Лес, между тем, кончился, показалась Черемшанка. Небольшая речка серебряно-чешуйчатой лентой огибала деревню. Тысячи солнечных бликов слепили глаза. Когда въехали на мост, Алка вскочила на ноги:
– Ну что ж… Прощай, Сергуша…
И прямо с воза, через перила моста прыгнула головой вниз в воду. Завизжали от восторга копошившиеся на берегу голые почерневшие ребятишки. А Сергуша – точнее Сергей Хопров – даже не пошевелился, только скосил глаза на вспыхнувшие радугой водяные брызги.
Алка вынырнула далеко от моста и, часто взмахивая руками, поплыла к берегу.
Когда Уралова, еще в не успевшем просохнуть платье, подошла к силосной яме и взялась за вилы, Сергей Хопров не сказал ей ни слова, только подумал: «Пойду к председателю сегодня же. Или завтра, в крайнем случае. Пусть другого помощника дает…»
Но подумал просто так, из упрямства, чтобы обмануть себя в чем-то…
А песня взлетала теперь уже над деревней:
Иду я тропинкой степною росистою —
Искрится, сияет на солнце роса.
И кажется мне – про любовь мою чистую
Птичьи звенят голоса…
Птичьи звенят и звенят голоса.
И слышна Алкина песня далеко-далеко, на другом конце села, где стоит колхозная птицеферма. Слушает песню птичница Люба Хопрова, жена Сергея, и только что подъехавший с зерном Максим Теременцев, дед Любы. Старик одной рукой держится за дробину брички, другой прикрывает от солнца глаза и, задрав бороденку, всматривается туда, откуда несутся звуки, точно надеясь увидеть певицу. Люба стоит рядом, нервно комкает в руках полу белого халата, но лицо ее спокойно, только чуть бледновато, да в черных глазах поминутно вспыхивают и гаснут огоньки, то печальные, то растерянно-тревожные.
– Эк, заливается… Почище соловья! Даст же бог такой голосище! – бормочет дед Максим, прищелкивает языком. А потом вдруг сплевывает на землю, сердито трясет рыжей бороденкой:
– И кому голос даден? Хоть бы человеку!..
– Дедушка! – умоляюще восклицает Люба Хопрова.
– А ты молчи… Дед я тебе или не дед? Ну, то-то… Помогай отгружать зерно.
Люба Хопрова и Максим Теременцев молча принимаются работать. А песня Алки Ураловой летит у них над головами, звонкая, неудержимая…
…Пою про любовь, о которой мечтаю,
Которую жду и никак не дождусь…
– И скажи на милость, человек ведь вырос, – опять кивнул дед Максим в сторону, откуда доносилась песня.
– Ты же только что сказал: не человек она…
– Что сказал? Ну сказал… Без родителей она росла… Жила у старой Перепелихи. От нее и песни складать, видно, научилась. А ты зачем перечишь? Дед я тебе или не дед? – снова раскипятился старик. – Эх ты, Любаха-милаха… Как бы этот соловей твоих детишек сиротами не оставил. Знаем мы такие песни…
Люба подняла на деда свои темные, широко открытые глаза, щеки ее стали еще бледнее.
– Где уж моему Сергею, – стараясь казаться спокойной, рассмеялась Люба. – Он девок чурается, как черт сухой вербы…
– От такой чурнешься, как же… Не захочешь увидеть, так услышишь. Да ты слепая, что ли?
И дрогнуло красивое Любкино лицо, не выдержало сердце. Как стояла, так и осела она на мешки с зерном, заплакала вдруг тяжелыми, давно искавшими выхода слезами.
– Дедушка!.. Неужели это правда? Я не хотела верить… Изменился Сергей ко мне… и к детям. Вижу это, не слепая, а не верю. И что говорят про него – не верю. Как же это? А?..
Максим Теременцев растерянно заморгал морщинистыми красноватыми веками и принялся торопливо шарить у себя по карманам, хотя трубка торчала у него во рту. Потом обошел вокруг брички, потрогал, надежно ли закручены гайки у задних колес. И только проделав все это, подошел к, внучке, присел рядом на мешок.
– Вот оно, дело-то какое, голубушка… Я же о том и говорю… Ну будет, будет, перестань.
– Разлучница проклятая!.. Ведь дети у него… Дедушка, помоги, – в отчаянии выкрикивала Люба Хопрова.
– Эх, Любаха-милаха… Никудышный я помощник в таких-то делах. Тут уж ты сама как-нибудь… Поговори с ней, пристыди непутевую, Заполошная она, а может, поймет. Совесть должна быть у каждого человека… и сознательность соответственно.
– Как же мне быть теперь, дедушка? – Люба подняла заплаканное лицо и уткнулась ему в колени. Морщинистой рукой старик гладил, густые, горячие от солнца волосы внучки.
– Я ее, Уралову, не люблю, – вместо ответа проговорил он. – Непутевая она, озорная… А вот поет душевно, люблю. Артист – и только. А Сергушку приструнить – твое уж дело. Поймет – остынет. А потом – знаешь, потухшую трубку выколотить надо. Тоже твое дело…
– Господи, и откуда она взялась на мою голову, проклятая! Мало ей холостых парней…
А над деревней, как бы в насмешку над горем Любы Хопровой, звенел счастливый голос Алки:
…Я песню пою, мою спутницу верную,
А мне улыбается каждый цветок.
И кажется мне:
Про любовь мою первую
Шепчет степной ветерок…
Ласково шепчет степной ветерок…
Правильно сказал старый Максим Теременцев: не увидишь Алку Уралову, так обязательно услышишь.
А Сергей Хопров не только слышал, но и видел ее. Сидел на возу спиной к ней, а перед глазами – чуть веснушчатое лицо и волосы, отливающие спелой рожью; смотрел вечерами в погрустневшие черные глаза своей жены Любы, а видел другие, серые и бездонные, которые вечно посмеивались и звали куда-то… Трудно было не идти на этот зов.
Что-то необычное, необъяснимое приключилось вдруг с Сергеем Хопровым. «Вдруг» потому, что знал он Алку Уралову с малых лет и никогда не обращал на нее внимания. Росла она угловатой долговязой девчонкой, жила с Перепелихой – лучшей в селе сказочницей и песенницей – на краю села. А нынешней весной…
Пахали весной целину за Касьяновой падью. Вечером пришла Алка, села у костра и молча стала смотреть Сергею в глаза.
– Ты что ночью шатаешься по лесу, как леший? – удивленно спросил он.
Алка вскочила, прижала палец к губам. Осветило ее пламя костра с головы до ног. И увидел, впервые увидел Сергей Хопров, какой строгой, подтянутой красавицей стала Алка Уралова… А она засмеялась одними губами, сделала шаг назад и пропала в темноте.
Долго еще сидел Сергей Хопров у потухающего костра. «Зачем приходила? Что ищет ночью в лесу? – думал он. – Чудная какая-то… Верно говорят, что с замочком она внутри…»
С этого все и началось. Перестал разговаривать с ней Хопров, торопливо и виновато отводил глаза в сторону, когда нельзя было разминуться, напускал на себя равнодушный и холодный вид. А Уралова – и до чего же хитрющая! – все видела, все понимала, но лишь посмеивалась да пела свои дьявольские песни…
Все видела, все понимала не только Уралова, но и Люба Хопрова – жена. Такой уж человек был Сергей Хопров, весь на виду. И разве не догадается женское сердце, почему стал он еще замкнутее, неразговорчивее, почему уже не радуют его дети, почему уходит каждый вечер в сад, долго сидит там, на лавочке, смотрит на пламенеющий закат и курит, курит, курит…
А перед сенокосом Алка подошла к Сергею, заявила: «Председатель прикрепил меня к тебе». – «Как прикрепил?». – «Очень даже просто. На помощь. Слабосильный, говорит, стал Сережка Хопров, трудно ему будет одному на силосе». – И улыбается так, что больно глазам. А посылал ли ее председатель к нему? Об этом знают только Алка да сам председатель… И пошли с тех пор по селу разговоры. Зря пошли, потому что не было еще ничего между ними. А будет. Чувствует Сергей, что свалится он скоро в пропасть, может быть, сегодня, сейчас же… Удерживают его только печальные Любкины глаза…
Все это вспомнил Сергей Хопров, когда они ехали обратно за травой по узкой дороге, зажатой между стенами леса. Думал он и о себе, но словно о ком-то постороннем, думал с жалостью, с тоской… А чего жалеть? Нет для него иного пути, кроме этой узкой лесной дороги, нельзя сойти с нее в сторону, нельзя остановиться, хоть и ведет она к чему-то страшному, все дальше и дальше от ласковой покорной Любки, от двух вихрастых ребятишек с облупленными носами…
Осторожный, тихий голос Алки остановил его мысли.
– Сергуша…