– Я сколько раз хотела, да…
– Что? Отец в дом не пускал? – догадался Федька.
Клашка мялась у порога, но ничего не сказала: Федька подошел к ней, взял за руку:
– Понимаешь…
Слов больше не было. Ему хотелось обнять девчонку с раскосыми глазами и даже поцеловать, чтоб лучше поняла то, что он намеревался сказать. Но было стыдно.
Клашка тоже застеснялась. Опустила голову, тихонько отняла руку.
– Ну уж… ладно, ты поправляйся быстрее. А мне знаешь как от матери попало?
Вскоре Федька выздоровел окончательно. К нему быстро стали возвращаться силы, бледные щеки зацвели румянцем. Однажды вечером в комнату Пистимеи, где спал теперь Федька, вошел Устин. Мальчик даже вздрогнул.
Несколько минут они смотрели друг на друга: Федька – сидя полураздетый на кровати, Устин – стоя у двери, ухватившись за косяк. Устин загораживал своим большим телом весь дверной проем, словно боялся, что сын сорвется с кровати и выскочит из комнаты.
Федька, однако, сидел спокойно. Он только подобрал с пола босые нога и спрятал их под ватное стеганое одеяло.
– Ну?! – вопросительно произнес Устин.
– Чего «ну»? – переспросил Федька упругим голоском.
– С-сопляк, вот что! Ишь что выкинул! А о батьке вон деревня вся звонит.
– Я ничего не выкидывал… Теперь вот в школе на другой год остался.
– Феденька, сыночек, как ты отцу родному отвечаешь? – поспешно сказала Пистимея, укачивая годовалую Варьку.
– Ты помолчи! – оборвал ее Устин, взмахнув рукой.
В комнате долго копилась тишина. Слышен был только скрип люльки, подвешенной к потолку. Устин все так же стоял у двери, Федька все так же сидел на кровати. Они в упор смотрели друг на друга: отец – с немым бешенством, которое, казалось, вот-вот помутит ему разум, а сын…
В Федькином взгляде было все – и испуг, и обида, и безмолвный детский укор. Но сквозь все это пробивалось, ясно просвечивало такое откровенное упрямство, что Устин невольно еще крепче ухватился за косяк. Еще вот секунда-другая, и если Федька не опустит свои глаза под его, Устиновым, взглядом, если не отвернет лицо, то… может произойти страшное, самое страшное…
– Отвороти глаза!! – прорычал Устин.
И Федька… Нет, сын не отвел глаза. Он только…
Устин не видел, что сделал Федька. Может быть, усмехнулся. Но Устин почувствовал, почти физически ощутил, как полились из глаз сына вместе с упрямством обжигающие струйки ненависти, презрения и… насмешки. И вот эта насмешка, эта последняя струйка была самой горячей…
– Федька-а! – В этом крике Устина прозвучали и угроза, и мольба, и отчаяние.
Федька стремительно привстал на постели. Он стоял на четвереньках, сжавшийся, готовый к отчаянному прыжку. Его напружившаяся фигурка, как в темном зеркале, отражалась в стеклах окна, возле которого стояла кровать. «И прыгнет сейчас на меня, как рассерженный хорек, вцепится зубами в горло, – мелькнуло у Морозова. – А то в окно сиганет, прошибет головой стекло. И тогда Большаков опять…»
Вот это-то «опять» и остановило, пожалуй, Устина. Остановило еще до того, как Федька сказал:
– Если ты хоть шаг сделаешь ко мне… я… в окно…
– Феденька, сыночек! – опять запричитала Пистимея. – Стекло резучее, в кровь покалечишься, глаза выколешь. Да и мыслимое ли дело против отца, родителя… Ведь не простит Господь Бог тебе во веки веков…
– Замолчи ты!! – опять оборвал жену Устин Морозов.
Он прокричал это с такой яростью, с какой никогда не кричал на жену, – аж стекла зазвенели. Прокричал – и замолк, сел на скамейку. Посидел, подумал о чем-то и сказал:
– Испугался он твоего стекла, как же… Он, видать, не то что глаза… Зажми ему, зверенышу, голову – он, однако, перестригет шею да все равно уйдет. Хоть от родителя, хоть от крестителя… Ну и пусть живет как знает…
И с этих пор Устин Морозов оставил сына, отступился. И жене запретил вмешиваться в Федькину жизнь.
Родители жили сами по себе, Федька – сам по себе. Мальчик никогда не обращался ни к отцу, ни к матери со своими просьбами, никогда не спрашивал совета. Был он тих, задумчив и часто очень печален. Казалось, он все время думает и думает о чем-то, старается решить какой-то очень трудный вопрос и никак не может.
Зимой Федька целыми днями пропадал в школе, летом – с ребятишками на Светлихе или в тайге. Приходя домой, усталый и проголодавшийся, не просил, как другие дети, поесть, а молча и терпеливо ждал, когда мать соберет на стол. Куски брал осторожно и боязливо, точно опасался, что отец ударит по рукам.
– Чего ты, Феденька, какой-то… – начала было однажды Пистимея.
Но Устин звонко хлопнул по столу тяжелой, как камень, ладонью.
– Не лезь! – Подвигал бородой из стороны в сторону и добавил, усмехнувшись: – Я сказал – пусть живет…
Усмешка эта потонула где-то в бороде, затерялась, как дождевая капля.
– Как же «не лезь»? – с укором и предостережением простонала Пистимея, когда Федька вышел из комнаты. – Не зря, со смыслом, предсказано у Сираха пречистого о дите человеческом: «Нагибай выю его в юности и сокрушай ребра его, доколе оно молодо, дабы, сделавшись упорным, не вышло из повиновения тебе…»
– Пошла ты со своим Сирахом… и со смыслом! Не вмешивайся.
Однако сам вскоре вмешался.
Варьке было уже года четыре. Она, как и Федька когда-то, целыми днями бродила у плетня, все чаще и чаще поглядывала сквозь его дыры на улицу.
– А чего ты? Пойдем, – перемахивая через плетень, сказал однажды Федька.
Ворота были заперты на замок, пересадить сестру через высокий плетень Федька еще не мог, хоть и был старше ее на восемь лет. Тогда начал делать в плетне лазы. Устин, сопя, заплетал дырки таловыми прутьями. Наконец ему это надоело, он воскликнул:
– Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай… И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!..
Федька видел, как мать схватила Варьку, прижала к себе.
– Что говоришь-то, одумайся! Долго ли, в самом деле, ребенка с ума свихнуть! Не трогай ты ее, не пугай, мою касатушку. Уж я сама ках-нибудь с ней, сама… – проговорила мать и унесла дочь.
А отец подошел к Федьке:
– Вот что, молодец… Ты Варьку не трожь мне, слышишь!
– Я и не трогаю. Побегать-то ей надо по улице?
– В общем, договорились! А то я терплю-терплю, да задавлю тебя, как котенка. Помни.
Нельзя сказать, что Федька не испугался. Он знал отца, и у него мороз прошел по коже. Однако про себя упрямо подумал: «Завтра же проделаю новый лаз. Да в таком месте, что не найдешь сроду, не заметишь».