– Больно быстро ты ноне откачался, Егор Иванович. Аль сломалось чего? Я только мыть наладилась, а воды – тю-тю.
То была тётя Нюра Саблина, отцова сестра. Дед, я знал по домашним пересудам, сватью недолюбливал и пробурчал что-то, не прекращая своего занятия.
– А это чей же такой херувимчик? Никак Толяша Агарковых. Как вырос – не узнать. Ты что ж в гости не приходишь? Шурку попроведать…
– Я к вам дороги не знаю, а то бы пришёл.
– Ну, а я-то знаю. Со мной пойдёшь?
Я покосился на деда. Тот продолжал возиться с маслёнкой и бурчать себе под нос.
– До завтрева-то починишь, Иваныч?
Анна Кузьминична взяла меня за руку и повела к себе домой.
19
У тётки житьё гораздо веселей, хотя, может быть, не такое сытное, как у бабушки – хозяйка готовила редко.
– Ты, Толька, жрать захотишь, не стесняйся – бери, что приглянется. Вон сахар в горшке, молоко в сенях или погребе. Да ты к погребу не подходи – Шурке скажи. Шурка, балбес, смотри за братом, чтоб в погреб не упал.
У бабушки то блины на столе, то лапша из петуха. В сенях бочка стоит с клюквенным квасом, а на полатях мешок с сухарями. Я дырку проковырял и похрумкивал тайком, чтобы баба Даша не услыхала. Сухари мелкие, кислые, из домашнего хлеба. А у тётки и вправду сахар хранится в горшке, который малышам подставляют – зато крупный, пиленый. Возьму кусок – полдня грызу и облизываю.
Саня, брат – пацан что надо, хотя, конечно, намного старше меня, он даже старше Люси. Сделал мне свисток из ивового прутика. Я сначала так свистел, а потом Саня туда горошину опустил, и стали получаться милицейские трели. Я дул в него – дул, пока щёки не заболели. Вечерами мы ходили в огород грядки поливать. В этом краю деревни огороды вскапывали далеко от жилья, но рядом с озером. Поливать удобно, а охранять – никакой возможности. То-то раздолье пацанам, думал я, обозревая зелёное царство – ни собак, ни сторожей. А про хозяев – редкие лентяи, колодец у дома выкопать не могут.
Саня сделал мне лук, а копьянки для камышовых стрел согнул из консервной банки. Такой стрелой кого убить – плёвое дело. Я забросил свисток и целыми днями, пока брат был в школе, стрелял из лука в цель – на меткость, вверх – на высоту полёта. Хвастал, что пойду на болото и настреляю уток.
– Сходи-сходи, – кивала Анна Кузьминична. – А то картошка эта совсем опостылела.
Она была пьяницей, и её уже несколько раз выгоняли с фермы, где она работала дояркой, а потом снова звали, потому что людей в колхозе не хватало. В доме у неё не было никаких запасов, а за душой – никаких сбережений. Но была корова, был огород, за которым Сашка ходил. Был сахар в горшке. Был ковёр на стене с тремя богатырями. Я частенько забирался на тёткину кровать, чтобы рассмотреть их оружие.
Зимой Саня спал на печи, а на лето перебирался в сени. Здесь стояла старая кровать. И хотя на ней постели не было, но было много старых шуб, тулупов, фуфаек, и были две большие мягкие подушки. В первую ночь Анна Кузьминична позвала:
– Толя, айда ко мне спать – на печи, поди, жестко.
Я отмолчался, будто спал. А Сашка пробурчал:
– Мы завтра в сени переберёмся.
И перебрались, хотя на дворе ещё прохладно по ночам – был месяц май. Прихватили лампу керосиновую. Саня стал читать толстенную книгу «Тысяча и одна ночь». Это были сказки, только странные какие-то, будто для взрослых. Сашка читает, а я уткнусь носом в его холодное плечо и слушаю. А потом говорю:
– У меня, Саня, будет самая красивая жена.
Брат покосился на меня снисходительно:
– Чтобы иметь самую красивую жену, надо быть самым сильным мужиком.
– Не-а, я буду самым богатым.
В кино пошли, ухитрившись как-то без билетов прошмыгнуть. В зрительном зале вместо кресел с номерами лавки – садились, кто куда хотел или успел. Пацанам вообще место было на полу в проходах или на сцене у экрана. Саня предусмотрительно прихватил крапивный мешок, расстелил, сам уселся, меня на колени посадил.
Фильм назывался «Мамлюк». Ну, я Вам скажу, картина! Мы как вышли из клуба, я её тут же начал брату пересказывать. Со своей версией сценария и счастливым концом, конечно. Саня слушал, не перебивая. Брели мы, не спеша, тёмной улицей и оказались возле церкви. Брат остановился:
– А хочешь, в мамлюков поиграем?
– Сейчас?
– Конечно.
– Вот здорово! Давай.
– Я сейчас залезу в гарем за красавицей, а ты пошухери. Если янычары нагрянут – свисти. Понял?
Я понял и прижался к холодной стене, вглядываясь в тревожную темноту, прислушиваясь ко всяким шорохам. Саня, цепляясь за выщерблины в кирпичах, ловко по вертикальной стене полез вверх и пропал в дырке обрешёченного окна. Я представлял, как по связанным простыням спускается вниз красавица из гарема турецкого султана. Потом мы бежим прочь тёмной улицей, и громче наших лёгких шагов шуршат её шёлковая юбка и парчовая накидка, в лунном свете блестит золотистый шарф. Спасаясь бегством, она напоминает яркую птицу с южных островов, бьющуюся о прутья клетки. Смерть преследует нас по пятам. Однако красавица надеется на нас – верных и бесстрашных мамлюков. И мы, конечно, не подведём – умрём, костьми ляжем, но спасём беглянку. А потом женимся. Нет, конечно, женюсь я, а Саня будет стоять с кривой саблей за моей спиной и следить за порядком на свадьбе.
Через бесконечно долгое время из дыры в окне чуть не на голову мне упал крапивный мешок чем-то заполненный. Потом спрыгнул Саня.
– Красавица в мешке? – удивился я.
– Тихо! Пойдём отсюда.
Я всё понял – в мешке зерно, о котором говорил дед. Сашка в церковь не за пленницей гарема лазил, а воровать. Да ещё меня привлёк, не совсем летнего. Ну, погоди, братан! Я обиду затаил и назавтра наябедничал тётке. Анна Кузьминична плавилась в похмельной истоме. Моя информация её взбодрила.
– Шурка! Сколь раз тебе, паразиту, говорить, чтоб в церкву не лазил?
– Чё разбазлалась? – отмахнулся Саня. – Иль курей прикажешь твоей гущей кормить? Куры сдохнут, и мы с голоду помрём.
А ведь Санька-то прав, подумал я. И ещё вспомнил, как прошлым летом поучал меня отец, вынимая дикую утку из петли: «Когда для семьи – это не воровство, воровство – это когда для себя». И мне стыдно стало за своё наушничество. Но как он с матерью разговаривает! Попробовал бы я так – вмиг языка лишился.
Впрочем, и Анна Кузьминична не настроена была прощать грубость сыну. Она вооружилась поленом и бочком, бочкам стала подкрадываться к нему. Каким-то чудом в последнее мгновение Санёк увернулся от нацеленного в голову удара и задал стрекача. Перемахнул через плетень, а посланное вдогонку полено поцеловалось с глиняным кувшином, жарившимся на солнце. Черепки его смотрелись жутко.
Я хотел удрать к бабке, но подумал, что это было б верхом предательства по отношению к брату. Вместе уйдём, решил я и остался ждать. Анна Кузьминична попила бражки и легла спать. Мне одному страшно было в сенях, и я перебрался на печку. И повёл разговор, который должен был облегчить мою, сгоравшую от стыда, душу.
– Тёть Нюр, ты зачем пьёшь?
– Я, племяш, без Лёньки стала пить. Умер залёточка мой, от ран, от войны проклятой. Какой был мужик! Как они с твоим отцом дружили. Эх, кабы жив-то был, рази я такая была?
Саня, наверное, простил моё предательство. А может, просто попрекать не стал. Золотой человек! Появился он на следующий день, когда тётя Нюра на дойку уехала – попил молока из кринки, похлопал себя по животу:
– Порядок. Пошли, Антоха, рыбу ловить.
Шли мы долго. Впрочем, церковь отовсюду видна: оглянешься – кажется, и деревня рядом. Саня разделся до трусов и полез ставить сети. Растянул её у самых камышей, дырявую, мелкоячеистую. Вылез весь облепленный водорослями, как водяной:
– Бутить будешь?
Взглянул на гусиную кожу его ног и схитрил:
– Я, Саня, пиявок боюсь.