– …Да, собака. Вот ведь… – Наталья очнулась от задумчивости, глянула на меня. – Да знаешь ты! Витькина собака, Жулька-то… Пристрелил он которую.
Я кивнула. Витька Зуб прошлой осенью застрелил свою собаку. Убил за то, что лаяла. Видно, ежа нашла, весь вечер лаяла на цепи. Надоела она ему своим лаем, отвёл в рощу и убил.
– Он же её ночью пристрелил. Я и не знала. Собралась я утром за шиповником в березняк сходить-собрать, а в проулке Туличиху встретила. Она мне давай рассказывать, да я и слушать до конца не стала, тошно так… Махнула рукой и пошла. Поднялась я к роще, знаешь, там с краю-то шиповник. Стою, обираю. И слышу, скулит кто-то. Я на голос иду, а на самой опушке – Жулька… Недострелил он её. Ползёт это она ко мне по траве и скулит. А задние лапы-то – за ней волокутся.
Не помню, как до деревни добежала, хотела Егора послать, у него ж ружьё есть, а уж возле дома самого – Витька мне навстречу. С лопатой.
И тут как лопнуло у меня что внутри! «Стой», – кричу, – «гадина, стой!» – кричу. И как пошла я орать на него, а сама трясусь вся: «Что ж ты, скотина, творишь-то?! Закапывать собрался?! А она там живая ползает! Ты же, гад, собаку свою не добил, как и меня! Как и меня – не добил! Я же, навроде Жульки твоей, – всю жизнь с перебитым хребтом ползаю!»
Наталья задохнулась, закрыла глаза. Перевела дух.
– Вот так кричала. Он морду-то в сторону отворотил, а морда – перекошенная! Потом как рявкнет: «У меня, думаешь, хребет цельный?! Я не любовь, я жизнь свою тогда продал! Токма ты – чистая, а я…»
И рубашку так пятернёю сжал на груди… покомкал, покомкал её… Под ноги сплюнул да и пошёл. С лопатой. Зарубил он Жульку.
Я молчала.
– И я пошла. Только как в калитку входила, вижу – Егор на крыльце стоит, смотрит. Видно, он на крик мой выскочил.
Вошли в и?збу. Он к столу сел. Молчим. Я не знаю, что и делать. Стала на стол собирать, кастрюльку с кашей из подушек достала, а у самой руки – ходуном. Не удержала я кастрюльку… Каша – по полу. Обернулся он, глянул на кашу рассыпанную… Встал и ушёл.
Наталья сняла платок, сбившийся во время её рассказа, расправила на коленях. Долго глядела на него. Повязала узлом назад, по-будничному, на ощупь проверила, ладно ли.
– Сутки его не было. Может, и поболее… Я тогда времени не помнила. Как села на кровать, так и сидела. И каша на полу, и огня не зажигала.
Без Егора – всё ни к чему оказалось.
А я прежде и не знала. Вот так сидела – всё он перед глазами. На что ни посмотрю – мысли к нему вертаются. На пол гляжу – там доска свежая, а вижу, как он доску эту менял, палец занозил и занозу из пальца выкусывает…
Полка над рукомойником – он её пониже приспособил, чтобы мне сподручней. А сам кажный раз об неё стукается. Трёт он так лоб и смеётся…
Часы на стене, гляжу: вижу, как заводит он эти самые часы в первый раз. Маятник рукой качнул да на меня обернулся, прищурился, а в глазах: «Пойдут али встанут?»…
Куда ни гляну – Егор. И такая внутри у меня ласка к нему, что сижу вот так и улыбаюсь.
А как вошёл он, испугалася я. Что будет – не знаю! Поглядеть на него боюсь, глаза поднять… Встала и стою. Сказать словами, так поймёт ли?
Да и как сказать?
Потом решилась, посмотрела. А там уж и говорить ничего не пришлось. Видно, всё у меня на лице было.
Подошёл он тогда. Прижал меня к себе. По голове гладит, гладит. И в макушку целует. И, слышу я, шепчет он: «Ласточка моя. Ласточка…»
Тут Наталья повернулась ко мне.
Ясным, ровным светом женского счастья озарено было её лицо. И глаза смотрели на меня взглядом такой щедрой радости, такой, которая не умещается уже внутри одного человека.
– Вот так… – сказала она.
* * *
Потом уж она и утирала слёзы, и смеялась…
– Я его спрашиваю: «Какая ж я ласточка, я же седая вся?» А он: «Я, – говорит, – тогда ещё тебя ласточкой назвал. Бежишь по деревне, маленькая, быстрая, мимо бежишь, а сзади у тебя две косички чёрные летят… Как хвостик ласточкин. Так и подумал я тогда – ласточка. Не сказал только».
Солнце уже садилось, там, за деревней. Широкая тень от холма за нашими спинами накрыла и берег, и нас с Натальей. От дальних полей за рекой стал подниматься туман. Он всё наплывал, наплывал, приближаясь к реке, и словно выталкивал на нас волны запахов: накатывал травяной запах покоса, за ним приходил воздух сосен. Река тоже задышала сыростью.
Стало холодно.
– Я же чего в церковь-то ходила? Уж год, как мы с Егором так вот живём… Нам бы венчаться, а боязно.
Наталья зябко передёрнула плечами, встала, оправила юбку.
– Идти мне пора, я ж ему сказала, что в церковь… – Она повернулась к холму. И вдруг засуетилась, смешалась…
Я обернулась. Высоко на холме стоял Егор. Давно ли он там стоит?
– Да вы идите, идите. Я ещё тут…
Наталья кивнула, хотела что-то ответить, передумала и быстро-быстро зашагала вверх по тропинке.
Подождав, чтобы они ушли, я взяла корзину с простынёй и тоже пошла наверх. В деревню нашу пошла. Поднявшись по тропинке до самого верха, я обернулась.
С холма было видно, что река уже совсем укрыта туманом.
Интерлюдия. Листва
Сколько её, листвы зелёной, в нашей жизни?
И как назвать её? Листва деревьев? Нет, просто – листва. Потому что сама она целый народ. Живёт народ этот, рождаются листья, умирают в положенный срок. И уходя из мира, уже без дерева своего, всё равно листва говорит нам, шорохом, шуршанием своим.
Много разговоров ведёт она с нами сквозь годы.
Народ листвы ненавязчивый, нежный народ. Ничего не требует, не кричит. Только разговаривает. Говорит и говорит, и не разбираем мы его речь по смыслу. А сердцем понимаем. То тревожит нас листва, то успокаивает. По-разному бывает. Всю нашу жизнь слушаем мы те разговоры.
Зелёный Шум – так назвал русский человек пробуждение весны.
Весной деревья стоят чутко. Растят внутри крону свою, готовят. Осенью трещали они на ветру сучьями, скрипели ветвями. Теперь и ветер иной, несёт он тепло, прилетают с ним запахи, весенние вести. И деревья теперь шевелятся под ним мягко, шуршат чуть опушёнными ветвями. Нет ещё на них листьев, но каждая веточка приготовилась зелёными почками.
Посмотришь теперь издали на рощу, а над ней полупрозрачным ореолом стоит зелёное обещание. Вечерами, после заката, светится то обещание розовым. И слышно первые осторожные пробы птиц. А ещё в весенних сумерках всегда что-то журчит. Нет вроде ручья рядом, а всё равно – текут, пробираются куда-то талые воды, журчит в темноте.
Никогда не удаётся заметить, в какой момент случается настоящая листва. Всегда пропустишь. Была нежная дымка, была, а глянешь – уже листва вовсю. Пришёл Зелёный Шум.
Настала щедрость и для птиц, и для людей, и для любой твари Божьей. Поплыли волны лесов, перекатываясь с холма на холм. Зимний лес – он стоит, зелёный – волнами катится.
Закруглились шары кустов в полях, зеленоватым серебром воспряли ивы вдоль рек. Начались летние разговоры листвы.
Ивовый лист многое рассказывает. В жаркий полдень узнаешь от ивовой кроны о рассветной речной прохладе, тысячи длинных шёлковых листьев сохранят её, в тени своей сберегут. Но погонит тебя ива прочь от реки, когда почувствует приближение грозы. Каждый лист вывернется серебряной изнанкой, вся крона зашумит, закачается тревогой, запахнет грозой. Уходи, человек.