшая уступать свое убежище. Айсэт гадала, насколько глубоко и широко проложила пещера путь внутри гор. И разделяла ее желание укрыть свою глубину от дня: он безжалостно сдергивал покров тайны, указывал на слабости, бросал в глаза уродства. Пещера хранила тишину и принимала молчание Айсэт, вытягивая из нее обидные слова и перешептывания, которые мучили сильнее болотного смрада. Она смогла простить Чаж, чей разум затмил страх за больного сына, но не сумела найти оправданий для Олагая. Мысли раз за разом возвращались в темный дом старика.
«Убери от меня эту меченую», – хрипел Олагай жене.
Айсэт приносила мазь, объясняла Гошан, как правильно натереть грудь и спину мужа, покрытые фурункулами, и травы, чтобы справиться с зобом. Слишком уж часто она туда приходила, глаза устали не замечать, а уши – не слышать!