– Ты глянь… и впрямь человек лесной! Столько дён в стылой яме провалялся – а грудь не выстудил! Ровненько дышит, спокойно! Стало быть, скорёхонько на ноги поставлю!
– Давай уж поживей, Устька… – уныло попросил Ефим. – Как есть снегом нас в лесу накроет…
Но Устинья не слышала: она вдохновенно хлопотала над котелком.
– Сейчас, сейчас, Гамбо… как по батюшке-то? Как?! Нипочём мне не выговорить… Ну и ладно, молодой ты ещё! Сейчас травки заварю, отцежу, выпьешь – и через день здоровым домой побежишь, к Анне своей! Уревелась, поди, вся… А что голодный – так сейчас тюри с сухариком дам! Только потихоньку, не то кишки в узел завяжутся – и там уж лечи не лечи… Ефим! Что встал-то – неси полсухаря наши! Да шалаш подправить надо – не дай бог ветер подует! С утра-то уж потягивало!
Словно только этого и дожидаясь, из леса выбежал встревоженный Петька:
– Дядя Ефи-им! Дядя Анти-ип!!! Погляньте! Туча с гор идёт – такова чёрная, страшная!
– Этого недоставало! – от души выругался Ефим, хватаясь за топор и устремляясь к высоким елям, – Вставай, Антипка, поспешай! Сейчас ещё и снежком завалит!
Когда братья, наспех нарубив нового лапника и жердей, вернулись с ними к шалашу, ветер усилился. Ледяные порывы сбивали с ног, заставляли крениться и жалобно трещать толстые кедры. Где-то в тайге с глухим, почти человеческим стоном обрушилось дерево, и стая птиц, испуганно гомоня, взметнулась над хмурыми вершинами. Туча, выпершая из-за гор сизым, набухшим хребтом, уже загородила собой половину неба. В воздухе вертелись редкие снежинки. Беспокойно косясь на вздыбившуюся в небе черноту, Антип и Ефим унесли в шалаш Гамбо, затоптали, опасаясь пожара, костёр, начали торопливо укреплять кренящийся под ветром шалаш. Женщины и Петька помогали как могли: держали жерди, помогали стягивать их, подтаскивали ветки. Танюшка, оставленная матерью на охапке лапника, голосила во всю мочь, но Устинье некогда было подойти к ней. Налетевший ветер разметал ветви, поволок истошно вопящую малышку по земле. Устинья едва успела догнать и подхватить на руки дочку.
– Живо давайте! – окликнул их сердитый голос Ефима. Устинья, одной рукой прижимая к себе Танюшку, а другой кое-как придерживая рвущийся на ветру подол юбки, нырнула в шалаш, – и тут же повалил снег. Он обрушился сплошной стеной, в одно мгновение выбелив прибрежный песок. Ветер выл и визжал как живой. Ефим представил себе, что было бы, окажись они в эту минуту в тайге или посреди болота, – и по спине пробежал мороз. «Схоронил Господь…» Они сидели в кромешной темноте тесного шалаша, крепко прижавшись друг к другу. Под мышку к Ефиму забилась Устинья, и он чувствовал на груди её взволнованное, горячее дыхание. Между ними копошилась, слабо попискивая в поисках материнской груди, Танюшка. Рядом хрипло дышал Гамбо. А совсем рядом слышалось сопение Антипа, у которого в охапке оказались Петька и Васёна.
– Ништо, ништо, – донеслось до Ефима успокаивающее бормотание брата. – Нечего бояться: не посредь леса, чай. Все вместе не замёрзнем, ведь эдак и охотники в лесу снег пережидают, слыхал я. Гамбо, верно ль говорю? Ну вот… А снег этот ненадолго, растает ещё… Васёнка, удобно тебе этак? Ну и спи с Богом, и ты, Петруха, тож. Завтра день придёт – он покажет… Ефимка, как мыслишь, не задохнемся мы так-то под снегом?
«Не должны…» – хотел было сказать Ефим, но душное, влажное тепло обволокло голову, темнота смежила веки, и он, так и не сумев ответить брату, заснул – как провалился.
Устинья не ошиблась: через два дня Гамбо уже был на ногах: по-прежнему худой до прозрачности, но вполне бодрый. К тому времени он успел во всех подробностях выслушать печальную повесть беглецов и, поразмыслив, посоветовал им сплавиться вниз по реке Аюн – «медвежьей».
– Да где ж тут река-то? – недоумевал Ефим. – Одни ёлки да каменюки вокруг! Да ключ в овраге бежит! Не запутаешь ли нас, лешак косой?
В ответ Гамбо бил себя кулаком в грудь и клялся каким-то Оггой, что не врёт. Ефим настоял, чтобы бурят перекрестился. Тот с готовностью сделал и это. Затем растолковал, что до реки не более трёх дней ходу по тайге, что Аюн-река через десять дней пути по ней впадает в другую, ещё более длинную и широкую реку, которая принесёт путников прямо к высоким горам.
– Нешто к самому Уралу? – сомневался Антип наедине с братом. – Отчего ж наши-то варнаки нам про то не сказывали? Да ещё бог знает, что за река Медвежья эта… Гамбо, может, и сам толком не знает. Не бурятское дело-то – по рекам сплавляться. Это, может, вёрст десять река широка да медленна. А ежели поскачет? Аль обмелеет? Да пороги, не дай Бог? Плот о камни размолотит в един миг! Мы-то с тобой в случае чего с плота – да в воду, да вплавь до берега, а бабы наши как же? А дети?
Но Ефим уже загорелся.
– Антипка, да ведь выбираться-то всяко надо! Слава богу, снег покуда сошёл – так ведь не сегодня-завтра новый выпадет! И тогда как? По реке хоть сотню вёрст выгадаем! Всё лучше, чем через тайгу топать да Васёнку на себе волочь! У ней ведь даже обувки нету! Да к тому ж, ежели заметим, что теченье быстрей делается, – нешто вовремя к берегу не пристанем?
– Это хорошо, коли берег гладкий окажется, – продолжал прикидывать Антип. – А коли горы отвесные по двум сторонам?
– Там видно будет! – отмахнулся Ефим.
Сейчас Гамбо стоял рядом с братьями Силиными на пологом берегу реки Медвежьей.
– До самого Аюн-камня вода ровный. – объяснял он, палочкой чертя на выглаженном волной песке. – И глубоко, и несёт не шибко. Это на десять дней. А после Камня пороги пойдут. Три – лёгких, четвёртый… вовсе худой. Перед ними надо к берегу править, плот бросать и помалу день поверху идти…
– Вот, значит, как… А на берег-то выбраться можно будет?
Бурят объяснил, что пристать к берегу можно будет перед самыми порогами, около Аюн-камня. Там пологий, удобный берег и слабое течение. Гамбо ловко нарисовал бегущие волны и справа от них – камень, в самом деле очень похожий на медведя, ловящего рыбу[2 - Аюн – медведь (бурят.)]. Затем бурят серьёзно повторил, что после камня выбраться будет уже значительно труднее, а после порогов – и вовсе невозможно. Там, против Алтан-горы, река уходит под землю. Гамбо даже не поленился, нарисовав гору, провертеть под ней в песке чёрную глубокую дырку. Размахивая руками и тараща глаза, он пояснил, что коли что-то – человек, животное или плот – провалится в ту дыру – поминай как звали.
– По берегу день пройдёте – снова можно плот ладить! И плыть спокойно-ровно до второй реки! А там уже вовсе хорошо будет!
Наконец, бурят вежливо простился с ними, отдельно поклонился Устинье – и беззвучно, как тень, исчез в тайге. Ефим даже покрутил головой: казалось, вот только что Гамбо стоял в двух шагах, – и вот его уже нет и в помине: только тяжёлая еловая ветвь слегка покачивается над примятой травой. Антип усмехнулся. Неспешно вынул из-за пояса топор и зашагал в лес.
За полдня наладить плот, разумеется, не успели, и решено было закончить наутро. Доев остатки грибов, начали устраиваться спать. Над рекой поднялась луна, загорелись синие, холодные звёзды. Антип, взяв ружьё, на всякий случай осмотрел сумеречную чащобу и пустой, залитый блёклым светом берег. Кругом было тихо, осенняя тайга стояла молчаливая, словно мёртвая. Волглый воздух пробирался за ворот отсыревшей одежды, коготками царапал спину. От голода сна не было ни в одном глазу. Передёрнув плечами, Антип уже собрался было раздуть прогоревшие угли, когда заметил у самой реки закутавшуюся в азям фигурку. Удивившись, он подошёл ближе.
– Васёнка! Отчего не спишь?
– Ты, Антип Прокопьич? – не оглядываясь, спросила она.
– Я. Спать-то пойдёшь? Завтра дела много будет…
Василиса повернулась к нему. Лицо её казалось спокойным. На щеках, отливавших в лунном свете голубизной, мохнато шевелились тени от ресниц.
– Ступай, Антип Прокопьич. Я следом. Посижу малость и пойду.
– Не усни, гляди, здесь. Застынешь.
– Ничего…
– Ты, Васёнка, не грусти, – Антип почувствовал, что должен как-то утешить её. – Дай только из тайги выбраться да как ни есть перезимовать. По весне в Расею отвезу тебя.
– Нешто можно это? – без удивления спросила Василиса. – Беглые ведь мы.
– Да этаких беглых полно решето… Живут же! – Антип подошёл, присел рядом. – Глядишь, до скитников доберёмся, бумаги справим… А там и в Белу землю проберёмся: оттуда, говорят, как с Дону, выдачи нет. А в Сибири тебе и делать нечего. Не растут здесь цветы-то твои. А без них ты вовсе засохнешь.
Василиса медленно повернулась к нему. Голубоватый свет лёг на её лицо, глубокими тенями обозначил впадины глаз, и Антипу вдруг стало не по себе.
– Что ты, Васёнка?
– Поди ближе, Антип Прокопьич.
Он встал. Поднялась и она. Двумя колодцами качнулись к нему глаза. Блеснули и пропали в них лунные блики.
– Не испугаешься ли, девка? – сразу всё поняв, осторожно спросил он.
– Чего бояться? Чего я там не видала-то? – она усмехнулась, но столько тяжёлой горечи было в этой улыбке, что Антип замер, так и не решившись коснуться ни руки, ни плеча Василисы. – Как ты меня назвал-то? Девкой? Где та девка, Антип Прокопьич, на каких дорогах завязла?
– Не хотела ведь допрежь. Я тебе и не люб…
– Так и я тебе не люба, – спокойно отозвалась она. – А жить-то всяко надо. Пусть уж всё по-людски будет. Кто у меня, кроме тебя, во всём свете есть?
Антип обнял Василису – и удивился: как сильно, горячо она вдруг прижалась к нему всем телом. Он так и не понял, что случилось, почему Василиса вдруг решилась?.. Но, прижимая к себе худенькое, хрупкое тело, нащупывая неумелыми поцелуями холодную шею, он думал лишь об одном: что Василиса никогда не узнает… Никогда она даже помыслить не должна о том, что совсем другая красота навек отравила его. И не красота даже… Глазищи, не то серые, не то синие, холодный проблеск из-под ресниц, сурово сомкнутые губы, короткая морщинка на лбу, боль его, тоска вечная – Устинья… Живёт в сердце год за годом, – и не убрать, не вытравить. Уже и не саднит, притерпелся, словно к застарелому шраму. Но и не денется никуда. И об этом Василиса, видит Бог, не должна знать. Незачем. Права она: по-людски всё должно быть.
Антип бережно взял в ладони лицо Василисы – почему-то мокрое, – поцеловал её в одну щёку, в другую: осторожно, как маленькую сестрёнку. Шёпотом пообещал:
– Проживём, Васёнка. Ничего. Иди ко мне.
Над Аюн-рекой встали тяжёлые тучи. Они перевалили через горную гряду, зацепились сизыми, набрякшими брюхами за макушки кедров, и – застыли над ними, неподвижные и суровые, лишь изредка роняя колкие снежинки. Река текла под ними серая, ледяная, вяло огибая изломанные ветром древние кряжи. Изредка сквозь тучи пробивался узкий, холодный луч – и на воде свинцовой чешуёй вспыхивала рябь.
Одиннадцатый день путники сплавлялись по реке. Как и обещал Гамбо, река была спокойной и медленно двигалась в каменистых берегах, поросших пламенеющим осенним лесом. Плот плыл по ней величаво и неспешно, неся усталых беглецов всё дальше и дальше на юг. И всё было, казалось, неплохо – кроме голода. Все запасы вышли, кончилась последняя крупа. На ночь приставали к пологому берегу, искали в тайге пожухшие саранки, набивали ноющие животы осточертевшими луковичками. На третий день Ефим, всегда больше всех страдавший от голода, взбунтовался, объявил, что родня намеренно вводит его в грех и пытается довести до людоедства, пообещал в первую очередь умять Петьку («Молодое-то мяско мягше, а Таньки мне мало окажется!»), взял ружьё и решительным шагом двинулся в тайгу. Петька нервно хихикнул и посмотрел на Устинью. Та, в свою очередь – на Антипа.
– Стало быть, шалашуху ставим, – невозмутимо объявил тот, втаскивая плот на берег и для верности наваливая на него большой камень. – Ништо… Может и подстрелит кого. По грохоту враз узнаем.