Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Философское уморасположение. Курс лекций по введению в философию

Серия
Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Платон в одном из диалогов под названием «Алкивиад» подходит к этому вопросу и задает еще более основательный. Мы сможем ответить на вопрос, где человек (два вопроса: что такое человек вообще и что такое я сам, единственный? Как связана моя единственность с моей общностью?), где «самость» человека, если мы предварительно ответим на еще более фундаментальный вопрос. Суметь увидеть этот еще более фундаментальный вопрос – это одно из упражнений философского обращения ума. Это обращение ума требует от меня знать, о чем я спрашиваю, спрашивая о человеке или о столе? Я спрашиваю о «самом», только уже не относительно человека, а о том, что это такое – «само»? Платон в «Алкивиаде» делает этот шаг, и за этой заповедью «узнай самого себя» надо сначала узнать, что такое «???? ?? ????» – «само само». А что такое «само само»?

Это вопрос собственно философского свойства. Философский вопрос сам на себя направлен. Это собственно философский характер постановки вопроса. Это очень интересное выражение: «???? ?? ????», «сам?ое само». Этот вопрос подсказывает нам, что незачем искать в нас наличных, которые есть, это самое само, потому что оно от нас самих скрыто – его нужно еще узнавать, его нужно еще искать, до него нужно еще каким-то образом добираться. Как это ни странно, вся эта огромная философия в частности, помимо всего прочего, и есть путь поиска самого себя – вот насколько она серьезна и важна. Это есть путь и способ поиска самого себя – и как человека, и как вот этого единственного. Каждый находит себя в той мере, в какой он философствует.

Нам скажут, конечно: что вы такое сделали из философии, каждый человек есть уже человек, даже когда он философией не занимается, и что же вы из себя сделали таких прямо «человеков для человеков»? И что мы на это ответим? Я тут, пожалуй, прервусь.

Разве что еще один небольшой эпизод из платоновского «Протагора», где Сократ (герой почти всех диалогов Платона) встречается с юношей, идущим к мудрецу изучать мудрость. Вообразите себе, что вы идете поступать на философский факультет и по дороге вас встречает Сократ и спрашивает, куда это вы идете. Мы идем поступать на философский факультет. Как это прекрасно, но кем же вы собираетесь стать, изучив философию? Вы не понимаете вопроса, и он поясняет. Предположим, вы бы шли на физический факультет, или на факультет языкознания, тогда всё понятно – вы будете изучать языки, как язык устроен. Кстати сказать, вот еще один живущий в нас самих организм, который постоянно вмешивается в нашу мысль – буквально как в фильмах ужасов, где какие-то чудовища проникают в человека и притворяются им. Без языка мы слова не скажем. У него есть история, меняются значения. Я говорю одно, а меня могут услышать совсем иначе. Слушающий мои слова понимает их по-другому, слышит не то, что я хотел сказать. Что это? Просто такой подвох языка.

Вот вам еще одно «существо» наряду со всякого рода авторитетами, которое вмешивается в нашу мысль. У философов очень сложные отношения с языком. У них нет какого-то искусственного языка, как у математиков – есть треугольник, и он определен так, что никто не может сказать, что он есть что-то иное. У философов нет таких идеальных предметов, у них есть обыкновенные слова, которые они должны определять, но чем они их определяют? Вот еще одна ловушка: мы определяем значение слова другими словами, которые сами в свою очередь нуждаются в объяснении.

Так вот, если бы вы изучали языкознание, вы изучали бы устройство языка, его соотношение с мыслью и прочее. Но вы идете изучать философию – кем вы собираетесь стать? Преподавателем философии? Но преподаватель философии, преподающий историю философии, он сам философ или нет? Положим, что нет. А может ли, например, не математик преподавать историю математики?.. Или как если бы я учился музыке, а мне бы показали инструмент, но как на нем играть не показали. Но предположим, что я все-таки иду учиться философии, чтобы стать именно философом, а не только преподавателем философии. Тогда спрашивается, чему собственно я буду учиться? Предполагается, что есть такие существа – философы, которые делают какое-то собственное дело, которому мы идем учиться. Художник научит рисовать, композитор научит аккомпанировать, сапожник научит делать сапоги. Чему научит философ? Философ претендует на то, что он специалист по мышлению. Однако мы мыслим все. Мышление – то, в чем нуждается каждый. Вот это говорили греческие софисты буквально: они не специалисты в каких-то делах, но вот как думать и говорить везде, где люди думают и говорят, они утверждали, что знают и могут научить.

Итак, некий юноша по имени Гиппократ прибегает ранним утром к Сократу и зовет его идти слушать мудреца-софиста. Сократ спрашивает: вот этот софист, в чем же он мудр? А мудрость по-гречески помимо всего прочего это мастерство, это умение что-то сделать. Он мудр, отвечает Гиппократ, в том, что он говорит обо всем, его искусство состоит в искусстве говорения. О чем говорит музыкант? О музыке. А о чем говорит софист, какова его специальность? Софисты греческие, чтобы не обливать их грязью, занимались грамматикой, риторикой, логикой – средствами говорения и мышления независимо от их применения. Если моя задача не выяснить истину, как у Платона с Сократом, а оспорить, стать победителем в споре, то нужно идти к софисту, он гораздо лучше научит это делать, чем Сократ.

Заканчивается этот эпизод тем, что Гиппократ не может сказать, в чем же специалист этот софист. А между тем он говорит важную вещь, что софист хороший учитель в смысле такого общего образования, по-гречески ??????? («пайдос» – ребенок, «пайдейя» – воспитание, отсюда «педагогика»). Так вот, он никого ни в какие специальности не посвящает, но дает общее образование, которое прилично свободному человеку, потому что каждый специалист становится своего рода ремесленником, а вот свободный человек ни во что не входит специально, а во всем немножко просвещен. Это и есть общее образование, и софист этим занимается.

Таким образом, говорит Сократ [Гиппократу], он как бы формирует твою душу, т. е. не глаз, не слух, а душу – всё в целом. Кстати, вот это слово душа – первый намек на то, что такое я сам… Он формирует твою душу, но как он это делает и чему именно тебя обучает, тебе неизвестно. «Знаешь, какой опасности ты собираешься подвергнуть свою душу? Ведь когда тебе бывало нужно вверить кому-нибудь свое тело и было неизвестно, пойдет ли это на пользу или во вред, и ты сам немало раздумывал, вверять его или не вверять, и друзей и домашних призывал на совет и обсуждал это дело целыми днями. А когда речь зашла о душе, которую ты ведь ставишь выше, чем тело, потому что от того, будет она лучше или хуже, зависит, хорошо или дурно пойдут все твои дела, ты ни с отцом, ни с братом и ни с кем из нас, твоих друзей, не советовался, вверять ли тебе или не вверять свою душу этому пришлому чужеземцу (а софисты странствовали из города в город, давая свои уроки за плату). Лишь вчера ввечеру, по твоим словам, услыхав о нем, ты уже сегодня идешь спозаранку, не поразмыслив и не посоветовавшись о том, нужно ли вверять ему себя или нет, и сразу готов потратить и собственные деньги, и деньги друзей, как будто ты уже дознался, что тебе нужно непременно сойтись с Протагором, которого, как ты говоришь, ты и сам не знаешь и не разговаривал с ним никогда. Ты называешь его софистом, а что такое софист, оказывается, совсем не ведаешь, хоть и собираешься вверить себя ему» (313А)[13 - Платон. Собр. соч. В 4 т. Т. 1. – М.: Мысль, 1990. С. 422–423.].

Разница такая: когда ты идешь учиться определенной специальности, ты приобретаешь навык – ловкость рук и так далее. А тут ты вверяешь ни больше ни меньше как свою собственную душу, т. е. самого себя, вот этому софисту (а софист в простом переводе с греческого «мудрый человек»), а не знаешь, что он будет с тобой делать.

Вот теперь вопрос: а чем же отличается философ от софиста? Философия тоже обращается к «самому» в человеке, стремится образовать философствующую душу. Вопрос здесь в том, что такое философия, не в смысле внешних знаний, а в смысле моего собственного занятия как философствующего, что она делает со мной – это собственно философский вопрос. Мы саму философию ставим под вопрос, но этот вопрос философский. Вот еще один поворот, чрезвычайно характерный для философии и ее сюжетов, – она выходит за рамки самой себя и спрашивает о себе, но тем-то она и становится самой собой. Вот это-то она и делает: спрашивает о том, например, что это за существо, которое живет посредством постановки вопросов? Животные, камни и боги никаких вопросов не задают, они каждый раз знают, как им быть, как вести себя. Если животное попадает в сложную ситуацию, то она так или иначе как-то решается. Человек в этой сложной ситуации может находиться очень долго… Сократ, например, был гражданином Афин и выполнял все обязанности, в частности и на войну ходил. В «Пире» Платона Алкивиад рассказывает: однажды в походе, в лагере, где расположился отряд, Сократ о чем-то задумался и простоял так сутки, пока на рассвете нового дня войско не должно было двинуться дальше. Ситуация легендарная, но вполне типичная для человека: приходится погрузиться в глубокую задумчивость. Хотя считается, что нужно дело делать и успеха достигать, но ведь и это философская мысль – что надо дело делать и чего-то добиваться. Философская мысль в том смысле, что она определяет, что значит быть человеком. А если мы спросим: а надо ли? Относительно самой философии можно спросить: а надо ли, а не опасно ли, а не губит ли она скорее, чем спасает? Впрочем, задавая этот вопрос, мы остаемся в философии.

Я прочитаю еще из «Введения в философию» Карла Ясперса: «Ребенок удивляется: „Я всегда пытаюсь подумать, что я кто-то другой, однако же всегда снова оказывается, что я есть я“. Этот мальчик затрагивает исток всякой уверенности, сознание бытия в самосознании. Он поражается загадке бытия Я (Ichsein), тому, что не может быть постигнуто ни из чего другого. Он вопрошающе стоит перед этой границей. Это совсем не очевидные вещи, это открытие, что человек, сколько он из себя ни вылезает, остается самим собой»[14 - Ясперс К. Введение в философию. Гл. 1. С. 11.].

А Мераб Мамардашвили говорил такую вещь: «Вопрос в том, почему мы просыпаемся каждый раз самими собой. Что это значит? Почему бы утром не проснуться и не обнаружить, что ты совсем другой? Этот эффект, это событие сугубо философского свойства – что мы остаемся сами собой вне зависимости от того, что бы с нами ни происходило. Разумеется, как только мы теряем сознание, мы перестаем быть собой – вместе с сознанием».

Закончим вот на чем. Лучше, продуктивнее подойти к философии с позиции, что мы не знаем, вообще говоря, что это такое, куда мы собираемся посвятиться, чему ввериться и что изучать. Лучше держаться такого взгляда, чем брать напрокат подсовываемые нам очень разные ответы – это о мышлении, это о мире, это какие-то нравственные вещи и так далее – лучше всё это держать, как выражаются философы, за скобками. Не то чтобы выкинуть, нет, все это как-то относится к делу, но пока мы не знаем, как. Это незнание гораздо более философично, чем такое накапливание сведений. У нас и так их много, а мы будем еще накапливать… Мы не знаем – с этого ведь философия начинается всерьез уже у Платона. Сократ первым сказал: мое отличие от знатоков состоит в следующем: они думают, что знают, а я, если уж не знаю, то и не думаю, что я знаю. Вот и всё. Но собственное дело Сократа начиналось с того, чтобы показать, что то, что ты считаешь знанием, – не знание, хотя бы потому, что ты не знаешь, что значит знать.

В диалоге «Теэтет» ставится именно этот вопрос: что такое знание? На первом шагу открывается, что мы не очень хорошо понимаем, что такое знание. А как же мы что-то знаем, если мы не понимаем, что значит знать? Вот большой диалог написан на тему знания, где один ответ опровергается, второй, третий – и чем же кончается диалог? Сократ говорит: мы с тобой не нашли ответ на вопрос о том, что такое знание, что значит знать, но мы умудрились, т. е. нас уже так на мякине не проведешь – мы знаем, что мы не знаем, что такое знать, и это очень серьезное достижение. Мы умудрились относительно знания, мы теперь знаем где и в чем, и каким образом в самом знании коренится то, чего мы не знаем, т. е. уже не в нас, а в устройстве знания, где то, что противоречит тому, как мы понимали знание внутри самого знания. Вот как поворачивается вопрос – разве это не достижение, разве это не глубочайшее открытие? Кажется, что мы не ответили на вопрос, но мы подошли к тому, где зарыт вопрос вопросов.

Тем более так следует относиться к самой философии. Кстати сказать, вопрос о знании – это не вопрос какой-то науки, не есть вопрос гносеологии, одной из специальных наук. В Греции совсем всё иначе, ни о какой гносеологии речи нет, но это буквальный философский вопрос, вопрос о философии. Если мы собираемся мыслить для того, чтобы знать, то вот каким образом внутри самого этого знания мы вновь «выбрасываемся» в мысль. В этом мы действительно подходим к философии.

Лекция 2

Введение в себя

Есть бытие; но именем каким

Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;

Меж них оно, и в человеке им

С безумием граничит разуменье.

    Е. Боратынский

Г???? ??????: узнай самого себя. Не познай, а узнай. Нас не призывают заняться каким-то самопознанием. Это гораздо более простая, и вместе с тем гораздо более странная вещь – узнать самого себя, как будто мы не знаем. Уж кого-кого, а себя-то… А надпись на стене Дельфийского храма, т. е. как бы изречение самого бога, говорит нам, что мы сами себя не знаем. Если ты хочешь вообще что бы то ни было начать, даже какое-нибудь простое дельце – начать надо с того, чтобы узнать самого себя. Будем хранить в голове это изречение.

Мы можем подытожить то, о чем говорили в прошлый раз. Мы начали с Канта, который ответил на вопрос «Что такое просвещение?». Просвещение – это не только в узком смысле слова эпоха и, соответственно, определенный период даже человеческой жизни, когда он начинает получать образование, но просвещение (the enlightenment, die Aufkl?rung, le lumi?re) в более широком смысле слова, это некоторая вариация на тему софии, мудрости. Мы не просто обучаемся каким-то дисциплинам, но мы еще и просвещаемся. Какой-то свет открывается нам, и в этом свете мы начинаем что-то видеть. Так вот, по Канту, начало этого события в жизни человека и в исторической жизни людей связано с тем, что человек открывает свою собственную взрослость, самостоятельность, что значит: всё, что он делает в этом мире, связано с ним самим индивидуально. Для Канта чрезвычайно важен юридический подтекст этого, с которым связано то, что ты становишься совершеннолетним, т. е. подсудным. Всё, что ты делаешь, тебе вменяется, т. е. когда тебя обвиняют, тебе оказывается уважение, тебя признают вменяемым.

Эта связка между бытием самим собой, самостоятельным, и тем, что всё окружающее, не только общество, признает тебя вменяемым, т. е. именно существом, способным за себя отвечать, не ссылаясь ни на какие обстоятельства, которые тебя заставляют что-то делать: «у меня было такое-то детство, я всё его провел во время войны, у меня такие плохие родители-алкоголики, я попал в такие тяжелые обстоятельства…». Вот это всё не принимается во внимание. Если ты совершил наказуемый поступок, тебя просто-напросто будут судить, не считаясь с этими обстоятельствами, т. е. считаться, конечно, с этим могут, и адвокаты обо всем об этом скажут, но тебя будут судить как вменяемую, автономную личность, автора поступка, не важно, психологически понимал или не понимал, что делаешь. Суд – это общественное признание тебя полноценно вменяемым, а если ты все еще ведешь себя как несовершеннолетний, то – по своей вине. Суд – это простой и ясный пример, но во всех отношениях незримо присутствует это признание. Или кричащее и оскорбительное непризнание того, что ты автор своих поступков, ты ответствен за то, что делаешь, ты есть кто-то, а не просто продукт обстоятельств или функция каких-то посторонних сил. А если ты ссылаешься на чью-то волю, то это ты признал господство некой воли над тобой. Вот эта сторона дела и связана с тем, о чем говорит здесь Кант.

Но урок, который мы постараемся извлечь, состоит в следующем. Нас признают вменяемыми, но мы никоим образом таковыми вменяемыми не являемся – в том смысле, что мы не знаем, где мы, кто мы… С нас спрашивают, а мы не знаем, хотя юридически или просто в общении с другими нас уже признали ответственными, самостоятельными субъектами своей собственной жизни. Мы, может, такие и есть, но мы не знаем, кто мы, где и как. Для того-то нам и важна философия, что она некоторым образом служит наукой самого себя, призывая мыслить, отважиться думать самостоятельно, не ссылаясь ни на какие авторитеты (в том числе и философские), мыслить от собственного, от первого лица. Мыслить так, чтобы я мог сказать: «Я считаю, что». При внимательном рассмотрении оказывается, что вот этого «я», которое считает, вообще говоря нет, потому что мы рождаемся в определенных условиях, и, чтобы все их не перечислять, я назову это латинской троичной формулой: hic, nunc, sic – т. е. здесь, теперь и так.

Каждый из нас – существо парадоксальное, в том смысле, что он человек вообще, человек на все времена, но вместе с тем он есть здесь, теперь и так, причем для каждого эти «здесь, теперь и так» абсолютно уникальны. Каждый родится в своей стране, в своей семье и прочее. Более того, каждый родится с таким-то носом, с таким-то разрезом глаз, с таким-то полом, с таким-то складом нейронов в мозгу… Нам это навязано, мы не можем сказать, что мы от этого всего свободны. Мы в очень большой мере, а кажется, что целиком и полностью определены, или, как говорят в философии, детерминированы не только и не в первую очередь обществом, временем, мы детерминированы до такой степени, что даже склад моего тела меня насквозь определяет. Я нахожу себя в скрещении двух разрывающих меня требований: будь собой, найди свою идентичность, свое индивидуальное лицо и будь человеком в полноте человеческой вменяемости, человеческого долга, человеческих возможностей. Как же это возможно: быть таким-то самим собою, но в общей человечности?

Человечность в русском языке имеет смысл гуманности, но я пока имею в виду просто общечеловеческое качество: быть человеком. Спрашивается, как же одно с другим связано – тотальная детерминированность меня вплоть до склада нейронов в мозге и внутреннее требование, предъявленное мне мною самим, быть человеком. Это можно пояснить еще таким образом. Каждое существо так или иначе имеет собственную природу, соответственно которой оно и существует. В языке есть хорошее выражение, позволяющее нам этот смутный тезис пояснить. Мы называем нечто цветком, потому что оно цветет – вот и всё. Его имя выражает его природу, то, что и значит быть цветком – цвести. Каждый цветок по-своему, но цветет. Растение растет. Язык нам подсказывает, что имена и названия вещей могут быть так называемыми отглагольными. Как оно действует, так оно и называется: растение растет, цветок цветет, животное живет. Животное – это существо, природа которого состоит в том, чтобы жить.

Вот теперь я спрашиваю: а человек? Если понять слово «человек» как отглагольное существительное, то получится: «человекствует». А что это значит? Первое, где мы находим нас самих в этом общем человеческом статусе внутри этой тотальной детерминированности, – это вот эта озадаченность: а что это значит, быть человеком? Для растения, для цветка и для животного никакой озадаченности нет. У животного масса задач – сохранить себя, добыть еду, размножиться, но эти задачи входят в основную задачу быть животным – сохранить свою собственную жизнь, приумножить ее, а тем самым сохранить и приумножить жизнь как таковую. Очень много теорий и человеческую жизнь сводят к этому – к сохранению и приумножению жизни. Но это значит, что мы ограничиваем «человекствование» «животствованием», т. е. просто жизненностью. Но относительно человека мы не можем так сразу указать его задачу, потому что их будет множество. Единственное, в чем мы не можем сомневаться, это то, что для человека задача быть человеком – это вопрос. Он не знает, что значит быть человеком. Это сущее, некое существо в мире, которое так сформировалось по каким-то там замыслам, что оно не знает, как ему быть, и что значит быть, и вообще быть или не быть.

Вдруг в какой-то ситуации человек открывает внутри себя даже такой вопрос – быть или не быть. Ему не предписано то, что предписано любому животному, предписано его конституцией, его внутренней структурой: жить, быть, и быть вот так вот. А человеку, который вдруг открывает этот вопрос, не предписано жить. Вообще не предписано ничего, что определяло бы в том, что значит быть человеком. Первое, что он открывает в себе в качестве этого человеческого, общечеловеческого, это озадаченность. Человек есть существо, озадаченное самим собой. Как ему быть?

Это значит, что когда я сказал, что философия – это наука самостоятельности, то не следует это понимать таким образом, что, во-первых, мы уже имеем свое собственное «я» или самость и теперь должны подходить к философии, или даже, более того, сами философствовать от себя. Первое, чему нас научит философия, это то, что вот этой вот самости как бы и нет. Мы ее не нашли, и философия открывается перед нами как длиннющий путь (в одной только Европе 2,5 тыс. лет занятий философией) к самому себе. Каждый раз философия формулирует какую-то идею, с помощью которой она открывает, что значит быть человеком, но формулирует она ее, отвечая на вопрос начиная с открытия вопросительности человеческого бытия. Идеи как ответы на этот вопрос могут быть разные, и историк философии развернет перед вами разные философии, но то, что связывает всё это воедино, в одно дело, – это вопрос, вопрошание, причем радикальное вопрошание.

Прошлый раз я привел пример из «Введения в философию» Карла Ясперса. Он говорит о философской значимости так называемых детских вопросов. Вот ребенок удивляется, что «я есть я». Он впервые это заметил. Если его спросить, что ты имеешь в виду, когда говоришь «я», он ответить не сможет, как и мы с вами ничего сказать не можем. Но что-то было замечено детскими глазами. Другой ребенок слушает о сотворении мира и тотчас спрашивает, а что же было до начала? Этот мальчик постиг, говорит Ясперс, что можно спрашивать там, откуда начинается рассказ. Он пишет, что можно спрашивать до бесконечности, но, на мой взгляд, это немного снижает напряжение. Детская «почемучка» это довольно формальная вещь. Здесь же спрашивается, а что это такое «самое начало», начало, начальнее чего уже ничего нет?

Историю сотворения мира в греческих школах развертывали по Гесиоду. У них есть «Теогония» – это учебник, это не фантастика и не мифология. Для греков это учебник, как мир устроен, а если прибавить сюда и вторую поэму Гесиода «Труды и дни», то это уже будет полное расписание мира, даже с указанием, чем, где и как заниматься, – это учебник мира. И вот в одной из греческих школ учитель начинает с гесиодовской «Теогонии»: «Прежде всего во вселенной Хаос зародился, а следом широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный»… И в классе подымается рука. Мальчик спрашивает: а Хаос откуда зародился? Тут по неосторожности сказано слово «зародился»… Так если Хаос зародился, то откуда? И тогда учитель говорит: у нас в аудитории философ. Это рассказ об Эпикуре[15 - См.: Ланге Ф. А. История материализма и критика его значения в настоящее время. М., 2010. С. 66.].

Вопрос задается там, где, казалось бы, мы просто должны начать с чего-то, потому что если не начинать, то ничего и не скажешь, и не сделаешь, и не будешь. Вот на что я хочу обратить внимание после этих рассказов. Эти два вопроса – о самом себе (который на каждом шагу, при каждом слове подразумевает «себя», но на этом месте ничего не находит) и о начале (не мира, а просто о начале). Парадокс здесь скрыт не в том, откуда всё возникло, а в самой идее начала; если что-то началось, то спрашивается, что же было до начала и с какой стати началось? А если ничего не началось, а такой ответ в Греции был дан: ничего не началось, всё как было, так есть и будет, то тогда мы приходим к еще более парадоксальному заключению: если всё только есть, и ничего не начинается, то никаких движений, никаких развитий, ничего, в чем мы живем, нет, потому что нет самого акта начинания… Такого рода вопросы озадачивают человека так, что он оказывается в том уморасположении, где начинается сама философия, философствование, о котором говорит Кант.

Мы говорили о Протагоре и спрашивали самих себя, зачем мы идем на философский факультет. Мы будем изучать философию, т. е. изучать что? Историю философии, т. е. историю чего? А каждая история философии принадлежит какой-то философии или чему? Когда историк философии говорит, что пишет нейтральную историю, сам он ни к какой философии не принадлежит, это означает только, что он конечно же принадлежит к философии, только не авторской, а некоторой усредненной, обобщенной ничейной – философии. Итак, если вы идете на философский факультет не для того, чтобы вовлекаться в философию, а для того, чтобы преподавать философию, то вы будете успешно преподавать не-философию. Философия истории философии – это история не-философии. История философии пишется о философии в той мере, в какой она перестала быть философией – в смысле вот этой изначально озадачивающей мысли.

Философия начинается там, где я втягиваюсь (неважно, как) – в коренной изначальный вопрос, причем не вопрос психического или физического плана, откуда всё возникло, а вопрос: как вообще может что-то начаться? Я вдумываюсь в само это событие начинания чего бы то ни было. Как что-то вообще может начаться? Вначале сотворил Бог небо и землю… А Бог откуда? А Бог всегда был. А если всегда был, то все-таки когда-то начал творить мир, – что же это с ним произошло? Это размышление философского рода, а не физического, космологического, теогонического и так далее. Я приводил пример из «Седьмого письма» Платона: то, что вы читаете, это не моя философия; моя философия – это не то, что написано… Это не значит, что она что-то другое, математика, например. Это значит, что она не в этой написанной форме существует. Написанное мы должны читать так, чтобы восстановить вот эту исходную озадаченность.

Фундаментальное отличие философии от всех прочих наук состоит в том, что если все науки решают свои задачи, то задача философии – озадачить, восстановить ту озадаченность, которую первым делом мы ликвидируем, – погружая нашу мысль в мир очевидностей, «само-собой-разумеемости», «а-как-же-иначимости» и т. д. Все вопросы от этого перестают быть заметными. Нужны какие-то хитроумные позиции, чтобы вдруг озадачиться. У каждого огромное количество дел, и не возникает вопроса, а кто это всё делает, что это такое? Я хотел бы обратить на это внимание: как мы озадачиваемся философскими вопросами – не как псевдонаучными, а как человеческими вопросами, каким образом философское озадачивание входит в само существо человеческого бытия?

Одно дело науки: они не всегда были, каждый из нас может заниматься или не заниматься математикой, филологией и так далее. Но хочет человек того или нет, он уже человеческое существо, он уже попался и другим стать не может. Попался самому себе, попался в эту самую человеческую озадаченность, попал в историю, оказался в мире. Спрашивается: где и как я это обнаруживаю – не в качестве само собой разумеющейся вещи, а в качестве колоссальной задачи, загадки? Есть формулы, которые очень удаются поэтам. Эту ситуацию замечательно определил поэт Наум Коржавин: «Время? Время дано. Это не подлежит обсужденью, подлежишь обсуждению ты, расположенный в нем». Это обращение к тебе, которое впервые тебя вызывает в твое собственное внимание.

Сегодняшняя тема такая: что значит философская озадаченность как моя радикальная жизненная задача? Ведь я не могу никоим образом уклониться от самого себя, как тот мальчик у Ясперса. Вообразите, что вы сидите в одиночной камере тюрьмы. Конечно, вам тоскливо, вам хочется оттуда выйти, хочется пойти погулять, т. е. поменять обстоятельства – однообразная жизнь чрезвычайно утомляет, хочется ее изменить и пойти в другое место. И в отношении к самому себе тоже хочется какого-то разнообразия. Мы прокляты в одном-единственном пункте: мы не можем быть другими, чем мы сами [есть]. Мы сами можем меняться очень много, но всё равно будем мы сами. Я, Анатолий Валерианович Ахутин, не могу выпрыгнуть из этого обстоятельства – не из имени и фамилии, а из моей жизни, моей судьбы, моего характера. Теперь спрашивается: если я не могу из этого выпрыгнуть, то я по меньшей мере могу войти в курс этого дела? Вхождение в курс дела самого себя как человека – это и есть одна из тропинок философии. Это и есть то, о чем философия, то, где она возникает и рождается в человеке вне зависимости от того, есть ли философский факультет или нет.

У философов, начиная с Платона и кончая Хайдеггером, вы прочтете, что человек как человек всегда философствует, только он об этом не знает. Философствует, потому что эта озадаченность человека человеком составляет его «природу». Озадаченность самим собой – это то, что делает человека человеком, или, говоря философским языком, конституирует в качестве человека. Вот мне и хотелось бы проиллюстрировать, как человек обнаруживает самого себя в этой озадаченности. Я прочту два стихотворения Пушкина, относящиеся к 1828 и 1830 годам. Второе – это время перелома в пушкинской жизни, когда он собирался жениться, и для него это событие было вовсе не случайным романом, которых у него было навалом, а это было его сознательное, автономное, ответственное решение, изменяющее всю его жизнь. И тут он в 1830 г. попал в эпидемию холеры, в карантин, в Болдино и написал там замечательные вещи.

А в 1828 г., в день своего рождения, Пушкин пишет такое стихотворение: «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана? / Иль зачем судьбою тайной / Ты на казнь осуждена? / Кто меня враждебной властью / Из ничтожества воззвал, / Душу мне наполнил страстью, / Ум сомненьем взволновал? / Цели нет передо мною: / Сердце пусто, празден ум. / И томит меня тоскою / Однозвучный жизни шум». Ну, это просто плохое настроение, можем мы сказать и отделаться раз и навсегда от того, что в стихотворении сказано. Это настроение, а настроение, как нас уверяют, проходит. Мрачное настроение – оно пройдет. А что если мрачное, плохое настроение, если настроение, которое вообще тебя подводит к границе быть или не быть, что если оно тебе что-то говорит не только о тебе? Что если это не просто психическое состояние, но что-то в этом настроении тебе открывается (мир, вещи, боги тебе что-то хотят сказать) – тем, что ты попал в это настроение. Они подсказывают тебе некий опыт. Ведь по поводу опыта, полученного в лаборатории, я не могу сказать, что мне это не нравится, я это уберу. Это значимо, потому что мне что-то говорится, я должен снять показание. А тут мы принимаем таблетку, и нет опыта.

Так вот, этот опыт. Тут очень много нам сказано. Во-первых, жизнь не тождественна со мной самим. Первая же фраза отделяет меня как человека от того, что делает животное животным, т. е. жизненность, от которой животное не может отстраниться. Животное от нее не может отстраниться, а я могу, я понимаю свою собственную жизнь как дар, при этом, возможно, и напрасный и случайный. Есть момент, настроение, расположение духа, души, ума, когда я всё это обнаруживаю как напрасное и случайное. Где же я остаюсь? А где-то вне, где-то рядом. Не сказано, что я попал в какое-то другое пространство, в другой мир и оттуда смотрю сюда. Нет, больше никакого мира нет, вся жизнь здесь, она со мной, но мне не тождественна. Более того, «кто меня враждебной властью» – это фантастическое слово у Пушкина, потому что по-христиански Бог меня сотворил, и я должен по этому поводу отношения выяснять с Богом, а Бог благ, он сотворил меня и хотел чего-то хорошего. А здесь Пушкин говорит «враждебной властью», т. е. как если бы мало того, что это дар напрасный и случайный, он еще и какое-то издевательство надо мной. Мне подсунули эту вещь – жизнь, и вдруг оказалось, что это напрасно, случайно и даже враждебно.

Но вопрос тут не о жизни (поскольку я от нее отделился), вопрос-то основной: а кто тот, который тут скулит? Кто он и где он существует? Мы впервые открываем в нашем собственном бытии – а поэт говорит от себя, это так называемая лирика, т. е. сугубо индивидуальный голос – то, где сидит это самое «я», самость. Она сидит вне того, что ее захватывает.

Теперь посмотрим конец этого стихотворения. Это что, временное, мимолетное настроение, от которого можно освободиться? Конечно, можно, мы-то знаем, как освобождаться от плохих настроений. Но «цели нет передо мною, сердце пусто»… Заметьте – «из ничтожества воззвал», в смысле из Ничто, ничего не было, и вдруг я встал. «Душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал», т. е. заставил меня страдать, радоваться, переживать, думать, потому что ум думает, когда у него есть какие-то проблемы, сомнения, – а всё это оказывается ни при чем – и ум, и страстная душа, оказывается, попусту страдает и радуется. А я остаюсь при этом, и всё должно быть выключено, пусто сердце, празден ум, «и томит меня тоскою однозвучный жизни шум», как шум автомобилей ночью за окном. Они едут, им надо спешить, всё кругом крутится, заводы работают, все бегают заинтересованные… А я вижу, что всё это однозвучный шум.

И вот через два года другое стихотворение. Интересно, что группа стихов, о которых я буду говорить, написана почти в одно и то же время, на протяжении двух-трех лет, и написаны одним и тем же размером – четырехстопным хореем. Это 1930-е годы. Вот, уже Болдино, вещь называется «Стихи, написанные ночью во время бессонницы». Тот же опыт примерно описан, но гораздо сосредоточенней, словно преодолев случайность настроения: «Мне не спится, нет огня; / Всюду мрак и сон докучный. / Ход часов лишь однозвучный / Раздается близ меня. / Парки бабье лепетанье, / Спящей ночи трепетанье, / Жизни мышья беготня… / Что тревожишь ты меня? / Что ты значишь, скучный шепот? / Укоризна, или ропот / Мной утраченного дня? / От меня чего ты хочешь? / Ты зовешь или пророчишь? / Я понять тебя хочу, / Смысла я в тебе ищу…»

Тут ситуация почти та же самая, только другие обстоятельства, уже не просто настроение, это мучительная бессонница. Расположение, в котором тоже есть некий опыт, но настроение чуть другое, оно не отрешается от всего в тоске, впервые открывая при этом то самое всё (потому что когда мы там внутри, мы его не открываем, а когда мы вовне, то мы попадаем вот в такого рода неприятные для нас состояния). Так вот, здесь бессонница – это ни сон, ни бденье, сумрак, наполненный звуками: однозвучный ход часов, мышья беготня жизни. Не однозвучный жизни шум, а звуки, которые как будто что-то мне лепечут, как будто что-то мне уже хотят сказать, и я вслушиваюсь, как раньше вслушивались те, кто гадали по шуму листьев или по полету птиц. Вслушиваясь в этот шум, я должен отвлечься от каких-то членораздельных фраз, которые сыпятся на меня со всех сторон, от мамы и папы, радио, телевидения и газет, которые мне информативно что-то сообщают, и я эту информацию схватываю. Сначала всё это должно превратиться в глухой, нелепый, враждебный шум, а я совершенно к этому непричастен. А потом я вслушиваюсь в этот шум, только уже совсем иначе.

Здесь что еще выделено, выявлено: «ход часов лишь однозвучный раздается близ меня» – всё затихло, все действия, и мрак, и сон, ничего не видно, ничего не слышно, но есть одна-единственная реальность, которая никуда не денется, так же точно, как я сам от себя не денусь, а именно время. Оно идет, слышна его поступь, и это всегда есть. Следующая строчка: «Парки бабье лепетанье». Парки – это богини судьбы. Лепетанье – это деревенское… он сидит в Болдино, там изба, а не какой-то шикарный помещичий дом. Карантин. Ночь в деревенской избе. Парки бабье лепетанье – это классическая сценка в русской деревне, где бабы сидят и прядут пряжу и что-то бормочут – либо сами себе под нос, либо друг с другом разговаривают. Когда я сижу в этом состоянии, когда для меня всё чуждо, всё непонятно, но время идет и судьба прядется. Нет секунды, когда бы моя судьба не прялась, когда бы я мог считать время отдыхом. Я могу целый день валяться, скажем, с похмелья, а судьба-то моя слагается, прядется, скручивается, того гляди, оборвется.

Вот что меня заставляет обратить внимание на всё это – расположение выключенности из жизни, несовпадения с ней, то же, но что-то существенно изменилось, усилилось напряжение, внимание. Эта простая отстраненность, отделенность от своей собственной жизни обратилась предельным вниманием, заинтересованностью, потому что это моя жизнь, которая складывается в некоторую судьбу – мне отмерено некое время на мою собственную жизнь, чего-то кто-то от меня хочет, я не знаю, чего, и должен это решить. Это поэтически произведенное положение души и ума (внимания) – очень яркая иллюстрация того, что можно было бы назвать философским расположением духа. Здесь обитает философия, в таком, Пушкиным описанном, мире.

Теперь я сделаю одно маленькое филологическое или литературоведческое отвлечение. Оба стихотворения написаны одним и тем же размером, метром – четырехстопным хореем. В том же самом 1830 г. (два года плюс и два года минус) Пушкин пишет целый ряд стихотворений четырехстопным хореем одного вот этого умонастроения, лучше сказать «душенастроения». В другом стихотворении тоже 1830 г. – «Мчатся тучи, вьются тучи; / Невидимкою луна…» Ритм и метр четырехстопного хорея хранят при совершенно разных содержаниях нечто общее, нечто связующее – здесь уже не просто я отделяюсь от своей жизни и вслушиваюсь в нее, здесь уже сам мир в смятении, всё в метели, мы сбились с пути, всё потеряно, и это стихотворение называется «Бесы».

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5