СИНЯЯ ЖИЛКА
Сойти с весов? Пожалуйста.
Бабушка, прикусив губу, смотрит то на меня, то на планку с гирями, будто ее на рынке обманули.
Либо весы врут, либо врач.
Записано: перед каникулами ребенок весил тридцать два кило. Теперь двадцать шесть. Это как?
А круги под глазами? А тело в синяках?
Его же не в Освенцим отправляли, а в пионерский лагерь!..
Меня выпроваживают в коридор поликлиники, бабушка остается в кабинете с врачом, шепчутся.
Здесь будто бы тоннель времени: линолеум, параллели плинтусов уводят в бесконечность.
За рядами клубных сидений – окно, и солнце, и ветка каштана, спелые колючие плоды постукивают по стеклу.
Все думают, я болен, поэтому вернулся не розовым и упитанным, как поросенок, а худым и побитым, как пес.
Мне по этому туннелю назад, к той девочке, которая врезалась в память. Никакая фотокарточка не нужна: узенькие плечи, красный галстук, карие распахнутые глаза.
Мне – к тому имени, что еще долго буду повторять днем и ночью: Диночка, Дина.
Впервые я увидел ее, когда она построила наш отряд. С тех пор ходил за ней повсюду.
Пионервожатая может отругать пионера, даже отшлепать по заднице. Но Дина поручает сложить поленницу, принести воды для рукомойника.
Пацаны смеются. Девчонки ревнуют: прикинь, ей ведь целых шестнадцать лет, старуха. И выше на голову.
Чтобы возвыситься, хожу на ходулях, падаю, коленки в ссадинах, руки исцарапаны.
Накачиваю петушиные мышцы, корячусь на турнике, давлю прыщи перед зеркалом, расчесываю волосы на пробор.
Кладу ей под двери ромашки.
У костра пристраиваюсь рядом с Диной, впитывая журчание ее голоса: «Обрадовались буржуины и записали Мальчиша-Плохиша в свое буржуинство».
Через вырез в сарафане мне видна ее грудь, а на ней родинка и синяя жилка.
Дина, я тебя люблю.
Как хочется оттопырить ситец и дотронуться!
Грудь Дины вздымается вместе с сарафаном, наверное, от волнения перед Гайдаром: «И дали Плохишу целую бочку варенья да целую корзину печенья».
А мне ни шиша.
Я не получаю ничего, хотя аромат ее кожи и волос почти лишает меня рассудка.
Придя к ней с кульком конфет и белым наливом, признаюсь. Думаю, засмеет. Но оказывается, все хуже: у нее жених.
Жизнь моя закончена.
После отбоя, оставив ей записку, иду к реке. Она – следом. Завидев меня по горло в воде, прыгает с кладок.
Мы переплываем реку и уходим вверх по течению, сушим одежду у костерка, нагие, плача, целуясь и дрожа.
Мы никого не боимся.
Даже директора лагеря, отставного полковника Локтева.
Мы одни перед Богом и советской властью.
И нет на свете существ более одиноких.
ТАКИ ЛАДНО
Что касается моей киевской тетки Миры, умнющей и осторожной, как Тортилла, то из ее 90 лет последние пару она как-то обошлись без ТВ и радио.
Тетка говорит, что ей нельзя расстраиваться. Доктора не велят.
Из своей киевской квартирки на Стрелецкой она слышит лишь колокола Софии.
И узнаёт новости от социалки – что помогает по дому.
На Крещатике тихо? Так-таки и ладно. Хуже, что на майские некому сделать гефилте фиш…
Ганночка, ви, что ли, не кушали гефилте фиш? Азохен вэй!.. Так уже сходите за щукой, вот гроши. Шо, мало? Ну, налепим вареников. Большое дело!
ОФЕЛИЯ
Мимо окон в Невеле несут тесаный крест, следом телега с гробом, за нею родня. В хвосте дядья-алкаши, с надеждой на похмелку.
Каркают вороны. Все черное.
А позади девчонка.
Она не идет – она парит, скользит по пыли сандалиями, аки ангел на коньках. Букетик держит перед собой, как проводница флажок.
Люди жмутся к домам и вполголоса: кого понесли-то?.. Корноухова, обходчика… Который печень пропил?.. Не печень, а почки!.. Да хрен ли теперь разница? Глянь, как мелкая убивается! Чья она? Не родня ли обходчику?.. Видать, внучка… Ой, ой!.. Ну, вы даете!.. Эта, что ли? Придурочная с того берега!.. Там ее все Офелией зовут. На похороны ходит, как в кино.
Через пару недель несут буфетчицу – Офелия за гробом.
Потом участкового дядю Мишу, что пьяный утоп.
Он, между прочим, так и не показал мне пистолет, но научил чечетке. А еще – свистеть через камыш по-воробьиному: фьють, фьють.