Волнительная атмосфера приёма по-своему затрагивала даже соседей семьи Лис. Это была бездетная пара в летах, носившая аппетитную фамилию Голубец. Деля с Лисами кухню и ванную комнату, Голубцы имели, тем не менее, заметное преимущество. Им досталась в своё время самая светлая и большая комната, которая в доисторические времена выполняла в квартире роль гостиной. Комнату украшала великолепная белокафельная печь, на её чугунной заслонке гонорово мерцал польский гербовый орёл. Но венцом комнаты являлся узорчатый трёхцветный паркет, прошитый полосками эбенового дерева. Голубцы двигались по паркету на войлочных подкладках, натёртых мастикой. Это напоминало плавные движения утомлённых лыжников по равнинной стезе. Подкладки лежали как перед входом в комнату, так и в самой комнате. Те, что перед входом, предназначались соседям или гостям, которые появлялись крайне редко, всегда чувствуя неприятный осадок после нелепого исполнения натирочных движений.
Сам Василь Голубец работал художником-оформителем в большом плакатном цехе, где пахло олифой и скипидаром, а пол и столы были заляпаны краской. Цех специализировался на портретах вождей и партийных руководителей. Рулоны кумача, бесполезные обрезки и лохматые лоскутья валялись, где ни попадя, создавая зрелище по палитре близкое к скотобойне. Поэтому скольжение по комнате являлось для Василя Голубца и его жены, кладовщицы Риты, процедурой, заменяющей санаторное лечение.
В один из своих визитов Генрих постучался к соседям и попросил разрешения взглянуть на полы. Сначала он в прохладной манере знатока выразил своё умеренное восхищение: "Знаете, в Доме учёных есть комната с похожим набором, а во дворце графа Потоцкого…", но заметив, что хозяева поджали губы, он спохватился и добавил: "…зато ваш сияет лучше, чем у них всех". Голубцы от этих слов засияли под стать паркету. Выдав комплимент, Генрих скользя добрался до печки, потрогал чугунное литьё и воскликнул: "Здесь можно было бы отснять финальную сцену из фильма по моей книге "Жажда огня". Вы не читали? Обязательно прочитайте. Она об украинском революционере, первом руководителе УНР Владимире Винниченко. Я сейчас веду переговоры с Довженко…"
С тех пор Голубцы с волнением ждали прихода Генриха и не упускали случая зазвать его к себе, чтобы отведать самодельную кориандровую настойку хозяина, при этом намекали, что готовы предоставить свою печурку и полный набор войлочных подкладок всей съёмочной группе.
Каждый раз перед появлением Генриха происходила примерно одна и та же смена декораций. Заслышав звонок, мама появлялась из спальни, поправляя причёску и разглаживая на бёдрах платье, которое стало ей уже мало, бабушка говорила "бекицер" и снимала засаленный передник, папа, который недолюбливал писателя, с остервенением давил окурок в пепельнице и стряхивал ладонью перхоть с пиджака…
Марик сидел в туалете, репетируя свои вопросы Генриху и, немного поднатужась, за него же сочинял воображаемые ответы.
Поставив перед собой задачу войти в избранный круг литературной элиты, Марик решил первым делом придумать себе псевдоним. Надо было найти имя без уязвимой буквы "р". Хотелось что-то иностранное, но, как назло, все известные иностранные актеры были этой "р" мечены спереди и сзади. Грегори Пек, Кларк Гэйбл, Кэри Грант, Жерар Филип…
Это был какой-то замкнутый круг. Имя нашлось случайно. Марик увидел в библиотеке повесть Мериме "Матео Фальконе". Мериме не входил в обязательный список авторов, намеченных Мариком для внеклассного чтения, Марика соблазнило только имя, сразу возникал перед глазами мужественный римский профиль. " Матео Лис! " – театрально продекламировал Марик. Само имя прозвучало благородно и довольно романтично, а вот фамилия… Лис рядом с Матео как-то мельчал и терялся. Тут он вспомнил мамину девичью фамилию – Рейфман. "Ах, если бы не заглавное "Р", – речитативно пропел Марик в тональности ре минор. Его глаза затуманились, перед ним замелькали кадры фильма "Римские каникулы", и он произнёс голосом Грегори Пека, который знакомится с неотразимой Одри Хепберн: "Матео Рейфман, писатель…" "Так это вы автор романа "Мёртвая петля!" – округляя глаза, восклицает Одри, она же принцесса или контесса. "Хочу вам показать Рим, которого вы ещё не видели", – сочинив обаятельную улыбку, мурлычет Грегори Пек голосом Матео Рейфмана… И вот они на двухместном велосипеде курсируют по римским улицам…
В этой воображаемой сцене Марику нравилось всё: его итальянское имя, наивное очарование в глазах Одри, название нового романа… Всё, кроме фамилии. И посовещавшись с самим собой, Марик вынужденно согласился вернуться к истокам… Всё-таки в слове Лис присутствовало что-то неуловимо манящее: тут и крадущийся хищник, и легко уловимая ассоциация с романтическим звучанием портового города из романов Александра Грина.
Матео Лис решил идти к успеху, следуя образцу в лице Генриха. Он купил толстую общую тетрадь, куда заносил свои мысли и наблюдения, делал наброски и даже пытался сочинять рассказы, но ни одно начинание не удавалось довести до конца, поскольку внутренний критик, сидевший в нём, постоянно за что-нибудь цеплялся и ставил неуды.
Как человек-амфибия, Марик погружался в многообразный океан книг, и в то же время старался не пропускать новинок кино, которые в силу замкнутости системы получал малыми порциями и в основном в описательном виде, просматривая польские журналы "Фильм" и "Экран". Журналы были вещью из-под прилавка, но их иногда удавалось полистать, пользуясь благоволением одного папиного знакомого, продавца из газетного киоска.
Таким образом, голова Марика оказалась под завязку забита информационным мусором, в мутные воды которого надо было нырять в поисках жемчужин; но роль человека-амфибии удавалась Марику лишь отчасти. Одно дело напевать себе под нос "лучше лежать на дне, в синей прохладной мгле…", а другое – совершать глубинное погружение за драгоценным моллюском практически вслепую, понимая, что на завершение поиска дыхалки уже не хватит. Спасти его могла только сила воображения, и уж ею Марик жонглировал, не боясь провала.
Книги, которые он читал, не заканчивались на последней странице, он их додумывал, менял сюжет, обострял зигзаги конфликтов, ставил себя на место героев и открывал им куда более разумные ходы-выходы, чем это делали авторы романов. Иной раз Марик придумывал сразу несколько сюжетных комбинаций, по своему их сплетал или расплетал, запутываясь так, что не мог развязать гордиев узел сюжета, и тогда приходилось рубить сплеча, сваливая при этом всё на автора, которого всегда можно было обвинить в ложных предпосылках, консерватизме или политкорректности.
Опередив школьную программу, он прочитал "Преступление и наказание" и даже взялся за "Идиота", но осилил только первую часть. На второй ему стало скучно, и тогда он придумал свои продолжения действиям Мышкина, Рогожина и Настасьи Филипповны. В финале князь Мышкин полностью перевоспитывал обоих – торгаша Рогожина и роковую красавицу Настасью Филипповну – и становился уважаемым членом общества, но в последний момент Марик бросил Мышкина под поезд, в спальном вагоне которого хитрец Рогожин, так и не поддавшись дрессировке князя, увозил Настасью Филипповну заграницу.
Фильмы, которые Марик смотрел, претерпевали не менее серьёзные трансформации. Если герои ему импонировали, но досаждала трагичная концовка, он возвращал мёртвых из царства Аида на свет божий, но не спешил одарить их хэппи-эндом. Избежав смерти, они взамен награждались мучениями разного сорта: подолгу замаливали грехи, страдали от мук совести и, рыдая, просили прощения у тех, кого предали или оболгали…
Если фильм не вызывал положительных эмоций, Марик менял не только замысел режиссёра и актёрский ансамбль, но зачастую увольнял оператора и, становясь на его место, переснимал картину заново.
Искромсав гардероб стандартного сюжета ножницами своих фантазий, он засыпал в слезах, жалея себя, героиню или героя, и, в конце концов, весь мир, несовершенство которого заставляло так безжалостно его перелицовывать.
Воображение было спасательным кругом, брошенным ему небом. Держава его пребывания по-своему напоминала Титаник, на верхних палубах которого всё ещё шло веселье, а трюмы уже заливало водой. Марик Лис и его небольшое семейство – мама, папа и бабушка находились где-то посередине этого тонущего корабля. По принципу коммунального содружества они делил свою каюту с такими же винтиками безнадёжно изношенного механизма, и при этом радовались, что не оказались на самом дне. Но к радости примешивалась горечь. Жизнь на этом корабле была однообразной и безвкусной, как витрины магазинов, заставленные беспомощными атрибутами местного ширпотреба, как бесконечные очереди за товарами, всё достоинство которых заключалось в их дефиците, как настороженные, испуганные лица обывателей – участников грандиозной массовки. А тут ещё слезливая природа добавляла ко всем мелким неприятностям свои капризные перепады настроения: слякоть, бездорожье, мокрый снег, смешанный с грязью, и грустную статистику респираторных заболеваний.
Но фантазии, как бы мы с ними не игрались, – это всегда временное пристанище. Действительность расставляла участников массовки, как шахматные фигурки в заигранных позициях, где все ходы предусмотрены, а любое отклонение от намеченной схемы в худшем случае сбрасывает фигуру с доски, а в лучшем – оставляет в клетке, создавая ситуацию пата, то есть, безысходности.
Жизнь проистекала в рамках системы. Но иногда система пыталась обмануть жизнь, и тогда происходили мелкие или крупные катастрофы. Сходили с рельсов трамваи. Пускали пулю в лоб зарвавшиеся номенклатурщики. В подвале готового к сносу здания находили склад оружия: немецкие винтовки и патроны в ящиках – всё было смазано, зачехлено и готово к употреблению.
3. Полуподвал
Портрет дворника, на первый взгляд, лучше всего рисовать углем или сангиной, поскольку есть опасность, что карандаш непременно внесёт ту самую деликатность, которой типичный дворник лишён. Но человек, о котором пойдёт речь, представлял собой редкое исключение. У него было простое мужицкое лицо, но взгляд приковывал своей отрешённой печалью, совершенно несвойственной людям его профессии. Впрочем, мало кто заглядывал в его глаза. И для большинства окружающих лицо дворника отличалось заурядностью. Тут, однако, возникает скрытый оксюморон, поскольку "отличаться заурядностью" – значит чем-то бросаться в глаза. Для того чтобы раствориться в толпе, необходимы униформизм, отсутствие разницы между числителем и знаменателем, полная уравниловка.
Эта путаница в понятиях привела к тому, что рисовать портрет дворника оказалось задачей посложнее, чем портрет подростка. Уголь щедро крошился, загрязняя и огрубляя детали, но карандаш не мог найти то разрез глаз, то форму уха, то ещё какую мелочь, потому что дворник всегда прятал свои глаза, и делал это весьма искусно. Подметая мусор во дворе или возле подъезда, он иногда останавливался и задумчиво смотрел вверх, словно облюбовывал себе подходящее облачко для дальнейшего проживания, а оказавшись в трамвайном вагоне или в магазинной очереди, – напротив, опускал голову, изучая тусклые с проплешинами овалы своих башмаков.
Дворника звали Михаил Захарович. Фамилия у него была приятная на слух, не броская, но и не куцая – Каретников. Однако никто из жильцов ни разу не обратился к нему по отчеству, а уж фамилия его оставалась под замком в буквальном смысле. Она была записана в его паспорте, а паспорт лежал в чемодане под кроватью. В списке жильцов, который был приторочен к стене на площадке первого этажа, он значился немного загадочно: Двор-к. Миха. Жильцы, посмеиваясь, говорили, что дворник сам себя подвёл под сокращение: должность сократил и имя.
Поэтому, если кому-то требовалась помощь, то, обращаясь к дворнику, называли его Михайло или Михаил, а за глаза звали трёхпалым, так как у него не было мизинца и безымянного пальца на левой руке. Но имя Миха не являлось сокращением. В детстве он страдал дислалией на шипящие и, когда кто-либо спрашивал его имя, он, отводя глаза в сторону, тихо отвечал "Миса", потом научился произносить "Миха", но когда до полноценного Миши оставалось совсем чуть-чуть, в семье произошла трагедия, и мальчик просто замолчал на несколько лет. А когда заговорил, то имя своё так и произнес – Миха.
Ходил Миха, слегка прихрамывая, у него был повреждён голеностопный сустав. Хромота его мучила особенно по утрам, когда он выходил из дворницкой, опираясь на метлу и заметно припадая на левую ногу. Лицо его в эти минуты ожесточалось, и желваки стягивали скулы. Но к середине дня боль, видимо, притуплялась, и хромота становилась почти незаметной.
Дворничал Миха, обслуживая жильцов и территорию двух трёхэтажных домов, построенных в ряд один за другим и разделённых арочным проходом, который вёл во двор. Дома заканчивались с одной стороны тупиком, а другой выходили на улицу Банковскую. Получившийся таким образом аппендикс носил название Каретный переулок. По другую сторону переулка, находились двухэтажные складские помещения с двумя широкими въездами, которые на ночь закрывались барабанными гофрированными воротами. Когда-то здесь ремонтировали конные экипажи. Отсюда и пошло название "Каретный".
Строительство домов велось накануне первой мировой войны с полным пренебрежением к архитектурным традициям. Собственно, это была чистая эклектика, прихоть заказчика, у которого то водились деньги, то их не было. Тупиковое расположение улицы не требовало придания домам исторического статуса или разных барочных финтифлюшек. Они получили шахматную нумерацию – дом № 2 и дом № 4, и строились по принципу недорогих доходных домов. Когда кирпичная кладка была в основном завершена, их вид оказался настолько уныл и непрезентабелен, что владелец, волей- неволей, выложил дополнительные деньги, и строители облагородили здание, пристроив по фронту цокольную стенку высотой в полметра. Войдя в раж, хозяин пошел ва-банк и приказал над подъездом дома № 2 достроить балкончик с фигурными балясинами из серого песчаника. Поддерживали это сооружения два картуша. Словом, балкончик получился просто академический, и если бы он выходил на центровую улицу Коперника, до которой ходу было всего полквартала, то с балкончика можно было принимать парады. Квартира, ради которой сия структура была задумана, имела дополнительную площадь, видимо лендлорд её приметил для себя. Уже в советское время квартиру сделали номенклатурной и отдали чиновнику из горсовета.
Со стороны двора к домам лепились длинные решётчатые балконы – каждый на две квартиры. Сам двор имел форму сильно вытянутого прямоугольника, отделённого от соседних строений кирпичной стеной метра три высотой, с небольшим карнизом. Во многих местах стену испещряли хулиганские надписи, которые постоянно затирались, но с невиданным упорством появлялись опять, причём вместо простых предложений становились придаточными. Школьные сочинения всё же какую-то пользу, видимо, приносили.
Балконы, выходящие во двор, с годами подзаржавели, искривились, и штукатурка стен кое-где подпухла и осыпалась. Задник дома никогда не освежали, весь ремонтный бюджет был брошен на фасад с академическим балкончиком, там время от времени что- то подкрашивали и латали.
Перпендикулярно к Каретному переулку шла улица Банковская, главной приметой которой являлась боковая стена банка, а сам банк своим гранитным фасадом выходил на улицу Коперника. Каретный переулок, как мощный пушечный ствол, целился прямиком в массивные кованые ворота банка, куда въезжали инкассаторские машины. Когда-то, ещё в конце пятидесятых, была сделана попытка ограбления, причём налётчики въехали за машиной инкассаторов, взяв разгон из тупичка Каретного переулка в тот момент, когда ворота открылись, но их газик слишком разогнался и уткнулся радиатором в задок инкассаторского фургона. Налётчиков, потрясённых столь неудачным раскладом, там же и взяли.
В одну из августовских ночей в памятном 1968-ом году, когда вдоль улицы Коперника, грохоча по булыжнику, тянулись колонны танков в пражском направлении, переулок своё название поменял. Каретный мистическим путём превратился в Каретников провулок, что удивительным образом совпало с фамилией дворника. Даже в домоуправлении местные бюрократы никак не среагировали на подмену, жильцы тоже проглотили наживку, не поморщившись. А уж почтальоны, эти оловянные солдатики периода застоя, успевали прочесть только коренную часть слова, а всякие там суффиксы и окончания их мало волновали. Письма продолжали отправляться и доставляться без изменений.
* * *
Дворник Миха слыл человеком необщительным. Он жил в полуподвале дома № 4, занимая одну комнату с низко встроенным окошком, которое с улицы защищала решётка из арматурных прутьев. Фактически полуподвал находился на уровне остальных подвальных помещений, отличаясь от них только дверью со двора и полуокном, лишённым подоконника.
Чтобы попасть в дворницкую, приходилось спускаться по щербатым ступенькам. Во время дождей Миха закрывал этот спуск большой бадьёй, чтобы вода не просочилась внутрь. Дверь в столь убогое помещение из-за строительных просчётов пришлось заметно укоротить, и со стороны она казалась элементом игрушечного домика, чему способствовало потемневшее медное кольцо, прибитое так низко, будто оно предназначалось для крошки Цахес. Сам дворник вынужден был входить внутрь и выходить из комнаты, горбясь и низко наклонив голову. Зато мало кто из жильцов без особой надобности мог заглянуть в дворницкую, что самого дворника вполне устраивало.
Михаил, он же Миха, плыл по жизни неторопливо, загребая метлой, как каноист веслом. Он редко ронял слова, больше молчал, словно уходил в себя, растворяясь в своих мыслях. Если к нему стучались жильцы с какими-то своими мелкими заботами, он их выслушивал, задавал один-два наводящих вопроса и обещал прислать то ли сантехника, то ли маляра, иногда он сам брался за несложную работу, но делал это редко из-за увечья.
Спасаясь от одиночества, он завёл собаку. Видимо, подобрал кем-то брошенную. Собака старилась вместе с ним. Это была дряхлая дворняга чёрной масти с белесыми подпалинами на бровях, груди и передних лапах. Когда Михаил подметал улицу, она лежала перед арочным проходом, лениво выгрызая блох или отчаянно зевая.
– Всё дрыхнешь, лохматка, – сказал как-то, вышедший на прогулку со своей таксой, жилец 16-й квартиры. Собака подняла голову и с укоризной взглянула на страдающего одышкой толстяка, который за её лохмотьями не разглядел выправки старого кобеля. Хотя жилец укорял дворнягу вполне добродушно, его такса в силу своей натуры злобно урчала и, казалось, хотела отхаркаться, так у неё в глотке клокотало. Тётка, сидевшая на табуретке рядом с подъездом, поддакнула: "А ведь точно – лохматка". С тех пор все её так и называли, не особо интересуясь, как же зовут пса на самом деле.
4. Лобовое столкновение
В один из редких погожих дней в середине апреля небольшая стая мальчишек гоняла во дворе мяч. Сначала просто пасовали друг другу, перекрикиваясь, как мартышки, на своем обмусоленном уличном жаргоне, но тут появился Марик Лис, который, возвращаясь из школы, услышал знакомые голоса и заглянул во двор. Марика в силу его задумчивости редко приглашали играть в футбол, хотя на роль голкипера он вполне годился. Как ни странно, но он занимал в воротах почти всегда тот угол, куда приходился удар. Это было своего рода предчувствие, которое он даже не пытался объяснять себе.
Для обозначения ворот Марик положил ранец на место левой штанги, а на место правой лёг толстый том "Идиота". Книгу он носил с собой почти неделю, собираясь сдать её в библиотеку.
Уже в конце игры мяч срезался с ноги голкипера и рикошетом отскочил к низкому полуподвальному окну дворницкой. Арматурная решётка казалась надежной защитой, но по непонятной причине окно треснуло, и уголок стекла отвалился.
– Тикаем! – Закричал один из мальчишек. И Марик хотел было дать дёру, но вдруг в окне в смутном полумраке комнаты он увидел лицо дворника. Трёхпалый смотрел на него с какой-то кроткой печалью, и глаз у него дёргался, будто он готов был заплакать.
Марик, понурив голову, пошёл объясняться. Он боялся оказаться в унизительной ситуации, он думал, что дверь сейчас распахнётся, и Михайло в брезентовом фартуке появится перед ним, кроя матом и угрожающе размахивая метлой. Но за дверью царила тишина. С балкона третьего этажа, где вывешено было мокрое бельё, капала вода, рисуя пунктиры и точки вдоль стены. Каждый щелчок воды напоминал Марику китайскую пытку методичного каплепада на макушку заключённого.
Постучаться, что ли, подумал он, и, нервно потирая ладонью костяшки пальцев, потянулся к кольцу, но тут дверь сама отворилась.
Марик с удивлением смотрел на стоящего перед ним человека. Произошло лобовое столкновение заготовленного образа с реальным. На дворнике была белая льняная рубашка, аккуратно заправленная в тёмно-синие брюки, а на ногах вязаные шерстяные носки. Ни фартука, ни метлы. Заранее нарисованный человек с дворницкими причиндалами и реальный дворник были из разных измерений. Марик, сконфузившись, чуть повернул голову, разглядывая угол комнаты, очерченный дверным косяком. А трёхпалый своими грустными глазами внимательно рассматривал, будто изучал, раскрасневшееся лицо пришедшего с повинной.
Шмыгнув носом, чтоб заполнить паузу, Марик начал мямлить что-то оправдательное. Во всём он винил чей-то коварно сделанный сухим листом удар, отчего и мяч по касательной пошёл вбок вместо того, чтобы отскочить в сторону забора. Закончив объясняться, Марик тяжело вздохнул и с горечью сказал, что заплатит за стекло.
– Какое стекло? – спросил дворник.
Марик не знал, что ответить, и почему-то вспомнил сценку из фильма Чарли Чаплина. Там шла типичная челночная околозаборная беготня традиционной чаплиновской троицы – бродяги, собачонки и громилы полицейского. Он себя в эту минуту чувствовал не столь бродягой, сколь собачонкой. Им овладело жалкое и безъязыкое чувство беспомощности. Но и дворник не укладывался ни в кого из этой троицы, не было в нём ни свирепости полицейского, ни изобретательности бродяги. В чаплиновской сценке иногда возникал попыхивающий сигарой обыватель у входа в пивной бар, но и он никак не мог сойти за дворника, поскольку по моде того времени носил густые висячие усы, а человек, открывший Марику дверь, был безус, хотя седая щетина на щеках и подбородке говорила о том, что он уже дня три-четыре не брился.
– Ваше стекло, – наконец разрешился от бремени Марик и мотнул головой в сторону окошка.