Оценить:
 Рейтинг: 0

Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В отличие от Самохвалова Майкл Чернявский не избегал масштабных исследований, затрагивающих целые эпохи. Он заложил важные основания моего исследования, изучая становление идеи правителя в Киевской Руси[38 - Cherniavsky 1961.]. Историк обнаружил, что само понятие государство было введено в дискурс как часть христианского этоса и никакого понятия светского государства в Киевской Руси до ее крещения – то есть вне целей христианства – не существовало. Следовательно, ранние русские князья почти буквально воплощали собой государство и его преемственность, поскольку не было других физических или символических сущностей, которые могли бы его воплотить[39 - Ibid., 33.]. Из-за этого князьям приписывалась личная, человеческая святость. Их личность и их функции нельзя было так четко отделить друг от друга, как это делали на Западе, – и личность, и правление русского князя в равной степени уподоблялись Христу[40 - Ibid., 34.]. Рука об руку с личной святостью шли и самые главные христианские добродетели: смирение и полное подчинение воле и власти Бога. Отсюда «идеал ангельского правителя… претворяется в конкретный образ царя-монаха, синтез славы и смирения; в своей славе [русский князь] желает быть смиренным и через смирение перед Богом одерживает по-царски славные победы»[41 - Cherniavsky 1961, 27.]. Это наглядный пример того, как величие и смирение были взаимосвязаны уже за несколько веков до эпохи колонизации.

Чернявский показал, как князецентричный миф о политической власти в Киевской Руси и некоторых сменивших ее политических образованиях включал в себя своеобразную христианскую этику, которая оценивала величие скорее в моральных, чем в реляционных терминах. Увы, исследователь не рассматривал отдельно понятия держава и великая держава. В своей книге он также указал на несколько переломных моментов восприятия правителя и народа в российской истории, однако ничего не написал о последствиях взаимодействия России с международным сообществом и его политическими институтами. Меня в равной степени интересует и то и другое: история понятия великой державы, начиная с самых ранних периодов употребления этого понятия, и политические и дискурсивные последствия вхождения России в так называемое европейское международное общество[42 - Концепция «международного общества» была разработана в рамках английской школы международных отношений. Согласно ей, государства способны создавать международные институты и следовать международным нормам, руководствуясь своими или общими целями и интересами. – Прим. пер.].

Таким образом, основное внимание в данном исследовании уделяется трем моментам. Во-первых, я прослеживаю использование и эволюцию представлений о политическом величии в российском дискурсе: в частности, в той его части, которая связана с международным положением, и с того момента, когда государства – предшественники России начали осмысливать и утверждать свое особое положение по отношению к соседям. Во-вторых, я выявляю переломные моменты в российском понимании политического величия и реконструирую концептуальную эволюцию понятия великая держава как последовательность этих фундаментальных семантических переломов. В-третьих, я уделяю особое внимание последствиям смыслового переплетения российского понятия великая держава со смежными понятиями, появившимися и использовавшимися в более широком международном контексте. Однако, прежде чем начать, стоит подробнее обсудить семантику российского понятия великая держава и сравнить его с некоторыми западными аналогами, поместив его тем самым в глобальный контекст.

1.2. Что такое great power?

1.2.1. Как западные политики и публицисты обычно трактуют понятие «great power»

Современные политики и публицисты часто придерживаются разных мнений о том, что такое great power. Тем не менее в их риторике, по крайней мере на Западе, можно обнаружить несколько общих предпосылок. Для западных политиков и публицистов это понятие имеет смысл только в нескольких взаимосвязанных контекстах, первый из которых – ресурсы и реляционность. Great power – это статус в международной системе, который обычно приписывается нескольким государствам, которые хорошо обеспечены ресурсами, сопоставимы между собой и более могущественны, чем большинство других акторов. Поэтому, например, когда кто-то на Западе пытается оценить, применим ли к России такой статус, это часто сводится к измерению ресурсов и возможностей России и сравнению их с ресурсами и возможностями других государств.

Например, по мнению Джонатана Адельмана, к России такой статус вполне применим: в частности, потому, что она на момент написания его статьи тратила на безопасность 49 миллиардов долларов в год, имела 1790 единиц стратегического ядерного оружия и 140 миллионов человек населения (из них 13 миллионов – с высшим образованием), а также потому, что по некоторым из этих параметров она сопоставима с США и превосходит другие крупные державы, такие как Япония или Индия[43 - Adelman 2016. Более поздние оценки см. в статье Rogan 2021.]. Аналогичным образом Стивен Фортескью оценивает экономический потенциал России в сравнении с другими могущественными государствами и приходит к выводу, что, хотя «Россия хочет вести себя как великая держава [great power]… существуют серьезные препятствия, неподвластные политической воле, которые ограничивают ее экономический потенциал»[44 - Fortescue 2017.].

Второй контекст, который всегда сопровождает обсуждение на Западе, – это нормы. Считается, что великие державы несут большую ответственность и должны поддерживать всеобщий мир и порядок. Или, по крайней мере, этот аргумент «всегда… выдвигается для обоснования их права вето в Совете Безопасности ООН»[45 - ООН 1980, 9.]. В западном понимании великие державы должны быть высокоморальными охранителями международной системы, а их величие как таковое должно «зависеть не от [их] военной мощи, а от [их] способности поддерживать баланс сил в мире»[46 - Ibid.]. Поэтому, когда Россия ведет себя деструктивно, как это было в 2014 году после вмешательства в конфликт на Донбассе, ее часто упрекают в том, что она недостойна статуса великой державы. Так, после присоединения Крыма Барак Обама назвал Россию «региональной державой» и настаивал на том, что она напала на Украину «не по причинам собственной мощи, а из?за собственной слабости»[47 - Обама цит. по: Borger 2014.]. По мнению Обамы, Россия тем самым повела себя безответственно, чего легитимная великая держава не может себе? позволить[48 - Bull 2002, 222.].

Третий контекст – признание. Статус великой державы нельзя просто приписать самому себе. Государство может бесконечно кичиться тем, что является великой державой, но без системного признания такие разговоры – пустая риторика. Поэтому настоящая валидация этого статуса, как правило, осуществляется через признание другими великими державами, а также обычными государствами. Разумеется, статус великой державы в западном понимании не настолько формален, как признание суверенитета или ответственности государства за серьезные преступления. И несмотря на то, что в настоящее время наиболее уместным политико-правовым отражением статуса великой державы является место постоянного члена в Совете Безопасности ООН, этот статус остается полуофициальным в том смысле, что ни один постоянный член Совбеза не будет называть себя так в своих выступлениях и дебатах, даже когда он накладывает вето на какую-либо резолюцию – то есть когда он де-факто пользуется привилегией великой державы. С другой стороны, признание остается наиболее спорным аспектом статуса великой державы, поскольку возникает не на пустом месте. Государство не может не делать ничего и при этом получить подобного рода признание. Пожалуй, верно и то, что великодержавие – это способность определять, что такое великодержавие. Таким образом, даже с западной точки зрения великая держава должна быть в состоянии как определять, так и изменять регулирующие принципы международного порядка, поддерживать существующие правила, а иногда и вводить новые и добиваться их признания другими акторами.

Следовательно, великодержавная политика – это игра по типу «стимул – реакция». В этом контексте многие западные дискуссии о статусе России как великой державы сосредоточены на двух политических стадиях: на некоем поступке России, интерпретируемом как претензия на статус великой державы, и на реакции других акторов на этот шаг. Например, Самуэль Рамани интерпретирует российскую внешнюю политику в отношении Северной Кореи как направленную на достижение международного признания ее статуса великой державы, а также ее роли в качестве ведущего противовеса США. Этот и другие подобные шаги, отмечает Рамани, не были вполне успешны, но смогли привлечь поддержку Кубы и Ирана и могут потенциально укрепить международный статус России в будущем[49 - Ramani 2017.]. В том же ключе Ричард Рив настаивает на том, что Путин пытается «снова сделать Россию великой державой, [а Сирия – это] театр для испытания [российской] военной техники и доктрины»[50 - Рив цит. по: Rahman-Jones 2017.]. Вмешательство России в сирийский конфликт, заключает Рив, «посылает остальному миру сигнал о том, что Россия – эффективный, современный военный игрок»[51 - Ibid.], сигнал, который миру предстоит либо проигнорировать, либо отнестись к нему серьезно.

1.2.2. Как западные политологи обычно трактуют понятие «great power»

В академическом дискурсе понятие great power также не имеет какого-то единого определения. Тем не менее оно, как правило, связано с неким привилегированным статусом в международной системе. Точное значение и последствия обладания этим статусом варьируются в различных теориях международных отношений. Общим для всех является то, что великая держава проводит внешнюю политику, имеющую глобальные последствия, и при этом разделяет некоторое общее понимание международного порядка с другими могущественными акторами. Несмотря на то что почти каждая теория международных отношений способна что-либо сообщить о великих державах, больше всего внимания им традиционно уделяют неореалисты и представители английской школы теории международных отношений.

Для неореалистов великие державы – это самые важные международные акторы, а значит, когда речь идет о конфигурации международного порядка, только они и имеют значение[52 - По словам Джека Леви (Levy 2004, 38), «хотя теоретики баланса сил очень вольно говорят о балансировании „государств“, почти все они подразумевают, что большую часть балансирования производят великие державы».]. Поэтому теория баланса сил, этот излюбленный инструмент неореалистов, имеет сильный великодержавный уклон, что становится особенно очевидным в Теории международной политики Кеннета Уолтца, где количество великих держав в международной системе определяет политический контекст для всех остальных ее членов[53 - Waltz 2010. Соответствующие аргументы см.: Huth, Bennett, Gelpi 1992; Mearsheimer 2001; Mearsheimer 2013; Braumoeller 2013.]. Неореалисты обычно оправдывают этот перекос, утверждая, что более мелкие и менее могущественные государства просто не обладают достаточным потенциалом, чтобы изменить что-либо на системном уровне, и, следовательно, не заслуживают внимания ученых, когда речь идет о глобальном балансе сил.

Для английской школы великие державы – это члены эксклюзивного клуба могущественных государств, которые (1) обладают особыми правами и обязанностями и (2) совместно управляют международным порядком. То есть они выполняют институциональную функцию в рамках того, что Хедли Булл называл «международным обществом», определяемым как «совокупность независимых политических сообществ, объединенных общими правилами и институтами, а также связями и регулярными контактами»[54 - Bull 2002, 196.]. По мнению Булла, великие державы берут на себя ответственность за поддержание мирового порядка и, если это потребуется, могут и должны отклоняться от некоторых существующих правил, но только чтобы сохранить всеобщий мир и стабильность. Остальные государства в подобной системе признают за великими державами эту обязанность и ожидают, что они будут ее выполнять, когда в этом возникнет необходимость[55 - Ibid.]. Хотя конкретные обстоятельства в международных системах/обществах могут как способствовать, так и препятствовать функционированию и легитимности великодержавного управления (great power management[56 - Термин, предложенный Хедли Буллом для обозначения одного из институтов мирового порядка, наряду с балансом сил, международным правом, дипломатией и войной.]), а также расширять и углублять его программу (например, помимо стандартного поддержания межгосударственного порядка включать в нее вопросы прав человека и миграции), в рамках английской школы оно остается одним из основных международных институтов[57 - Cui, Buzan 2016; Little 2006. Критическое применение концепций английской школы к современной России см. у Astrov 2013.].

Помимо неореалистов и английской школы, великие державы фигурируют и в работах представителей других исследовательских подходов. Например, конструктивисты изучают, как великодержавность проявляется в национальных идентичностях. Исследуя официальные и популярные политические дискурсы некоторых государств, они иногда обнаруживают, что эти государства упорно пытаются представить себя великой державой в глазах внешнего мира и собственного населения[58 - Rozman 1999; Demirtas-Bagdonas 2014; Foot 2017; Boon 2018.]. Так происходит и в России[59 - Hopf 2002, 2013; Нойманн 2008.]. Но поскольку эта идентичность в основном базируется на самооценке, в западном дискурсе такие страны скорее вызывают беспокойство, чем получают признание. Симптоматично, что большинство конструктивистских анализов политических идентичностей, включающих в себя великодержавный элемент, посвящено таким странам, как Китай, Россия, Турция и Япония, то есть тем, которые включились в международное великодержавное соперничество с некоторым опозданием.

И хотя то, как используется понятие great power в политике и СМИ, может отличаться от его использования в теории международных отношений, эти два понятийных поля переплетаются. Западный академический дискурс усваивает повседневные и политические случаи употребления этого понятия. Формулируя необходимые критерии величия (такие, как относительное превосходство, обеспеченность ресурсами, особое отношение к глобальным нормам и потребность в признании), он теоретически обосновывает рассмотрение подобных случаев внеакадемического применения понятия. Поскольку в российском дискурсе понятие великая держава не всегда работает таким же образом, это часто приводит к недопониманию. Так, когда Россия говорит о том, что она великая держава, ей, за небольшим исключением, обычно отказывают в признании, часто критикуют (и изредка поддерживают) в нормативных терминах или оценивают по ряду критериев (военных, экономических, демографических и т. д.), чтобы признать или, что случается чаще, не признать за ней этот статус. Я не согласен с таким подходом, поскольку он игнорирует локальный российский дискурс, его историю и специфику. Несмотря на неизбежную реляционность, любой национальный дискурс о великодержавии должен отвечать на конкретные внутренние запросы, а для этого он должен учитывать собственную историю развития. Поэтому в следующем разделе я провожу краткий анализ современного великодержавного дискурса в русскоязычной среде, чтобы выявить его основные закономерности и сравнить их с тем, как великие державы осмысляются в других странах.

1.3. Что такое великая держава?

1.3.1. Лингвистический контекст

Пожалуй, одной из самых интересных характеристик русскоязычного понятия «великая держава» является то, что по своей семантике это явный плеоназм, как уже упоминалось выше. То есть один элемент этого составного понятия уже передает совокупное значение обоих сразу, а второй, по сути, является излишним. В современном русском языке под «державой» всегда подразумевается по-настоящему независимое и сильное государство, то есть то, что в англоязычном контексте обычно называют «great power». В отличие, например, от современного украинского языка, где «державой» можно назвать любое государство независимо от уровня его могущества, в русском понятии прилагательное «великая» всегда можно опустить, как это часто и делают. Например, когда к слову «держава» подставляют другие определители, указывающие на важный международный статус (типа «ядерная», «ведущая» или «большая»), или используют это слово вообще без определителей, носитель языка всегда понимает, что на самом деле имеется в виду «великая держава», а не просто какая угодно страна.

В английском, например, можно легко сказать «nuclear state», чтобы обозначить страну, владеющую ядерным оружием, но по-русски это звучало бы странно («ядерная страна» или «ядерное государство»). В тех редких случаях, когда такие понятия все-таки появляются в печати, их исключительность, как правило, является очевидной, так как они либо относятся к государствам, которые никак нельзя назвать «великой державой» по семантическим причинам (например, Северная Корея)[60 - Например: Взгляд 2016.], либо помещаются в кавычки, чтобы показать, что это единственно возможный адекватный перевод в данном контексте[61 - Например: Березин 2008.], либо имеют отношение к украинскому лингвистическому узусу[62 - Например: Гордон 2016 (внесен Минюстом России в реестр иностранных агентов).]. Однако в большинстве случаев государства, обладающие ядерным оружием, на русском языке все-таки называют «ядерными державами», упуская при этом излишний определитель «великая», но семантика оригинального понятия «великая держава» при этом очевидно сохраняется.

Ниже приводится краткий анализ использования понятия «великая держава» в официальных текстах, опубликованных на сайте президента России (www.kremlin.ru)[63 - Тексты, которые я рассматриваю, включают в себя речи, стенограммы публичных мероприятий и встреч с иностранными лидерами, интервью национальным и международным СМИ и т. д.]. Я анализирую по меньшей мере 113 употреблений этого понятия на официальном сайте за 2000–2019 годы, а также несколько других случаев, когда это выражение использовалось представителями российской политической элиты, и обнаруживаю несколько дискурсивных закономерностей. Чтобы облегчить сравнение с предыдущим разделом, я группирую эти закономерности вокруг трех смысловых кластеров: (1) ресурсы и реляционность, (2) глобальные нормы и (3) признание.

1.3.2. Великая держава как нереляционный феномен

Первая тенденция проявляется в том, что Россия категорически отказывается обсуждать свой статус великой державы в сравнительных терминах. В своих выступлениях и интервью Путин привычно прибегает к статистике и сравнениям. Однако, когда речь заходит о статусе России как великой державы, они вдруг становятся не нужны. В редких случаях он может даже преуменьшить ресурсы страны, чтобы подчеркнуть, что политическое величие – это не относительная величина. Например, в интервью немецкой газете Welt am Sonntag в 2000 году журналист отметил, что Россия увеличила свой военный бюджет на 50% и снизила порог применения ядерного оружия и что Запад обеспокоен растущим стремлением России стать великой державой. Путин незамедлительно ответил, что «Россия не выторговывает для себя статус великой державы. Она ею является. Это определено ее огромным потенциалом, историей и культурой»[64 - Путин 2000а, выделение добавлено.]. Вскоре после этого он также отметил, что военные расходы России в 100 раз меньше, чем у США. Очевидно, Путин не видел противоречия между неспособностью России конкурировать в военном отношении и ее культурно и исторически предопределенным статусом великой державы.

В большинстве случаев Путин говорит о нынешнем статусе великой державы либо в исторических, либо в пророческих терминах – то есть проецирует его в прошлое или будущее. Например, в своей инаугурационной речи 2004 года он назвал российский народ «наследниками тысячелетней России. Родины выдающихся сынов и дочерей: тружеников, воинов, творцов. Они оставили нам с вами в наследство огромную, великую державу»[65 - Путин 2004б. В оригинальной стенограмме этой речи между словами «огромная» и «великая» стоит запятая. Такая пунктуация предполагает, что эти два прилагательных эквивалентны по своей функции, что должно указывать на то, что второе прилагательное (великая) должно быть семантически отделено от словосочетания «великая держава» и интерпретировано как отдельная характеристика, означающая общее величие, а не специфическое величие, приписываемое великим державам. Предположительно, эта запятая как-то связана с тем, что Путин сделал хорошо слышимую паузу между словами «великая» и «держава» – либо запятая стала причиной паузы, либо пауза стала причиной запятой. Однако, несмотря на паузу, просодическая (то есть интонационная) структура фразы говорит о другом. Повышение тона на «великая» и понижение на «держава» однозначно говорит о том, что эти два слова следует рассматривать как неотъемлемые части одного семантического целого. Намеренно или нет, но интонация Путина убеждает аудиторию в том, что «великая держава» в данном случае является целостной конструкцией и запятая здесь лишняя.]. В другой раз Путин нарисовал довольно мрачную картину, в которой Россия была окружена враждебными и экономически более развитыми державами с явными «геополитическими амбициями» и буквально боролась за свою жизнь. Чтобы оставаться в существующих границах, сказал Путин, Россия должна быть «сильной державой, [потому что] во все периоды ослабления страны… перед Россией всегда и неотвратимо вставала угроза распада»[66 - Путин 2003a.]. Следовательно, продолжил он, Россия должна «обладать существенным экономическим, интеллектуальным, моральным и военным преимуществом». Однако каждый раз, когда он ссылался на какой-либо общепринятый атрибут политического величия, такой как военное превосходство, сильная экономика и продвижение глобальных норм, он использовал по отношению к России выражение «должна и будет», проецируя эти черты в будущее[67 - Там же.]. Для иностранных наблюдателей такие претензии на величие, вероятно, казались только лишь амбициями.

Аналогичным образом российский министр иностранных дел Сергей Лавров, выступая на Генеральной Ассамблее ООН в 2016 году, обвинил западные великие державы в попытках «устанавливать критерии величия той или иной страны»[68 - Лавров 2016a.]. Тот же аргумент он использовал в своей программной статье о внешней политике России, опубликованной в том же году. В ней Лавров процитировал русского религиозно-политического философа правого толка Ивана Ильина, который утверждал, что «великодержавие определяется не размером территории и не числом жителей, но способностью народа и его правительства брать на себя бремя великих международных задач и творчески справляться с этими задачами»[69 - Лавров 2016б.]. И в этом случае российская позиция по вопросу о великодержавии сводится к тому, что ресурсы и реляционность имеют меньшее значение по сравнению с врожденной креативностью, что бы это ни значило.

1.3.3. Великая держава как последний оплот нравственности

Вторая устойчивая тенденция связана с глобализацией норм и нормативным антагонизмом России. Россия использует нормативный язык, апеллируя к верховенству международного права, всеобщему миру и безопасности, но делает она это в основном в контексте противостояния гегемонии[70 - Путин 2003б, 2007a, 2014a, 2016б, 2017в; Медведев 2008б.]. Россия представляет себя в качестве «истинной Европы», которая противостоит упадочной «ложной Европе»[71 - Morozov 2015, 119–128; Neumann 2016, 1383.] или даже «пост-Европе» Запада[72 - Караганов и др. 2016, 16.], и с такой же частотой позиционирует себя в качестве носителя истинных глобальных норм и ценностей, на которых была создана ООН. Россия критикует западные державы-гегемоны (в основном США) за то, что они извратили те принципы, которые Россия продолжает отстаивать[73 - Путин 2000б, 2007a.]. Поэтому вместо того, чтобы совместно с другими великими державами действовать в целях поддержания некоего нормативного консенсуса, она часто ставит себя в оппозицию к остальным членам клуба, демонстрируя свою нормативную маргинальность.

В результате Россию часто критикуют за ее реваншизм, но она все равно продолжает апеллировать к нормам, ориентиром для которых остается некая конвенционально понимаемая международная система (которую Запад, по мнению России, предал и извратил), а не какая-то изоляционистская, революционная или эсхатологическая альтернатива. Другими словами, Россия не выступает за какое-либо существенное изменение существующих структур и институтов, она лишь отстаивает многополярность как принцип более справедливого системного устройства. Путин настаивает на том, что эти «институты достаточно универсальны и могут быть наполнены более современным содержанием, адекватным текущей ситуации, [для чего] требуется новое „издание“ взаимозависимости»[74 - Путин 2014a.]. Таким образом, Россия заявляет, что она является великой державой и последним оплотом международных традиций и морали в системе, которая больше не способна признать и оценить ее роль. При этом, используя подобную риторику, в глазах западных стран она скорее выглядит как токсичная ревизионистская держава, что естественно.

1.3.4. Великая держава как идеология для внутреннего потребления

Наконец, третья и, возможно, самая важная тенденция связана с признанием. Путин демонстрирует хорошее понимание того, как играть в игру на признание. В подавляющем большинстве размещенных на сайте Кремля и направленных на международную аудиторию первоисточников Россию называют великой державой либо иностранные журналисты и политики[75 - Путин 2004в, 2004г, 2005a, 2007б, 2007в, 2013в; Медведев 2008a.], либо некоторые отечественные акторы, лишь косвенно связанные с российской политической элитой[76 - Путин 2006, 2007г.]. Путин, напротив, почти никогда не называет Россию великой державой во внешнеполитическом контексте. Хотя он использует это выражение довольно часто, в большинстве случаев он применяет его к другим государствам (в основном к США[77 - Путин 2002a, 2002б, 2014б, 2015a, 2016в, 2016г, 2016д, 2017б, 2017г.], а также к Китаю[78 - Путин 2017д, 2017е.], Франции[79 - Путин 2016г, 2016е.] и Индии[80 - Путин 2000в, 2000г, 2015б, 2016г.]). В исключительных случаях он называет Россию великой державой во внешнеполитическом контексте, только когда проводит параллели с какой-либо восходящей державой (например, Индией)[81 - Путин 2014в, 2017ж.]. Однако в тех немногих случаях (17 раз в анализируемой выборке), когда он приписывает этот статус только России, он явно обращается к внутренней аудитории. Обычно это происходит, когда Путин посещает относительно малозаметные мероприятия, такие как молодежные конкурсы и форумы[82 - Путин 2003в, 2013б, 2017a.], церемонии награждения ветеранов и других выдающихся людей[83 - Путин 2005б, 2005в, 2007e, 2014г, 2015в.], заседания правительства[84 - Путин 2000д, 2012a.]. Когда в своей инаугурационной речи (2004) он назвал Россию великой державой, он также обращался к внутренней аудитории и использовал это понятие в историческом контексте, настаивая на том, что величие должно быть «подкреплено новыми делами сегодняшних поколений»[85 - Путин 2004б.]. В другой раз, обращаясь к избирателям перед своим первым президентским сроком, Путин использовал это понятие, противопоставляя его российским реалиям и указывая на бедность и социальную несправедливость[86 - Путин 2000е.]. По его мнению, Россия всегда была великой державой, но в тот момент она была великой державой «в потенциале»[87 - Там же.].

В ряде случаев, когда кто-то определял Россию как великую державу, Путин отметал это определение или не повторял его в своих ответах. В интервью Le Figaro он открыто протестовал против него, подчеркивая, что у России слишком много внутренних проблем, чтобы заниматься глобальными[88 - Путин 2000б.]. При этом он все же намекнул, что Россия остается великой державой на каком-то другом уровне, просто не на уровне великодержавного управления. В 2007 году на международном мероприятии Путин предположил, что для современной России, как и для Российской империи в начале 1900?х годов, было бы гораздо лучше, если бы она «не корчила из себя великую державу»[89 - Путин 2007е.]. В 2014 и 2015 годах Путин настаивал на том, что Россия не хочет быть сверхдержавой, поскольку ей не нравится навязывать другим странам свои порядки и у нее достаточно пространства в собственных внутренних регионах. При этом Путин также дал понять, что критикует гегемонистские амбиции и что Россия не собирается отказываться от роли великой державы, то есть одной из нескольких равных (впрочем, этот посыл не был явным)[90 - Путин 2014a, 2015г; см. также: Путин 2003г.].

Иными словами, Россия также риторически апеллирует к институту великодержавного управления в его западном понимании и без труда признает, что другие могущественные государства входят в один клуб. Однако в международном контексте она не приписывает себе роль великой державы. При этом, выступая перед внутренней аудиторией, она упорно утверждает, что является великой державой, используя это понятие и связанный с ним образ в качестве мощного идеологического и мобилизационного инструмента.

1.4. Смешение понятий

Почему эти два понятия, которые в английском и русском языках должны быть прямыми эквивалентами и обозначать крупного участника международных отношений, формирующего один из основных институтов – великодержавное управление, – имеют такие разные семантические поля (см. схему 1)[91 - Под «семантическим полем» я понимаю тесно связанную группу слов и их коннотаций, объединенных общим понятием, которое (1) определяет границы группы и (2) формирует контекстуальное значение входящих в нее лексем. Более подробное обсуждение семантических полей см., например: Andersen 1997, 350–370.]? Мой ответ на этот вопрос относительно прост: великая держава не совсем эквивалентна great power или, точнее, эти два понятия смешались в результате (1) перевода и (2) их дальнейшего дискурсивного взаимодействия в политическом поле[92 - Учитывая, что институт великодержавного управления уходит корнями в европейский политический дискурс XVIII века (Scott 2001) и был формализован (а затем и легализован [Koskenniemi 2004]) в XIX веке, когда основным языком дипломатии был французский, первоначальным аналогом великой державы было французское понятие une grande puissance, а не английское great power. Тем не менее, поскольку в данной главе я в основном обращаюсь к современному употреблению, русско-английская оппозиция представляется более уместной.]. Эйнар Виген определяет смешение понятий как «процесс, который устанавливает конвенциональные переводческие эквиваленты между языками»[93 - Wigen 2018, 42.]. Важно отметить, что этот процесс обычно не подразумевает изобретения нового слова или прямого заимствования и локализации иностранного слова. Речь идет о поиске эквивалентов, которые, естественно, имеют свою лингвистическую историю и никогда не бывают полностью тождественны в силу различий в семантических структурах культур и языков[94 - Ср. прим. 1 на с. 13.]. Таким образом, смешение понятий дает возможность отдельным переводчикам, государственным деятелям и интеллектуалам интерпретировать определенный понятийный словарь и переформулировать его в локальных, культурно обусловленных терминах. Оно также предоставляет дипломатам и политикам, вступающим в межгосударственные контакты и общающимся со своей внутренней аудиторией, свободу в выборе и использовании соответствующих значений понятий[95 - Wigen 2018, 36.].

Схема 1. Great power и великая держава. Сравнение семантических полей

Таким образом, великая держава – это и то же самое, что great power, и нечто отличное от нее. Это то же самое, потому что данное понятие не является изолированным или идиосинкразическим. Это прямой перевод выражения great power (или, точнее, изначально французского понятия une grande puissance), и оно приобретает подобное значение только в международном контексте, даже когда используется для внутреннего потребления. Но великая держава и не тождественна great power, поскольку имеет свою историю и практику употребления – у нее нет всех ключевых семантических характеристик, присущих great power в ее западном значении. В то же время, поскольку Россия стремится к включенности и пониманию, отечественная трактовка понятия великой державы остается тесно связана с западным эквивалентом и зависит от него. В итоге данная трактовка балансирует в относительно свободных рамках, возникающих в результате смешения понятий, – как используя некоторые особенности ее семантики (например, безотносительную оценку внутренних политических качеств, ситуативную креативность в решении мировых проблем и его мобилизационную мощь), так и демонстрируя адекватное понимание того, что значит быть западной великой державой. Например, российские политики и дипломаты всегда с осторожностью говорят об аспекте признания, если речь идет о великих державах. Они редко открыто приписывают себе этот статус в международном и институциональном контекстах, но часто используют это понятие по отношению к другим великим и восходящим державам. Они не провоцируют подобные сравнения и часто отказываются от них, так как понимают, что они могут закончиться не в пользу России. Они ратуют за верность существующим международным институтам (особенно ООН), которые глобально подтверждают статус России как великой державы. В то же время Россия может свободно говорить на свою внутреннюю аудиторию о том, что она – великая держава, и опираться на мобилизационную силу и историческую укорененность этого понятия, даже когда (или особенно когда!) наступают тяжелые времена. А когда бо?льшая часть мира выступает против ее международных действий (как это случилось в 2022 году), великодержавная идеология может становиться для россиян еще более привлекательной.

Можно спорить о том, в какой мере выбор семантических нюансов является стратегическим или даже осознанным, но, поскольку языки играют принципиальную роль в формировании наших картин мира[96 - Как говорил Людвиг Витгенштейн: «Границы моего языка суть границы моего мира» и «Мы не можем мыслить то, что не мыслится, а то, что не можем мыслить, не можем и сказать» (Витгенштейн 2018, 101).], я могу предположить, что история и семантическое поле понятия великая держава не могут быть просто набором инструментов для ситуативного использования даже для тех профессиональных политиков, которые в совершенстве владеют не только русским языком. Во-первых, семантическая специфика отечественного понятия, хотя и не является полностью определяющей, всегда может возобладать в качестве стандартного способа смыслообразования. Во-вторых, именно отечественное понятие вызывает отклик у внутренней аудитории, а значит, его семантическое поле не может игнорировать ни один профессиональный политик, желающий оставаться популярным, даже если он отлично понимает тонкости межъязыковой вариативности.

Таким образом, понятие «великая держава» – это продукт как (1) эволюции внутриполитического дискурса России, так и (2) ее международных и межъязыковых связей с соседями. Что особенно важно, на него повлияло смешение понятий с европейским международным обществом, которое превратило великодержавие в международный институт. Я выделяю «европейский» политический дискурс как главную точку отсчета для российского политического воображения, поскольку на протяжении нескольких столетий он оставался главным значимым Другим[97 - Нойманн 2008; Neumann 2008, 2016; Morozov 2015.]. В то же время я делаю это с оговорками. Во-первых, когда речь идет о политических понятиях, во всех европейских языках и локальных контекстах можно найти достаточно различий. Однако существует и немало сходств в том, как эти понятия развивались в отдельных европейских дискурсах, а также в дискурсах их ближайших соседей, включая Россию (отсюда проистекает идея европейского международного общества)[98 - Scott 2001.]. Таким образом, чтобы комплексно и в деталях описать картину тысячелетней эволюции понятий российского политического дискурса, я решился на некоторое упрощение. Во-вторых, в силу огромных размеров страны и ее географического положения на российский дискурс также влияли государства, расположенные к востоку и югу от России[99 - Neumann, Wigen 2018; Ивахненко 1999; Живов, Успенский 1987; Shlapentokh 2013.]. Я осознаю это и, прослеживая эволюцию понятия «великой державы», стремлюсь учитывать политические традиции Великой степи и Византии (то есть восточное и южное влияние) (см., в частности, главы 2 и 3). И все же главным объектом моего анализа остается российский политический дискурс, а европейский дискурс служит главным собеседником и внешним ориентиром. Я утверждаю, что эти два дискурса развивались параллельно и прошли через наиболее значительное и длительное смешение понятий, которое, с одной стороны, позволило России быть услышанной в европоцентристской политической среде, а с другой – ограничило ее дискурсивные возможности для получения признания.

1.5. Структура исследования

В том, как развивалось понимание политического величия в России и в Европе, было много общего. Несмотря на временные задержки и определенную локальную специфику, можно сказать, что российский и европейский дискурсы развивались параллельно, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга (см. главу 4). В моей реконструкции исторический репертуар дискурсивных проявлений политического величия и превосходства включает четыре отдельных, но генеалогически связанных модуса (mode)[100 - Я понимаю под «модусом» примерно то же, что Данн и Нойманн понимают под «позицей» («position»), то есть совокупность схожих и связанных дискурсивных репрезентаций, образующих различимое целое (Dunn, Neumann 2016, 5). Однако я предпочитаю термин «модус», поскольку он семантически более оторван от конкретных и организованных групп акторов и обращает внимание на способ рассуждения, то есть привычку или выбор связывать отдельные репрезентации определенным образом, а не на семантическое содержание отдельных репрезентаций.], которые конкурировали и сменяли друг друга, по очереди претендуя на дискурсивную гегемонию: абсолютный, театральный, цивилизационный и социал-интернационалистический (содержание каждого из них я раскрою чуть ниже). Их конкуренция была как международной, так и внутригосударственной, то есть в пространстве одного национального дискурса в любой момент времени помимо гегемонного могли существовать (и часто существовали) другие модусы (в спящем либо маргинальном режиме)[101 - В этом контексте разница между спящим и маргинальным модусами и схожа с классическим марксистским различием между классом «в себе», то есть равными экономическими субъектами, разделяющими одни и те же поводы для недовольства, и классом «для себя», то есть равными экономическими субъектами, осознающими свое единство и общие интересы (Munro 2013). Иными словами, спящий модус предполагает существование разобщенных или политически неактивных репрезентаций, которые могут срезонировать и образовать различимое целое, в то время как маргинальность предполагает существование организованной и саморефлексивной позиции, которая подавляется представителями дискурсивной гегемонии.]. В то же время различные международные акторы (в данном случае – Россия и ее западные соседи) могли иметь различные гегемонные модусы политического величия или даже пребывать в дискурсивной неопределенности, когда гегемония оказывалась подорвана и вытеснялась конкурирующим (как внутри страны, так и в международном общении) модусом. Неважно, были ли эти два дискурса внутренне стабильными или оспаривались, но, если они существенно различались по доминирующим модусам, это создавало разногласие на международном уровне, и участвующие акторы вступали в фазу дискурсивной полемики, даже если они использовали вроде бы эквивалентные понятия и преследовали схожие цели.

В упрощенном виде, четыре вышеупомянутых модуса величия и их взаимное расположение можно представить в виде матрицы, вертикальная ось которой выражает отношение модусов к существующему миропорядку (консервативное либо революционное), а горизонтальная ось определяет главный механизм их собственной валидации (ауратический либо материалистический)[102 - Здесь я использую понятие ауры Вальтера Беньямина, которое включает в себя «уникальное проявление дистанции», или явно церемониальный характер явления или события (Benjamin 2019, 141). Хотя все модернистские и домодернистские режимы власти зависят от церемониалов, порождающих согласие и/или веру (Агамбен 2019), я полагаю, что абсолютный и театральный типы политического величия особенно зависят от церемоний, а также от дистанции, «какой бы близкой она ни была» (Benjamin 2019, 173). Два других типа я называю материалистическими, поскольку они явно опираются либо на относительную оценку и сравнение, либо на диалектическую материалистическую онтологию.], как представлено на схеме 2.

Схема 2. Четыре генеалогически связанных модуса величия в политическом дискурсе России и предшествовавших ей политических образований

Несмотря на четко проведенные границы внутри этой классификации, каждый из модусов на самом деле – это открытая система и ни один из них не является герметичным. Следовательно, все они подвержены взаимопроникновениям. Так, дискурсивная эволюция становится возможной и, по сути, неизбежной на длительных временных промежутках – каждый модус несет в себе семя собственного разрушения. По той же причине, однако, соседствующие модусы всегда связаны между собой. Поскольку каждый дискурсивный конкурент вынужден осмысливать существующие практические последствия прежней гегемонной системы значений, новый модус никогда не будет достаточно революционен, чтобы полностью оторваться от принципов и понятий своего предшественника. Ниже я раскрываю значение всех четырех модусов и реконструирую последовательность их возникновения, доминирования и упадка в российском (и отчасти европейском) политическом дискурсе.

1.5.1. Абсолютное величие

В России (а также, предположительно, в Европе к западу от России) наиболее древним способом осмысления политического величия было представление его в абсолютных терминах (см. главу 2). То есть политическая власть воспринималась как величественная (majestic) благодаря своей прямой связи с божественной властью. И хотя каждая конкретная репрезентация этого свойства зависела от сочетания земных ритуалов и созданных людьми символов, эти символы являлись лишь воплощением того, что, как считалось, существует независимо от человеческих чувств и восприятия. Постулируя прямую связь между божеством и государем как реальным воплощением божественной политической власти на земле, абсолютное величие одновременно является ауратическим и консервативным.

Оно ауратично, поскольку содержит элементы культа и предполагает неразрывную дистанцию между государем и народом (а также между разными государями). Оно основано на безусловном признании (внутреннем и внешнем) морального превосходства и политического величия суверена. Следовательно, абсолютное величие с неохотой поддается измерению, сравнению и системному признанию. Обычно оно черпает свою легитимность из истории и характера текущего режима, основанного на идее божественной интронизации. Абсолютное величие также носит ярко выраженный консервативный характер, поскольку оно эссенциализирует политические режимы и стремится защитить их от возможных трансформаций, которые могут поставить под сомнение их божественную родословную. Часто апелляция к такому типу величия выполняет функцию легитимирующей политической идеологии и может быть использована перед лицом внешних стратегических вызовов. Яркий пример ее применения – общение самого безжалостного русского царя (и успешного завоевателя) Ивана IV (1547–1584)[103 - Здесь и далее при первом упоминании монархов и государственных лидеров я указываю в скобках период их правления.] со своими западными соседями: Юханом III Шведским, Стефаном Баторием из Речи Посполитой и Елизаветой I, королевой Англии (см. главу 2).

1.5.2. Театральное величие

Когда Россия во второй половине XVII и в течение XVIII века активно пыталась присоединиться к уже формирующемуся европейскому обществу государств, она вместе с этим меняла доминирующий модус репрезентации политического величия на более соответствующий эпохе – театральный. В этом модусе политическое величие утрачивает свой эссенциалистский характер и универсалистскую основу. Оно реализуется в первую очередь через решительные действия и убедительные спектакли, дополненные восхвалениями и пышностью. Величие здесь уже не является каким-то внутренним и невидимым качеством. Оно становится свойством самого дискурса и текущего политического момента, а его валидация во многом зависит от результативности политических и/или военных действий и убедительности сопровождающих их зрелищ. В России подобный политический стиль был на пике в XVIII веке, когда панегирическая литература и проповеди чрезмерно восхваляли монархов как сакральных творцов и хранителей национальной славы и величия, подкрепленных военными победами (см. главу 3, особенно разделы 3.8–3.15). В Европе ранним примером претензии на театральное величие стало вступление Швеции в Тридцатилетнюю войну в 1630 году[104 - Ringmar 2007.].

Театральное величие остается ауратичным, но при этом становится революционным. Хотя оно по-прежнему опирается на внешние проявления и воспринимаемую дистанцию, оно отказывается от эссенциализма, который приписывал политическим режимам постоянные внеисторические черты и прямую связь с божественным. Таким образом, для изменения своего международного статуса важно было убедительно сыграть и пышно прославить свои поступки, и это часто срабатывало, даже если политический актор не мог похвастаться «правильным» политическим режимом и богатой историей. Российские монархи XVIII века широко использовали дискурс театрального величия как для оправдания своих радикальных внутренних реформ, так и для улучшения своего международного положения.

1.5.3. Цивилизационное величие

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5