– Но… Но кто же тогда их убил?! – У Нины ум заходил за разум, глаза были горячими от подступивших слез.
– Кто-кто… – проворчала тетя Варя, яростно крестясь на темную икону в углу. – Митька ваш, Мардо… Твоего деда Ильи сын.
– Ка-а-ак?!.
– Мне так цыгане рассказывали. Я сама не видала. Говорили – из ливольверта взял и всех разом хлопнул. А комиссар этот, Алешка, будь он богом проклят, успел еще пулю в отца твоего пусти-и-ить… – На последних словах тетя Варя в открытую заплакала.
Нина, теряя силы, откинулась на подушку. Сквозь стреляющую боль в висках пробивалась лишь одна ясная мысль: всего этого просто не могло быть.
– Ой, что тут поначалось после того!.. – Тетя Варя схватилась за голову. – Наши-то все уехали! Разом подхватились и умчались в табор, весь дом в один минут сдуло, и Яшку-покойника с собой уволокли, одни гаджэ[6 - Нецыгане (цыганск.).] на полу остались! Ну, а на другой день пол-Живодерки в Чеку перетаскали! Правда, к вечеру и выпустили: места, поди, для всех не хватило, а стрелять особо не за что было. Все наши дураки как один ревут, крестятся и божатся, что знать ничего не знали! И ведь не врали в кои-то веки, всамделе никто ничего понять не мог! Все только пальбу ночью слышали, а кто, в кого, за что… И всех до одного про Митьку вашего спрашивали – мол, тоже с солдатами приходил, а где он?! Будто этот бандит кому из нас когда докладывался!
– Да, и меня тоже про него спросили… – Нина зажмурилась, мучительно вспоминая. – Но почему Митька с гаджами пришел?! Что он с ними мог делать?!
– Говорят, в Чеке служил.
– Кто? Митька?! В ЧК?! Да он же вор! И всю жизнь вором был, дед с ним ничего поделать не мог! Он и в таборе не жил совсем, только жену там держал, а сам – то по тюрьмам, то по городам…
Нина наконец вспомнила Митьку Мардо. Он был приемным сыном ее таборного деда и среди цыган в самом деле появлялся редко. Нина с трудом смогла вызвать в памяти некрасивое, испорченное шрамами лицо Митьки, его всегда сощуренные, наглые глаза, насмешливый, неприятный взгляд…
– Тетя Варя, но как же… Мардо – сволочь, все про это знали, но… но… с гаджами к своим прийти?! В людей стрелять?!
– Девочка, да кабы Митька этих солдат вместе с комиссаром не пострелял, они б всю твою родню в подвалах уложили, – тихо произнесла тетя Варя. – Время сейчас сама знаешь какое, за пустяк людей к богу отправляют, а тут – такое дело! Белый шпиен в дому прячется! Всех до единого заарестовали бы, а после и постреляли. Так что Митьку не ругай, без него еще хуже пришлось бы.
– Господи… – простонала Нина, хватаясь за голову. – Господи, господи, за что-о-о…
Тетя Варя молча посмотрела на нее. Встала, скрылась за дверью. Вернулась с большой кружкой и чайником, от которого шел душистый запах летнего луга.
– Давай-ка, девочка, чайку выпей. У меня и хлебушка есть немного, поешь.
– Откуда чай? – не открывая глаз, спросила Нина. – В Питере давно сухую морковку кипятком заваривают…
– Ну! Морковку я лучше в суп брошу для навару! По нонешним временам и за мясо сойдет. А это травки. Прошлым летом в кочевье собирала, а пахнут до сих пор, понюхай!
Тетя Варя подняла крышку над чайником, и сладковатый дух облачком поднялся к потолку. В чашку, булькая, полился темно-коричневый отвар. Старая цыганка порылась в складках фартука, добыла желтый, облепленный крошками и травяной трухой кусок сахара; старательно обдув, бросила его в чай, положила рядом увесистую горбушку, сухую тараньку и придвинула все это Нине.
– Садись, кушай. И станем думать, как тебе теперь быть. Твои-то все: и мать, и братья, и Динка – в таборе давно. Сейчас в Крым тронулись. Э, а Динка-то, знаешь, замуж вышла!
– Дина?! – всплеснула руками Нина. – Ой, да за кого?!
– За Сеньку, брата вашего двоюродного. Помнишь Сеньку? Который еще провоевать два года успел? Этой осенью к деду в табор вернулся! Живой, целый!
– Помню. – Нина пожала плечами. – Зачем Дине это понадобилось – за таборного? Да еще за двоюродного брата… И мама позволила?
– Да куда ж там было не позволить… – вздохнула тетя Варя и, словно спохватившись, торопливо проговорила: – Вот доедешь до них, они тебе сами все обскажут! Завтра вместе и тронемся, красавица моя!
– Я не могу, – невнятно, не выпуская из зубов горбушки, отозвалась Нина. – Я бумагу подписала, что не уеду из Москвы.
– Тю, милая! – фыркнула тетя Варя. – Да ты не цыганка, что ли? Мы тебя и твоих девок по-таборному обрядим, в вагон со мною сядете – и ищи ветра в поле! А то и пешком по дороге уйдем, к первым встречным цыганам прилипнем – и с ними!
– А здесь из-за меня всю Живодерку перестреляют, – всхлипнув, убежденно произнесла Нина. – Нет, я останусь. А ты поезжай, пожалуйста. Догони цыган, скажи матери и братьям, что я жива… и что, бог даст, свидимся. Как только мне разрешат, я за табором поеду.
Тетя Варя молчала. Ничего не говорила и Нина. Доев хлеб, она поставила опустевшую кружку на подоконник, вытянулась на постели. В комнате крепко и сладко пахло луговой травой, за окном шуршал дождь. Из соседней комнаты слышался приглушенный, тревожный разговор женщин. Кто-то заглянул в комнату и быстро спрятался.
– Кто теперь хореводом здесь? – не открывая глаз, спросила Нина.
– Какие теперь хореводы – оскорбление одно… – отмахнулась тетя Варя. – Отец твой, царство ему небесное, последним стоящим, поди, был… Мишку Скворечико впереди хора поставили, он Яшке-покойнику кровный племянник, кое-как гитарой машет… Помнишь Мишку-то? Тоже недавно с войны вернулся, у красных воевал, баро мануш[7 - Большой человек (цыганск.).] – куда там!
– Помню. Пойду к нему завтра. Возьмет меня в хор?
– Пусть попробует не взять… – усмехнулась тетя Варя. – Нину Молдаванскую не взять – кого же тогда брать? Ты спи, девочка, спи… – Протянув руку, она потрогала лоб Нины, нахмурилась. – Ишь ты, горячая вся, как печка… Как есть выстудилась под дождем! Я пойду еще травки заварю, а ты – спать!
– А где же девки мои?.. Привели их, уложили? – Глаза Нины слипались.
– Ну, схватилась! Поели и спят давно! Перенести их к тебе?
– Да, пожалуйста… Маша темноты боится…
– Не беспокойся, сейчас. А ты спи.
Среди ночи Нина проснулась от духоты и, открыв глаза, страшно испугалась: вокруг было темно хоть глаз выколи, и она не сразу смогла вспомнить, где находится. Но тут же поняла, что спит в Большом доме, в комнате младшей сестры, что дом вот-вот накроет новой грозой, а темно из-за обложившей сад тучи. Прямо над крышей глухо, тяжело заворчало. Блеснул бледный свет, очертивший квадрат окна и качнувшуюся на ветру занавеску, и в саду, нарастая, зашуршал дождь.
– Мама… – проснулась Машенька. – Я боюсь… Ты здесь? Где мой мишка?
– Здесь, маленькая, здесь! Вот он!
Нина подхватила с пола замызганного плюшевого медведя и босиком, на цыпочках бросилась через комнату. Погладила спутанные кудряшки малышки, мимоходом пощупав ее лоб. То же самое проделала со спящей мертвым сном Светланкой. Та, не открывая глаз, проворчала что-то, перевернулась на другой бок. Успокоилась и Машенька, притянув к себе медведя и обняв за шею старшую сестру. Нина вернулась в кровать, но вскоре поняла, что заснуть больше не сможет. Гроза подползала все ближе, гремело уже над самой крышей. Нина поднялась с постели, зажгла огарок свечи. Слабый огонек выхватил из темноты стену над кроватью, икону Богоматери с погасшей лампадой, несколько фотографий, приколотых к обоям. Подумав, Нина встала на кровать и огарком зажгла лампаду. Из темноты проявился измученный, осунувшийся лик Богородицы. Рядом висела большая фотография. С нее смотрели, улыбаясь, две девушки в гимназических формах, обе брюнетки, с одинаковыми гладкими прическами. Та, что слева, – светлоглазая, со строгими чертами, сдержанно улыбающаяся – была младшей сестренкой Нины, Диной. Вторая – с широкой ясной улыбкой, открывающей крупные зубы, горбоносым, чуть резковатым, красивым и гордым лицом – оказалась Нине незнакома. Внизу карточки тянулась чернильная вязь: «Надежда Дмитриева и Мери Дадешкелиани. Май, 1916 год».
Так вот, стало быть, какая она, эта княжна… Нина сразу же вспомнила письма сестренки, в которых та с восторгом рассказывала о своей новой подруге. Мери Дадешкелиани была дочерью грузинского князя и знаменитой когда-то на всю Москву певицы Анны Снежной. Анна Снежная выступала в цыганском хоре деда Нины, потом вышла замуж за князя Давида Дадешкелиани и уехала в Тифлис. Снова в Москве, на Живодерке, она появилась только спустя много лет, в голодном предреволюционном году, уже вдовой: муж погиб во время германской войны. Вместе с Анной Снежной приехала ее пятнадцатилетняя дочь Мери, которая сразу подружилась с молодежью Живодерки, через месяц уже свободно болтала, пела и плясала по-цыгански, а спустя полгода сидела в хоре вместе с другими плясуньями. Мать девушки не возражала: время наступило голодное, дочери нужно было чем-то зарабатывать на хлеб.
Сама Нина, жившая тогда в Петрограде, не видела маленькой княжны ни разу, но Дина, подружившаяся с «таланной раклюшкой»[8 - От «ракли» – девушка-нецыганка.], постоянно восхищалась в своих письмах тем, как лихо, совсем по-цыгански, пляшет Мери в ресторане, как та собственноручно сшила себе костюм «как у кочевой котлярки»[9 - Котляры (кэлдэраря) – этнографическая группа румынских цыган, отличающаяся ярким и самобытным женским костюмом.], как много у нее появилось поклонников, как жаль, что она не поет романсы, ведь у нее великолепное, совсем цыганское контральто, а, вот ведь глупая, не хочет, боится… Нина прочитывала эти письма с интересом, зная, что младшая сестра весьма и весьма осторожна в выборе подруг. Оконченная с золотой медалью гимназия заметно отдалила Дину от цыганских девчонок, которые были почти сплошь неграмотны, едва умели подписаться и видели в чтении книг лишь напрасную трату времени. Похоже, с маленькой грузинской княжной сестре находилось о чем разговаривать… Что же стало потом с этой Мери, задумалась Нина, вглядываясь в живое горбоносое лицо на фотографии. Должно быть, уехала… Может, сейчас в Крыму или уже за границей… Последнее письмо от сестренки Нина получила полгода назад, и та сообщала, что Мери с матерью собираются уезжать из Москвы. Вовремя уехали, подумала Нина, невольно передергивая плечами при воспоминании о сегодняшнем допросе. Если б это убийство комиссара случилось при них, княгиню и княжну Дадешкелиани забрали бы в ЧК первыми. Уж им-то, в отличие от живодерских цыган, не удалось бы прикинуться «дикими-неграмотными».
За окном внезапно грохнуло так, что содрогнулся весь старый дом. Неплотно прикрытое окно распахнулось настежь от порыва ветра, взметнувшаяся занавеска чуть не сбила со стола огарок. Нина едва успела подхватить свечу; та, накренившись и щедро полив пол воском, вспыхнула вдруг сильным пламенем… и Нина увидела торчащий за иконой узкий сверток. «Деньги!!! Мать прятала!» – мелькнула сумасшедшая мысль. Нина прыжком взвилась на кровать, выхватила из-за иконы бумажный сверток… и застонала от разочарования: это была всего лишь связка старых писем, тоненькая пачечка, покрытая серыми хлопьями пыли. Нина стряхнула пыль за окно, стараясь, чтобы дождь не намочил бумагу, поднесла письма к свету. Удивленно пожала плечами, увидев незнакомый, твердый, явно мужской почерк. Сев на постель и поджав под себя ноги, она развязала блеклую голубую ленту, стягивающую письма, поднесла одно из них к свече.
«Дина, милая, девочка моя, жена моя, здравствуй…»
Вздрогнув, Нина опустила письмо. К горлу мгновенно подкатила волна ужаса, похолодели пальцы. С минуту она сидела неподвижно, стараясь унять вихрь, поднявшийся в голове. Когда ей это немного удалось, Нина снова поднесла письмо к свету, и ровные твердые строчки потекли перед глазами.
«Дина, милая, девочка моя, жена моя, здравствуй, целую твои бесконечно дорогие пальчики. Не знаю, получишь ли ты это письмо, надеяться теперь можно лишь на оказию, и то не всегда. О боях писать не стану, поскольку хвастаться нечем. До нас доходят страшные слухи о том, что творится в столицах… Здорова ли ты, девочка моя? Поверь, это самое главное для меня теперь. Если б я мог знать наверное, что ты здорова, не голодна, – я бы не боялся ничего… От тебя давно нет писем, и о том, как ты живешь сейчас, я могу только догадываться. Дина, милая, поверь, для меня дороже всего на свете твой покой и счастье, но я обязан написать: мы едва ли увидимся на этом свете. Здесь с каждым днем становится все хуже, первоначальные успехи уже оборачиваются другой стороной, даже солдаты начинают понимать, что дело наше безнадежно. Если мы не увидимся более, поверь: для меня во всей жизни не было ничего лучше встречи с тобой. Только это еще живет во мне, только твои глаза я помню… И ту ночную грозу, когда ты пришла ко мне, я не забуду даже после смерти. До сих пор не понимаю, почему ты не захотела обвенчаться со мной… что плохого в этом увидели бы цыгане, твоя родня? Что, кроме серьезности моего отношения к тебе, кроме благодарности за любовь, капли которой я не стою? Так или иначе, но ты жена мне, и я люблю тебя. Верь в это так, как верю я, что бы ни случилось. Прости за то, что плохо пишу тебе письма, мне это никогда не давалось. Будь моя воля, я бы только исписывал листы словами: «я люблю тебя»… Из последних сил надеюсь, что Господь сотворит чудо и мы еще увидимся. В минуты самого страшного отчаяния я всегда вспоминаю стихи, которые ты читала мне: «Чему бы жизнь нас ни учила, но сердце верит в чудеса». Вспомнишь эти строчки, вспомнишь твое лицо, твои глаза… и делается легче, и не нужно никакой молитвы. В Бога я не могу больше верить, и если б ты видела, что творится здесь сейчас, то согласилась бы со мной. Стало быть, после смерти – пустота. Нет Бога, нет рая. России тоже больше нет. Только твои глаза, девочка моя, я буду помнить до последнего своего часа, до последнего мига. Прости меня и поверь: ты мое единственное счастье в этой жизни. Остаюсь твой муж, князь Зураб Дадешкелиани. Кубань, станица Ахларская, сентябрь 1919 года».
Словно в полусне, Нина прочла одно за другим все письма: их было шесть. Все они оказались адресованы ее младшей сестре, все написаны одним и тем же почерком и подписаны князем Дадешкелиани. Самой последней в связке лежала фотография: снимок молодого человека в форме поручика кавалерийских войск. Вглядевшись в его лицо, Нина подняла глаза на фотографию на стене. Мери Дадешкелиани… Зураб Дадешкелиани… Одинаковые твердые, резковатые, открытые лица, черные глаза, густые брови… Кто был этот Зураб? Брат маленькой княжны? Зажмурившись, Нина вспомнила, что сестренка, кажется, в самом деле писала ей, что к княгине и княжне приехал в отпуск из действующей армии кузен Мери, кавалерийский поручик. Но Дина упомянула о нем мельком, тут же вернувшись в письме к каким-то цыганским делам, и Нина не придала этому никакого значения.
«Наверное, тогда еще ничего у них не было…» – подумала она. И тут же сообразила, что во время войны длинных отпусков не давали. Самое большое через месяц Зураб Дадешкелиани должен был вернуться в действующую армию. Как же Дина умудрилась за месяц стать невенчанной женой этого чужого человека? Как могла пойти на такое, забыть о семье, о родителях, о собственной чести?
– Диночка, Диночка, Диночка… – бормотала Нина, прижимая к груди письма и не сводя почему-то глаз с лица поручика Дадешкелиани на карточке. – Как же ты могла… Девочка, пхэноринько[10 - Сестренка (цыганск.).], как же ты могла… как решилась… не побоялась… Ты ведь цыганка, как же так, зачем?.. Куда ж мама с отцом смотрели… Что с тобой теперь будет, господи?!
И тут же новая страшная мысль пронзила ее: Нина поняла, что родители так ничего и не узнали. Не узнали – потому, что этой весной Дина вышла замуж в таборе. Мать никогда не просватала бы Дину, зная, что она уже была с мужчиной, не допустила бы несмываемого позора для всего рода… Но Дина… ВЫШЛА ЗАМУЖ В ТАБОРЕ! Вышла за таборного парня! Вышла этой весной!!!
– Дэвлалэ… – пробормотала Нина, чувствуя, что от страха у нее вот-вот остановится сердце. – Дэвлалэ, господи милосердный, да что же это такое? Что же это такое, ма-моч-ки?!.