– Ох! – Миха даже привстал. – Как хорошо… Как это замечательно, что плохо надутый мяч, пущенный сухим листом, очень вовремя отскочил от вашей коленки, сударь.
Произнеся эту изысканную фразу, он пригубил стопку, и глаза его снова окунулись в тёмные глубины воспоминаний.
– Я был его спарринг-партнёром в смертельных трюках, его летописцем и биографом, но пришло время сыграть и самую противоестественную роль, самую трагичную и печальную из всех… Роль ветропраха. Да-да, я не оговорился, мой друг. Я стал тем, кто развеял прах Германского по ветру. А значит ветропрах. Ему бы понравился этот каламбур, ибо он сам был фокусником слова.
Я единственный пустил слезу по усопшему, или правильней – по унесённому ветром. Помню наш последний круиз по акватории заросшего тиной озерца без названия. Нас было двое в лодке: я и урна. Был ещё и третий. Но он стоял на берегу. Кто этот третий, спросите вы. И я расскажу, но сначала сделаю маленький экскурс в прошлое.
12. В скрипичном ключе
– В кои-то годы, будучи в Вене, мы с Германским пошли на оперу Оффенбаха "Сказки Гофмана". Когда певица на сцене запела баркаролу, Германский наклонился ко мне и сказал: "Если я умру раньше вас, будете хоронить меня под эту музыку". Я ему строго-настрого приказал прекратить подобные разговоры. Видимо, мой голос превысил некое негласное правило обмена репликами во время представления, потому что, сидевший сзади господин, прямо-таки выплеснул мне в ухо шипящую струю негодования, из которой я разобрал только "Halt die Klappe, idiot!" Не помню, что я ему ответил, да и ответил ли вообще…
Миха явно был взволнован этим воспоминанием. Он допил стопку, слегка поморщился, нервно взъерошил свои стриженные ёжиком волосы, печально посмотрел на Марика и, словно обращаясь к самому себе, растерянно пробормотал:
– Я опять потерял нить рассказа. Превысил градус. Это, кажется, пятая стопка…
– Вы говорили, что там был ещё третий… – на берегу.
– Конечно! Спасибо, мой друг. Я пригласил одного знакомого скрипача сыграть баркаролу. Когда-то он играл в оркестре Большого театра, потом был первой скрипкой в известном камерном ансамбле, но посмел встать на защиту опального коллеги, и его карьера пошла по нисходящей… А познакомился я с ним при очень интересных обстоятельствах. Но это отдельный рассказ. Он, кстати, учился в знаменитой школе Столярского в Одессе. Вы слышали про школу Столярского, Марк?
– У бабушки есть ухажёр, его зовут Тосик, так у него старший брат в этой школе работал.
– Дворником?
– Кажется, электриком.
– Знаете, даже электрик в школе Столярского – это фигура. Так вот, там была особая система обучения. Мне этот скрипач, его имя Даниэль, на поминках поведал столько интересных историй из своей жизни, что я даже забыл про поминки. Вот что значит разделить скорбь потери друга с интересным человеком. Когда-нибудь я вам расскажу эти его скрипичные новеллки… Не забудьте напомнить… Но, возвращаясь к моменту прощания…
Пока я, находясь в сумбурном состоянии скорбящего, пытался отчалить, этот скрипач стоял на шатком помосте озёрного дебаркадера и играл Баркаролу Оффенбаха. Я не знаю, как ему удалось добиться эффекта двухголосия. Вы же помните, а если нет – напомню: эту арию поют два женских голоса. Я понимаю, вы ещё молоды и вряд ли читали Гофмана…
– У меня намечено, – взволновано сказал Марик. – А в опере я был только один раз с мамой на Риголетто.
– Риголетто, – с какой-то кислой миной произнес Миха. У них этот Риголетто занимает полсезона. Гофмана они не ставят потому, что там надо делать сложные декорации. Сказочные. Хотя сам театр у нас хороший, Семирадский с учениками постарались, намалевали занавес в духе приторного французского классицизма…
– А маме этот занавес очень нравится, она его видела два раза, – скороговоркой выпалил Марик, защищая Семирадского от нападок Михи.
– Я не спорю, – примирительно сказал дворник. – Занавес, по сути, – гигантское полотно, полтонны краски надо было ухлопать на такое творение, уже одно это делает его значительным… Но я опять отвлёкся.
Так вот, Даниэль в свои сорок был полон энергии и замыслов, мог блистать в первой плеяде, а его тормозили и подсиживали всякие псевдоталанты. Года два назад я его встретил. Яркая личность. За несколько лет успел полностью поседеть, а ему, кажется, ещё пятидесяти не было. Красивый седой мэтр, настоящий светский лев, от которого отвернулся свет.
Уж не знаю, какими приёмами он пользовался, когда играл баркаролу вместо Marche funПbre, а может быть, определённым образом порывы ветра повлияли на реверберацию звука, но его двойные ноты и особо высвеченное легато заставили скрипку петь на два голоса. Возможно, весь секрет в самой скрипке. Он меня уверял, что это Гварнери Дель Джезу, в чём я очень усомнился. Скрипач не пойдёт на похороны с такой дорогой скрипкой… А если на неё, не дай бог, ветер будет брызги бросать? О нет, это была подделка, но высокого класса. И, как выяснилось позднее, я оказался прав, он играл на скрипке Вильома, а Вильом был выдающимся копиистом.
И вот, слушая пение скрипки, я с трудом управлял этой посудиной, ибо одна уключина, та, что слева, отсутствовала, видимо, выпавши за борт, и я, работая правым веслом, пытался отплыть чуть ближе к середине озера, а свежий бриз мне активно мешал. Харону переправа через Стикс, пожалуй, давалась легче. Во-первых, – привычное дело, а во-вторых, – какая нужда речному богу лишний раз волны колебать? Души-то уже мёртвые. Впрочем, если не ошибаюсь, согласно мифу Харон стоял на корме своей ладьи, по-гондольерски правя одним веслом. Маршрут был накатан, а если какая душа платила хорошие проездные, то он мог, не очень-то рискуя репутацией, спеть "О соле мио". Представляете, как душещипательно звучал бы лирический тенор Харона по дороге к мрачному царству Аида.
Марк прыснул и тут же с виноватым видом опустил голову.
– Смейтесь, мой друг, смейтесь от души. К чёрту всякие там условности. Я ведь сам стараюсь говорить антитезой, чтобы не впасть в дидактику. Дворнику не положено сентиментальное путешествие в прошлое. Но ведь можно сместить себя с должности, если требуют обстоятельства. И вот я себя смещаю. Дворник Михайло Каретников уходит в своё многократно пережитое прошлое, фактически я ухожу в плюсквамперфектум, откуда редко кто возвращается. Это произошло, Марк. Это случилось, и нет пути назад.
– Но вы же есть, – сказал Марик.
– Разумеется. Я – Миха, Михаил или трёхпалый, чья земная профессия дворник, – я есть. Но есть ещё другой человек. Другое "Я". Но и оно к утру может растаять, как первый снежок… Я немного выпил и говорю порой невразумительные вещи. Не обращайте внимания. Это всё мои попытки подсластить пилюлю… Я пытаюсь разгадывать загадки из прошлого, потому что современные ребусы мне попросту неинтересны.
13. Последнее письмо Германского
Миха налил себе ещё немного настойки и, держа стопку на весу, полюбовался её лимонно-рыжим оттенком.
– У меня есть специальный рецепт от утреннего похмелья и одновременно от простуды, запора или общей разболтанности организма. Я смешиваю кориандровку с анисом и полынью, разбавляю водой, чтобы довести уровень алкоголя примерно до 35–40 градусов и выпиваю натощак. В народе это называется декохт. Оттягивает и замолаживает. Последнее словечко я у Бунина украл. Так вот…
Миха пригубил настойку, цокнул языком и продолжил:
– Рассказывая вам про похороны Германского, я утаил кое-какие подробности. Существенные подробности, должен сказать… Дело в том, что Германский умер во Франции, на своей родине, которую он покинул в юные годы, а после войны вернулся и жил инкогнито до самой смерти.
Незадолго до начала войны судьба разбросала нас, и я много лет не знал, жив ли он вообще, пытался разыскать, запрашивал даже Международный Красный Крест, но всё было напрасно…
И вдруг письмо. Как гром среди ясного неба. На дворе зима 1958 года. Накануне пару дней стояла оттепель, а ночью ударил мороз и сковал тротуары ледяным панцирем. Почтальон-курилка, добравшись до моей конуры, в последнюю секунду потерял равновесие и съехал по моим ступенькам, уткнувшись головой в медное кольцо на двери, то есть, неожиданно придал новое значение слову "челобитная". К счастью, кроме здоровенной шишки более серьёзных повреждений избежал. Я тут же открыл дверь, и он упал, можно сказать, в мои объятия, ругаясь, на чём свет стоит. Я ему без промедления налил сто грамм, он оттаял и, приняв парадную стойку, торжественно вручил мне письмо из Парижа.
Вскрыл я конверт и начал читать. Читаю и удивляюсь. Ничего подобного по содержанию я не предполагал увидеть. Я хочу вам его прочесть, хотя оно вызовет у вас массу вопросов, ответы на которые я буду давать постепенно, в процессе посвящения вас в эпизоды жизни этого необычайного человека.
Миха встал, подошел к своему сундуку и приподнял крышку, которая, видимо, по устоявшейся традиции, вначале слегка отрыгнулась, а под конец издала недовольный скрип. Из сундука Миха добыл тонкую серую папку с тесёмками. Он долго развязывал тесёмки, но не мог подцепить ногтем узел и воспользовался зубами. Наконец узел ослаб, Миха достал конверт и протянул его Марику. На конверте была марка без зубцов с изображением Собора Парижской Богоматери и бледно-серым штампом почтового ведомства 6-го арондисмана города Парижа.
– Это письмо, Марк, уникально не только по содержанию, полному скрытых намёков, письмо было явно заговоренное, иначе бы почтальон не набил себе кольцевую шишку на видном месте. Да и вся мизансцена вручения письма оказалась частью розыгрыша, задуманного великим иллюзионистом. Я назвал это письмо последней мистификацией Германского. А теперь слушайте:
" В страховую компанию Lloyd’s of London
Копия 1 – моему доверенному лицу М.К.
Копия 2 – в издательский дом Гирш & Co
Безапелляционно заявляю, что своё завещание я оставляю М.К., чей etiquette immaculОe даже в щекотливых ситуациях был выше всех похвал, на какие я способен только в исключительных случаях. Зная М.К., как человека мыслящего, но и себе на уме, я со спокойным сердцем вручаю ему свою посмертную судьбу.
Инструкции по утилизации моего тела он получил от меня на памятной премьере "Сказок Гофмана" в Венской опере 27 лет назад. Рукопись же мою, собранную по крупицам из вещих сновидений, интуитивных проблесков и судебных разбирательств, я посылаю в компанию Ллойда и в заслуживающее доверие издательство. Копию рукописи я отсылаю тому же М.К., и ему же, как было сказано, завещаю аннигиляцию своего тела.
Даже если вообразить себе, что самый изворотливый репортёришко сумеет схватить эту рукопись на полпути к издательскому дому "Гирш, Колбасьев и Де Бурдо" и бросит мгновенный взгляд на заголовок, то он, сам того не подозревая, будет читать книгу человека уже отошедшего в мир иной. Ибо это предисловие я завершаю за считанные минуты до своей припоздавшей смерти. Жить слишком долго нельзя. Попросту вредно. Особенно, если голова ещё помнит азбучные истины и может созерцать собственное угасание.
Я прожил почти 96 лет, хотя согласно паспортным данным мне 69. Это враньё. Паспорт – подделка. Жизнь, привязанная к паспорту, тоже подделка. Как с горечью отметил маркиз де Кюстин, дни рождения – это тоскливые голоса смерти. В мои годы ко мне стучатся уже не отдельные голоса, а греческий хор, с его безжалостными оценками и предсказаниями. Да. Моё время истекло. Я донельзя успел надоесть всем окружающим. И если бы только это! Я приелся самому себе. Хотя глагол "приелся" в моем случае звучит с горькой иронией, поскольку я последний месяц практически не ем. Я усыхаю. Я решил принять обет усыхания и следую ему неукоснительно, но последнюю точку должен поставить всё-таки хорошо апробированный poison. И полчаса назад я его принял, запив таблетку отвратительного крапчатого чёрно-зеленого цвета стаканом воды. Это было нелегко. Воду я терпеть не могу, и когда, на ночь глядя, я пытаюсь полоскать свои изношенные дёсны, вода, булькая, льётся по подбородку на мою седую грудь, как будто даже это химически нейтральное аш-2-о отторгается моим организмом.
Моя гортань при этом издает звуки подобные злобному голубиному воркованию. А так как голубей я тоже терпеть не могу, то можете себе представить, какие муки я испытываю от воды и от её бульканья в моем зеве!
Последнюю точку в перечислении моих немощей ставят искусственные зубы. Даже когда я закрываю глаза, меня преследует странная мысль, что две мои вставные челюсти, смиренно лежащие в стакане с антисептиком, ждут-не дождутся моего смертного часа, ибо они потеряли способность жевать и надеются после моего погребения найти подходящий беззубый рот и, таким образом, вернуть себе утраченные позиции. Они не знают, что дважды можно войти только в свою полость, но не в чужую. И они посмертно останутся со мной, как египетские рабы в саркофаге фараона.
Таблетку, пропитанную ядом каракурта, синильной кислотой и сахарином (для уменьшения горечи) мне продал по заниженной цене один фармацевт, он же алхимик. Меня привлёк его девиз: за небольшую мзду останавливаю мгновение. Он же порекомендовал мне запить яд целым стаканом воды, чтобы процесс растворения и проникновения отравы в кровь происходил равномерно и не вызвал рвоты. Целый стакан – это была пытка, но я её выдержал.
По предварительным подсчётам у меня ещё есть пять-семь минут, чтобы закончить это извещение о предстоящем. Будет ли оно подвёрстано к рукописи – не знаю, но главное сделано. Час назад я вложил рукопись в большой манильский конверт и положил перед дверью, мимо которой ровно в пять вечера будет проходить почтальон. В нём я не сомневаюсь.
Это бывший дегустатор вин, определявший букет вина по запаху пробки. В этом искусстве ему не было равных и, делая ставки среди усомнившихся, он сколотил себе неплохое состояние; но однажды, понюхав пробку абрикосового вина в китайском ресторане, он заразился вирусом китайского крылана и полностью потерял обоняние. Проиграв несколько пари подряд, опозоренный своими собутыльниками, он выпил бутылку Шато Лагранж 1932 года и, размахивая ею, как бейсбольной битой, влетел в китайский ресторан и без промедления отправил в летальный нокаут хозяина и бармена.
Он отсидел в тюрьме 17 лет, где над ним издевались все, кто только мог. Сокамерники и охрана подбрасывали ему в постель, в башмаки, в похлёбку и даже в арестантские пижамные штаны старые пробки от дешёвого алжирского вина. В результате этой травли из тюрьмы вышел на волю абсолютно безвольный человек. При слове "пробка" у него начинались конвульсии. Он поменял внешность, отрастил вислые усы, покрасил свои жидкие волосы в пивной цвет, сделал пластическую операцию по искривлению носа и стал неузнаваем.
После долгих мытарств он, наконец, был взят на испытательный срок почтальоном. Его внешний вид мог отпугнуть кого угодно, но он сумел прилежностью и покорностью завоевать доверие начальства. Неудивительно, что он держится за свою работу, как изголодавшийся пёс за обглоданный мосол, небрежно брошенный ему пресыщенным обжорой хозяином. За кроткий нрав его любят все – даже те четвероногие, у которых идиосинкразия к человеку с почтовой сумкой просто бурлит в крови. Но количество кровяной колбасы, которую он им скормил…