– Позвольте, – небрежно отозвался Нелидов.
Тут в первый раз Катя подняла глаза. Она не могла удержаться, чтобы не взглянуть на мужа. Если бы даже спасение души ее зависело от этого, она все-таки взглянула бы. И она увидела… Что? Пустяки, скажут другие. Но она-то знает… Она верит сердцу, дрогнувшему в ее груди. Николенька кинул один только взгляд на эту «Маньку». Один только. Беглый. Но такой острый, такой жадный. И рот его дернулся. Он тотчас передал газету дальше и стал чистить мандарин.
Вот и все. Они скоро уехала У нее заболела голова.
Всю дорогу он молчал. Словно не видел, что она сидит рядом, что ей страшно, что она ждет его ласки.
С этой минуты ушло безмятежное счастье Кати.
Никогда не считала она себя ни ревнивой, ни подозрительной. А теперь она уже боится верить. По ясному зеркалу души прошла трещина. Этого не изменишь.
Черной маленькой змейкой вползла ревность в эту душу. И пригрелась там, незаметная, на самом дне.
Пение Кати смолкло. Реже звучит ее смех. А ведь Николенька не замечает. Он бежит в поле. Спешит на охоту. Возвращается усталый. И засыпает, не обняв ее. Иногда он словно не видит рядом с собою ее смуглого тела, которое так любил недавно. И на какие только ухищрения не идет она, чтоб разбудить его чувственность.
Он спит, А она думает, думает. Неужели охлаждение? Так скоро? И за что? Но разве можно жить дальше без его страсти? Лучше умереть. И она горько плачет. Ей жаль себя. Жаль юности и жизни.
Иногда на нее нападает ужас. Она видит его усталые жесты, жесткий взгляд. Холодом веет от его улыбки. Он еле скрывает этот холод под маской светской любезности. Это с нею-то? С женой? Разве она не чувствует, что он постоянно стремится уйти от всех?
И Анна Львовна тоже тревожно следит за ним и думает что-то.
Что думает она?
«Зачем он женился, если не любит? Зачем обманул?»
Катя плачет потихоньку.
Но он возвращается к ней. И это похоже на то, что он вернулся из далекой-далекой страны. Пристально глядит он тогда в это исхудавшее личико. Словно спрашивает; «Да разве это ты, о которой я мечтал, которую ждал всю жизнь? У тебя было совсем другое лицо».
И как горячи тогда его поцелуи! В кровь кусает он ее шейку, ее губы. Вновь путает ее давно забытой исступленностью ласк.
И в замученную душу Кати входит такая отрадная тишина. Разве они не навеки вместе? Разве не соединил их Бог? Кто посмеет разлучить их? Кто?
Но они возвращаются, эти сомнения. Черная змейка, спящая на дне сердца, шевелится опять и больно жалит.
В печальных глазах Николеньки она ловит образ другой женщины. Разве счастливый человек может так улыбаться? Быть таким далеким и рассеянным? Не слышать вопросов любимой женщины, когда она тут, рядом?
А потом опять – опять, после недели отчуждения, он ласкает ее. И она засыпает, успокоенная его страстью. Она спит с улыбкой на губах. Забыть все! Быть счастливой. Глупая, неблагодарная! Разве не любя можно так целовать женщину? Что нужно ей еще для счастья?
Но вот она заметила еще странность. Чем горячее его поцелуи ночью, тем холоднее его глаза днем. Эти мрачные и больные глаза.
Или это ей все кажется? Только кажется ей?
Один раз в сумерки она прокралась в его кабинет.
Николенька сидел у гаснувшей печки. Такой печальный, затихший. Она взяла скамеечку и села у его ног. Она обняла эти стройные ноги и прижалась к ним лицом. Совсем как кошечка.
«Кици…» – тихонько сказал он, не отрывая глаз от огня. В добрые минуты, когда он шутит с нею, он часто называет ее так. Как она обрадовалась этому «Кици!»
Он уронил руку на ее голову. И точно забыл о ней.
И вдруг змейка шевельнулась. «Он думает о Мане», – поняла Катя.
Слезы разом закапали из ее глаз. Крупные, горячие слезы. Точно летний дождь.
Он вздрогнул. Испуганно нагнулся. Он хотел поднять ее голову. Но она прижалась еще крепче к его коленям и вся затрепетала от рыданий.
– Ты не любишь меня, Николенька! – расслышал он.
Его глаза расширились от страха. Что она сказала? Почему она так думает? Разве он чем-нибудь выдал себя? Дал угадать ей или матери свою тоску, свою тайну?
– Ах, это ложь! – крикнул он, отвечая не ей, а себе. Себя стараясь уверить. – Катя… Кицинька… моя девочка… Я люблю тебя. Тебя одну…
Катя перестала плакать. Он выдал себя.
Она покорно поднялась. Он посадил ее на колени и стал гладить ее лицо. И она опять закрыла глаза.
Это было что-то новое между ними. Такое прекрасное. Горечь и обида стихали под этой нежной рукой.
– Я стар для тебя, Кици, – расслышала она.
И крепче прижалась к нему, обвив руками его шею, как бы говоря: «Нет… Нет… Нет…»
– Видишь ли, все изменится, когда у нас будут дети. Когда это будет, Кици? Ты не знаешь?
И в сердце Кати, всегда боявшейся материнства, в сердце этой маленькой женщины, жаждавшей только радостей, вдруг забилась сладкая надежда: ребенок вернет ей Николеньку. Ребенок свяжет их еще крепче. И не страшны тогда ей будут ни эти минуты его молчания, ни эти образы минувшего.
Только конец марта, но в Париже жара и пыль. Мужчины ходят в одних пиджаках. Горничные и прачки без шляп, с цветком в волосах. Эти цветы пестреют на каждом углу: фиалки, желтые ромашки, левкои. Элегантные дамы еще носят меха и муфты, но и они украшены букетами живых цветов.
Близ собора Парижской Богоматери в сквере звенят детские голоса и смех.
Две женские фигурки медленно пересекают площадь и останавливаются недалеко от портала.
– Вот это и есть? – шепотом спрашивает Соня, глядя на цветную розетку из стекла.
– Да, да. Хорош?
– Лучше, чем я думала. Помнишь, как мы по ночам читали Виктора Гюго?
Маня покупает ей и себе по огромному букету желтой ромашки. Они садятся на лавочку, и Маня целует цветы.
– Люблю их. Вот эти особенно. Они похожи на солнце.
Соня смолкает, утомленная впечатлениями. Она приехала только вчера вечером. И на Северном вокзале ее встретили Штейнбах и Маня. Они все горячо обнялись, и радостна была эта встреча.
Прямо с вокзала они поехали в предместье Нейи, где живет Маня. Там их ждала фрау Кеслер с горячим кофе и домашним ужином. У них же Соня и осталась. Они вчетвером проговорили почти до зари. Потом Марк уехал.
– А твоя Ниночка? – уже перед сном вспомнила Соня.