– А что ж, дядя, за народ ваш такой, николаевский, откуда?
– Так, курские мы, откуда ж ещё. Ишо при Катьке нас сюда пригнали. Супротив царя наш брат пошёл, батрак да победнее которые. Казаки ж врагами были.
– Что ж, восстание у вас было? – встрял Лопахин.
– Да было, конечно. Филя Коссаковский да Иван Долган коноводили, а мы за ними. Всех казачьё похватало и угнало в каторги.
– А ты там был?
Возница угрюмо отмолчался, зло хлестнул коней.
Гриша Богер влез с вопросом:
– А ты в Кичигинской бывал, дядя?
– Бывал, а как же….
Уже в виду стоящего стеной векового бора мужики-возницы запосматривали косо на чёрные сочные облака, дымившиеся по омрачнённому небу.
Ветер задул резкий и неопределённый – он рвал без направления, со всех сторон, словно атаковал невидимого врага, кидался на него с яростью цепного пса. И как пёс, отшвыриваемый пинком, гневно судорожно завывал и снова бросался на непрошеных гостей. По земле кружились, мчались и вертелись снежные вихрастые воронки, пути забило, наглухо запорошило снегом. И стонал вековой бор.
Обоз с трудом пробивался просекой. Всё настойчивее, всё крепче и резче ударял по бокам стервенеющий ветер, всё чернее небо, круче и быстрее взвивались снежные хлопья, проникали во все щели, слепили глаза. Как в норы кроты, глубоко в тулупы зарылись возницы. Запорошило в санях седоков. От встречного ветра заходится дыхание лошадей, седым инеем запушило их морды, ноги и бока.
Долго ехали и словно заманивали за собою в бор бешеный степной буран, который и здесь разгулялся, будто буйный мужик в хмельном пиру – всё, мол, моё и что поломаю, за то ответ не держу!
Сумрачно, грозно, пужливо было в стонущем лесу – того и гляди лесиной придавит. Такого бурана, матерились возницы, не видали много лет. Не иначе, говорили, Бог наслал его за недобрые людские помыслы.
Въехали в Кичигинскую – большую просторную станицу с широко укатанными серебряными улицами. Малую деревеньку зима обернёт в берлогу – засыплет, закроет, снегами заметёт. А большому селу зимой только и покрасоваться.
Николаевские возницы поддали ходу и мчали для форсу на лёгкой рыси. Подкатили к Совету. Он, по общему правилу, на главной площади, в доме бывшего станичного Правления. Снежными комьями вывалились из саней, ступали робко на занемевшие ноги, по ступеням поднялись в помещение.
Совет как Совет – просторный, нескладный, неприютный, грязный и скучный. В городских учреждениях об эту пору никого уже не застанешь, а тут гляди-ка, что народу наползло, управившись с хозяйством, и метель нипочём. Притулившись к коричневой сальной стене, вертят цигарки, махорят, провонивают и без того несносный кислый воздух, жмутся по окнам, выцарапывают разное на обледенелых стёклах, похлопывают себя по бокам, войдя с мороза, вяло и будто невзначай перекидываются скучными фразами. Видно, что многие, большинство, может быть все – толпятся без дела: некуда деться, нечего делать – так и сошлись.
Увидев вошедших, повернулись дружно в их сторону, осмотрели, высказали разные соображения насчёт мороза, усталости, цели и причин, заставивших маяться людей в такую круговерть. Всё это крутым солёным мужским словом.
– Здорово, товарищи, – обратился командир отряда Фёдоров, задержавшийся чего-то на крыльце и входивший теперь последним.
– Здрав будь, – промычало несколько голосов.
– Председателя бы повидать.
– А вот сюда, – и указали на дверь в загородке.
Фёдоров прошёл.
Лопатин подвинул бесцеремонно сидевшего на подоконнике казачка в рваном засаленном тулупчике, закурил папиросу, молча дал закурить и тому.
Бочкарёв уже вклинился в толпу и вёл разговор, расспрашивал, сколько живёт в станице народу, как дела разные идут, довольны ли Советской властью – словом, с места в карьер.
Из загородки вышли трое, остановились, привлекая внимание.
Фёдоров спросил:
– Что ж, председатель, больше никого не покличешь?
Степенный станичный председатель Парфёнов откашлялся в кулак, заворачивая седеющую бороду, и сказал:
– Нет… никого. Потому, стало быть, что поздно и погода несуразная. Завтрева увидите.
И нахмурив брови, всё глядел на пол, на свои пимы, изредка украдкой посматривая на приезжих, словно пересчитывая.
– Ну, ладно, – бодро сказал Фёдоров, – тогда приступим, Мы, товарищи, рабочие из Челябинска, по нужде нашей крайней к вам.. Впрочем, чего там…. Читай.
Он кивнул писарю и отшатнулся назад.
Станичный писарь, а по-новому секретарь Совета, чахоточный человек с узким лицом и какими-то невидящими людей глазами, читал по бумажке, но из-за разговоров, кашлянья, шарканья о пол множества ног и вьюжного завывания за стеной и в печной трубе принуждён был бесконечно повторять прочитанное. Отчаявшись быть услышанным, он иногда, не глядя, разговаривал с председателем. Тот имел свойственный ему затаённо-угрюмый вид, держал шапку в руке, махал иногда ею на толпу, всё никак не смолкающую, и сердился:
– В хлеву что ль топчитесь? Слова сказать нельзя.
– Ты внятно объясняй, что к чему.
– Казаки! Господа! Тьфу, чёрт! Тише! – придушённо выкрикивал писарь и, кашляя, любопытно заглядывал в бумагу, как будто бы и не он её писал.
– Не булгачьте народ! – кричал кто-то.
Писарь снова читал, напрягая голос, добрался, наконец, до сути, и бессвязные, отрывочные фразы, долетавшие до сознания, как комья земли с лопаты, задавили шум, будто погребли покойника.
– … мы, нижеподписавшиеся жители станицы Кичигинской сим постановляем… добровольно и безвозмездно… пудов хлеба… семьям рабочих… голодающим детям… Совета Парфёнов.
– Нда-а…. Вот вить чё…. Ну, дела… – шёпот как стон прошелестел над толпой.
Потемнели казаки, потупились, страшась поднять глаза друг на друга, на приезжих, и настойчиво ловили взгляд председателя.
Парфёнов боялся взрыва возмущения да ещё в присутствии двух десятков вооруженных рабочих.
– Вы, казаки, вот что, – сказал он рассудительно, – разберите-ка гостей по избам, накормите, расспросите… Тамо-тко, может, до чего и договоритесь. А утром все здесь соберёмся, будем решать…. Ну, давай, давай, шевели мозгами.
И вопросительно взглянул на Фёдорова. Тот одобрительно кивнул и повёл своих к оставшимся под бураном саням.
Изба, куда подкатили Бондарев и его товарищи, стояла чуть ли не на краю станицы. Позади неё – сараи, хлев, огород до самого бора, сбоку – маленький садик.
Хозяин унял собаку и потянулся было отворять ворота для саней, но николаевский возница, высадив седоков, гостевать отказался.
– Я тут неподалёку буду. К куму заверну, – сказал он, прощаясь, и повернул коней на дорогу.
В окно заглядывала тёмная ночь, шурша ветром и стуча снежной крупой. Ребятишки спали. Хозяйка возилась около печи, ставя тесто, бросая быстрые испуганные взгляды на мужчин, расположившихся за столом, и на их винтовки, составленные у порога. Хозяин сел под образами и всё молчал, покашливая в кулак. На столе – хлеб, молоко, холодная каша. Самовар на лавке упёрся трубою в окно. Хозяйка приподняла крышку – в лицо вырвался бунтующий пар – подняла тяжёлое, горячо дымящееся полотенце, выбрала яйца, разложила на тарелке, и они кругло забелели в полумраке избы.
Приезжие ели, обжигаясь, пили чай. Бондарёв, точно выполняя приказ командира, повёл разъяснительную беседу. Рассказывал о трудностях Советской власти, о положении на фронтах, о голоде рабочих в Челябе, которым надо помочь.