Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Философское уморасположение. Курс лекций по введению в философию

Серия
Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Такое вот светопреставление. Весь мир превратился в хаос, это ведь описание хаоса – того Хаоса, который первый во Вселенной зародился. Расположение мира-в-начале, с чего все начинается в греческих космогониях, – и вот мы оказываемся в начале греческой философии, оставаясь в этом самом лирическом отношении к собственной жизни. Оказывается, что если так, то всё, что я в мире привык видеть правильным, размеренным, распределенным, окрашенным, имеющим смысл, назначение и так далее, – всё вдруг смешивается. Превращение всего в некоторый хаос, внутри которого надо услышать, понять и начать, как бы впервые начать быть и понимать, только теперь уже не по заведенным рельсам, по которым я привык двигаться, а изнутри самого себя. Я сам, только сам могу внутри своего собственного хаоса и внутри мира, открытого этим опытом для меня как хаос, метель, буря, найти начало, начинание.

Что такое инициация? Это переход, смерть в одном мире – в том мире, в котором мы с вами привыкли жить, в мире знакомом, т. е. всё, что здесь есть, нами легко распознается, поскольку всё оказывается знаком чего-то, потому и знаком, что знакомое: я знаю, что это стул, потому что он мне знаком, я знаю, как им распорядиться, и так далее. Всё, что мы видим, когда выходим на улицу, – это не цветные пятнышки, это светофор, я знаком с ним, я знаю, как с ним поступать, красный свет – хода нет, и так далее… Смерть в этом мире, исчезновение смысла: я перестаю узнавать то, что я привык узнавать, – это и есть условие возможности рождения в том мире, который будет миром, мною – вместе со мною – понимаемым, мною устраиваемым, этот акт смерти в этом мире и рождения в каком-то новом, только уже с моей ответственной мыслью, пониманием, я уловил эту своего рода инициацию в философии. Прохождение через это абсолютное начало, начало жизненное, а не просто теоретическое («как всё устроено» – не об этом речь).

Я буду продолжать читать всякие художественные тексты. У замечательного писателя Ивана Алексеевича Бунина есть вещь, которая называется «Освобождение Толстого». (Захватывающее чтение, как мне кажется.) Илья Львович Толстой, сын, рассказывает такую историю: «Он (Илья Львович) еще застал в живых чуть ли не столетнюю няньку отца, жившую потом при отце в его молодости и в годы семейной жизни, это она написана под именем Агафьи Михайловны, няньки и друга Левина, и наконец доживавшую свои последние дни в яснополянском доме в полном одиночестве в какой-то каморке.

„Что за старуха была, ты даже и представить себе не можешь, – рассказывал Илья Львович. – Лежу, говорит, в своем чуланчике, день и ночь одна-одинешенька, только часы на перегородке постукивают. И все домогаются, все домогаются: „Кто ты – что ты? Кто ты – что ты?“ Лежишь, слушаешь и все думаешь, думаешь: кто ж ты, в самом деле, что ты такое есть на свете? Отец был в совершенном восторге: да, да, повторял он, вот в этом и вся штука: кто ты, что ты?“»[16 - Бунин И. Полн. собр. соч. В 13 томах. Т. 8. М.: Воскресенье, 2006. С. 70.]

Это очень хорошо ложится на стихотворение Пушкина. Этот ход часов – он это и спрашивает, отсюда его внимание: кто ты, что ты, – а время идет, а судьба прядется, и так далее…

Вот еще один отрывок, только не о Толстом. Это Альбер Камю. Ситуация, которую я описывал, стала темой специального философского размышления, обсуждения, понимания и вообще была поставлена в центр философского внимания в XX веке в так называемом экзистенциализме. Это чрезвычайно пестрое явление, там в основном французы, Альбер Камю, из которого я хочу прочитать, Жан-Поль Сартр и другие, а в Германии – Ясперс, о котором я говорил. Я не буду, разумеется, вдаваться в подробности этого движения, просто кусок для него [в целом] очень характерный.

Маленькое отступление: я бы ввел в курс пару лекций под названием «Как мы изучали философию в советское время» Я собираюсь прочесть кусок из эссе Камю «Миф о Сизифе». Сейчас этот текст опубликован во множестве разных изданий, и всем доступен настолько, что никто уже не читает, потому что много всего другого интересного. А в мое время я получил этот «Миф о Сизифе», перепечатанный на машинке, на папиросной бумаге, на одну ночь, потому что этих экземпляров было штуки четыре, а интерес был колоссальный, потому что философских книг вообще не было, и это еще мало сказать – за некоторые из них можно было и пострадать довольно сильно, скажем, за русскую религиозную философию или за того же Камю. Вообразите же, с какой силой запечатлелся этот текст в моей бедной голове, когда я читал, как в пустыне пьют воду, потому что экзистенциалисты, французские в особенности, прекрасные писатели, их афоризмы до сих пор известны: «Человек обречен на свободу», «Человек есть бесполезная страсть»… И, конечно, «Миф о Сизифе» я читал просто с восторгом. Теперь вы читаете хорошо, если по собственной воле, а то и в качестве задания, урока. Если и прочтете, то разве это где-нибудь залежится? Ну да Бог с ним.

Так вот, Камю описывает ситуацию, характернейшую для этого экзистенциального озарения: «Утреннее вставание, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, еда, трамвай, четыре часа работы, еда, сон, и так все, в том же ритме, в понедельник, вторник, среду, четверг, пятницу, субботу. Чаще всего этой дорогой следуют без особых затруднений. Но однажды вдруг возникает вопросительное „зачем?“, и все начинается с усталости, подсвеченной удивлением. Начинается – это здесь важно. Усталость одновременно и последнее проявление жизни машинальной, и первое обнаружение того, что сознание пришло в движение»[17 - Камю А. Соч. В 5 т. Т. 2. Харьков: Фолио, 1997. С. 15.].

Продолжить можно опять-таки Толстым. Он задает в дневнике вопрос: «Машины, чтобы делать – что? Телеграфы, чтобы передавать – что? Школы, университеты, академии, чтобы обучать – чему? Собрания, чтобы обсуждать – что? Книги, газеты, чтобы распространять сведения – о чем? Железные дороги, чтобы ездить – кому, куда? Собранные вместе и подчиненные одной власти миллион людей, чтобы делать – что? Больницы, врачи, аптеки, для того чтобы продолжать жизнь – а продолжать жить зачем?»[18 - Бунин И. Полн. собр. соч. В 13 томах. Т. 8. М.: Воскресенье, 2006. С. 119.] Это совсем не специфически экзистенциалистская тема, это тема литературы, Толстого, в особенности Достоевского. Это экзистенциально встревоженный мир, т. е. мир, в котором не проблемы, скажем, кризиса волнуют человека, а сама эта жизнь, само то, что мы живем в качестве людей – оказывается, что это тревожная вещь.

Прочту в качестве заключения довольно большой кусок из Толстого. Это ситуация, которая трижды Толстым описана, в данном случае это довольно важно. Это реальное событие с ним. Будучи еще относительно молодым помещиком, он услышал, что где-то в Арзамасе продается имение, и решил съездить туда посмотреть, может быть, и прикупить его, поскольку деньги вроде бы есть, и оно не помешает. Он поехал, и по дороге с ним произошло нечто. Во-первых, он об этом тут же написал в дневнике, который он вел постоянно, всегда и везде. Потом он описал это же событие в письме жене Софье Андреевне. Потом он написал специальную художественную вещь под названием «Записки сумасшедшего» (есть не только у Гоголя, но и у Толстого). Можете проследить, как превращается у него буквальная регистрация по горячим следам пережитого им самим в дневнике, потом в письме, потом в художественном произведении – это очень важные превращения. Хотите знать, как живет мысль в человеке, смотрите, как она им рассказывается, перерассказывается. Но это особая тема.

Так вот, я рискну прочитать это полностью. Он едет в Арзамас, где-то на подходах останавливается в гостинице. Тогда, как и сейчас, провинциальные гостиницы были очень плохими, тараканы и клопы. Он приехал поздно ночью и решил переночевать в этой гостинице. Он приходит в номер. «Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой – красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей (его слуга) устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван. Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? – Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя. Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и сторож с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало всё. Мне так же, еще больше страшно было. „Да что это за глупость, сказал я себе. – Чего я тоскую, чего боюсь“. – „Меня, – неслышно отвечал голос смерти. – Я тут“. Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Всё существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я нашел подсвечник медный с свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, всё говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть. Я пробовал думать о том, что занимало меня: о покупке, об жене – ничего не только веселого не было, но всё это стало ничто. Всё заслонял ужас за свою погибающую жизнь. Надо заснуть. Я лег было. Но только что улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать. Еще раз прошел посмотрел на спящих, еще раз попытался заснуть, всё тот же ужас красный, белый, квадратный. Рвется что-то, а не разрывается. Мучительно, и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало. Что меня сделало? Бог, говорят, Бог. Молиться, вспомнил я. Я давно, лет 20, не молился и не верил ни во что, несмотря на то, что для приличия говел каждый год. Я стал молиться. Господи помилуй, Отче наш, Богородицу. Я стал сочинять молитвы. Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят. И я лег. Но стоило мне лечь и закрыть глаза, как опять то же чувство ужаса толкнуло, подняло меня. Я не мог больше терпеть, разбудил сторожа, разбудил Сергея, велел закладывать, и мы поехали. На воздухе и в движении стало лучше. Но я чувствовал, что что-то новое осело мне на душу и отравило всю прежнюю жизнь»[19 - Толстой Л. Полн. собр. соч. Том 26. М.: РГБ, 2006. С. 469–470.].

После такого текста лучше не вмешиваться со своими словами, но – нельзя сводить это просто к страху смерти. Это очень соотносится с первым стихотворением Пушкина, эти ситуации очень близкие, очень похожие. Это ужас перед тем, что что-то у тебя есть, что-то тебе дано, и ты впервые обнаруживаешь, что ты не знаешь, что дано, что с этим делать, а то, что это дано на время и оборвется, и прекратится, а ты так и не найдешь, что с этим делать, – вот в чем ужас.

Я хочу закончить эту тему, то есть тему «философское расположение человека». Можно сказать, русский язык нам предлагает слова такие: умонастроение, уморасположение, у нас нет «душерасположения», хотя «умо» и «настроение» плохо связываются. Воспользуемся этой подсказкой русского языка, что настроение, расположение связано с умом. То, о чем я рассказывал с помощью стихов и прозы, – особое умо-расположение (настроение) – должно нас навести на путь к тому, чтобы уяснить, как в философии понимается этот самый ум с его расположением (и вообще мысль). Она в философии понимается не так, как мы привыкли, воспитанные и образованные в нашем научном и практическом мире, а именно: в понимании мысли как орудия, которым мы решаем практические проблемы и научные задачи. У нас-де есть такая способность, говорят нам, думать, которой мы исследуем что-то, изобретаем, решаем проблемы. Человек – animal rationale, животное рациональное. Философия, как, может быть, мне удалось вам показать, видит в этой «способности» другое, способность радикального озадачивания человека собой, своим миром, богом и… самой мыслью.

Когда в философии речь заходит об уме, о мысли, то, как это ни странно, в основе этого понимания лежат такого рода ситуации, где мне в общем-то заниматься нечем, а есть отстраненность от всего, что меня вовлекает в какое-то дело, в жизнь, в занятия, в практику. Вот эта отстраненность, эта отвлеченность, которая имеет, и это никогда не надо забывать, такую экзистенциальную подкладку, это настроение относится к существенному составу моей собственной жизни. Отвлеченное мышление сразу нас относит куда-то в теорию, мы в жизни живем, а философия – это отвлеченное мышление… Мы, может быть, слышали такие презрительные фразы: ну что философия, это всё спекуляция…

Спекуляция – это латинское слово, которое говорит о зрении, видении. В этом смысле спекуляция означает, что философия – это отвлеченное мышление. Все заняты делом, а философия – так, палец в рот, и что-то такое соображает. Так вот, отвлеченность эта такого рода, о которой мы читали у Пушкина и Толстого. Это экзистенциальная отвлеченность, и мысль, о которой говорит философия, ум, греческий «нус», (а в английских переводах иногда встретите intuition или apprehension), т. е. схватывание. Я перевел бы греческий ум как некое внимание, понимающее внимание, предполагающее эту отвлеченность, отстраненность, отодвинутость меня от захватывающей меня жизни. Поэтому мы можем пользоваться этими русскими словами: философское уморасположение. Это расположение всего человеческого существа, но именно то расположение, или даже настроение человеческого существа, которое и есть то, что в философии называется мыслящим, или умно внемлющим.

Теперь я перебросил мостик для того, чтобы в дальнейшем показать или выяснить, как с этими драматическими ситуациями, которые я описал, связано то, с чем вы первым делом столкнетесь, когда начнете читать разного рода философские трактаты и историю философии уж подавно, – а именно сложнейшая терминология, философские системы, в которых речь идет о понятиях, учение о мире и прочее. Как же это связано? Это занятие в таком состоянии? Или это внутри человеческой бессонницы развертывающееся понимание?

Для того чтобы этот мостик немного подкрепить и пояснить его смысл, я продолжу мои художественные иллюстрации еще одним текстом, и этот текст будет тоже таким вопросительным. Я предложил бы его для такого семинарского обсуждения сейчас. Это текст того же Камю из того же трактата «Миф о Сизифе». Это то, с чего он начинается: «Есть лишь один поистине серьезный философский вопрос – вопрос о самоубийстве. Решить, стоит ли жизнь труда быть прожитой или она того не стоит, – это значит ответить на основополагающий вопрос философии. Все прочие вопросы – имеет ли мир три измерения, существуют ли девять или двенадцать категорий рассудка – следуют потом. Они всего лишь игра; сперва необходимо ответить на исходный вопрос. И если верно, что философ, дабы внушить уважение к себе, должен, как хотел того Ницше, служить примером для других, нельзя не уловить важность этого ответа – ведь он предшествует бесповоротному поступку. Для сердца все это непосредственно ощутимые очевидности, однако в них надо вникнуть глубже, чтобы сделать ясными для ума.

Спросив себя, а как можно судить, какой вопрос более настоятелен, чем другие, я отвечу: тот, который обязывает к действию»[20 - Камю А. Соч. В 5 т. Т. 2. С. 7–8.]. Значит, вопрос, обязывающий к действию, это вопрос самоубийства, говорит Камю. Если я отвечаю на него одним способом, то всё последующее будет выходить из того, что я выбрал жизнь. Да, жизнь имеет смысл, чтобы быть прожитой, а это значит… Если же нет, то тут всё и кончится. Поэтому он кажется действительно первым вопросом, ведь в зависимости от того, как я на него отвечу, пойдет жизнь, мысль… или не пойдет. «Да, стоит!» – и я дал основной ответ, дальше мне надо будет только выяснять, в чем же этот смысл, в чем же это достоинство жизни, чтобы ее жить, состоит.

Какой вопрос мы бы хотели задать Альберу Камю в связи с этим его тезисом? Во-первых, заметим, вопрос ставится не житейски, не в сфере бытовой психологии: 99 % самоубийств – жалкое недоразумение. А Камю говорит не о недоразумениях, а о разумениях. Он приводит в пример одного из героев «Бесов» Достоевского – Кириллова, который кончил жизнь самоубийством на основании очень глубокой, едва ли не богословской рефлексии. Вот об этом речь идет – о том, кто (или что во мне) принимает это решение. Отвечает на этот вопрос сознание, сознание приходит в движение, когда всё останавливается. Сознание, т. е. это ответственный поступок, а не безответственный, как сплошь и рядом. Я прихожу к выводу, что жизнь не стоит того, чтобы быть прожитой. Это глубокое постижение и сознательный человеческий поступок, потому что ни одно существо, ни животное, ни ангельское, такого вопроса задать не может и тем более не может на него ответить так, что жизнь не стоит проживания. А человек может. Более того, он, как мы видели, так в существе своем и расположен. Камю говорит: сколько там измерений у мира или сколько категорий у мышления, это всё второстепенно. Первое, что нужно решить, это стоит ли жизнь того, чтобы ее жить, и стоит ли вообще тогда биться над этими вопросами – сколько измерений в пространстве, сколько категорий в мышлении.

Молодым, сильным и энергичным всё кажется, что жизнь – это радость сплошная. А вот измученная жизнью Марина Цветаева говорит: «Жизнь это место, где жить нельзя». У греков был такой анекдот. Один царь гонялся за сатиром, который знал, как говорили, все тайны, желая узнать у него, в чем счастье человека. Бегал, бегал и поймал, наконец. А тот говорит, я тебе сейчас скажу, в чем счастье: – не родиться никогда на свет, а если родился, то как можно быстрее отсюда убраться… Но это анекдотическая ситуация, потому что имеет смысл этот поступок не когда он нам подсказан каким-то волшебником. Ну мало ли нас зомбируют, по телевизору скажут, или заманивают в секту, где самоубийство есть высший поступок.

Всё это нам каким-то образом внушено, подсказано, а речь о том, что это самоубийство, опять мы возвращаемся к этому странному «сам», которого нигде нет. Вот философия и начинает с того, как нам попасть в ту ситуацию, где независимо от наших депрессий, независимо от того, как нас зомбировали, независимо от страданий и несчастий мы оказываемся такими самими собой, которые способны самого себя лишить жизни. Тут мы бы и готовы зомбироваться, потому что это тяжелая вещь – быть самим собой – т. е. отвечать за себя, быть в сознании – и этим сознанием решать: быть или не быть. Если быть в сознании было бы хорошей вещью, кто бы стал пить, не говоря уже о наркотиках? Это мучительная вещь, быть в сознании. От нее хочется освободиться, как Лев Толстой бежал от самого себя. И всё, что там открывается, открывается только самим собой, а не видениями, не подсказками, не разного рода угрозами, а когда всё это продумано самим собой.

Относится к делу из сказанного вот что – что это требует продумывания, требует осознания, требует того, чтобы принял решение Я, а не за меня что-то – меня бросил любимый человек, и я кончил жизнь самоубийством. Это не я кончил жизнь само убийством, это что-то, это временный случайный пароксизм моего чувства. Я не принимал решение, за меня это решение приняли. Вопрос здесь не о самоубийстве, вопрос через эту ситуацию самоубийства об этом самом «само?м», само? ли само само-убийство. Где он, этот «сам»? Решить, стоит ли жизнь, чтобы ее жить – кто и когда это будет решать? Кто решает в нас – сам я или не сам?

Спрашивается, во-первых, кто решает, и, во-вторых, что он делает, когда он решает? Кто решает, размышляет, вдумывается в жизнь? Парадокс мышления состоит в том, что субъект этого мышления находится в результате мышления, а не находится готовым, в том-то всё и дело. Мышлению надо учиться. Если так, то мы господину Камю возразим, точнее, спросим: так как же решать? В чем состоит «решание»? Ведь если ты нам говоришь о сознательном, логическом, продуманном, то есть вменяемом, ответственном, собственном самоубийстве, то кто же будет решать, принимать решение? Решать – значит думать, мы думаем нашим мышлением, а мышление имеет категории. Так зависит ли решение, которое примет наш решающий орган мысли, от того, каков этот орган, т. е. какие у него категории? Как он думает? Как он решает? А ведь решает он не меньше, чем быть или не быть.

Итак, что же у нас первично: решение, которое неизвестно кем, чем и как принимается, или решающее, которое имеет категории, а стало быть, это не второстепенная вещь – 9, 12 или 26 категорий у нас, это очень важно, потому что это устройство решающего… Я прочту одну фразу из Гегеля, уже совсем не экзистенциалиста, относительно этих самых категорий, чтобы была ясность насчет них. Любое наше размышление, наш рассказ о том, что мы понимаем, будет включать такие, например, ходы: если мы предположим то-то и то-то, с необходимостью должны сделать то-то, а из этого также возможно сделать такой-то вывод… А кроме того мы видим, что такие-то вещи обладают такими-то качествами, их столь ко-то… Рассуждая о чем угодно, я говорю: «по существу», «это не существенно», «в действительности А есть Б»… Вся наша мысль пронизана и выстроена такими категориями. У нас вырабатывается определенный способ мысли, форма мысли, свойственная не просто каждому из нас индивидуально, а нашей культуре… Я пока говорю это наспех, чтобы вы поняли фразу Гегеля, а не чтобы объяснить все это детально.

Кант говорил о чистом разуме, вторая часть сочинения о чистом разуме – система категорий, такая интеллектуальная оптика, с помощью которой разум разумеет. Вот что говорит Гегель: «Метафизика (не та, которую кто-то придумывает, а та, в которой мы всегда уже всё понимаем, не сознавая этого, полагая, что всё это простые, лежащие перед глазами свойства самих вещей; на самом деле мы видим это в каком-то бессознательном философском понимании) есть не что иное, как совокупность всеобщих определений мышления, как бы та алмазная сеть, в которую мы вводим любой материал и только этим делаем его понятным. Каждое образованное сознание обладает своей метафизикой, неким инстинктивным мышлением, абсолютной силой в нас, которой мы можем овладеть лишь в том случае, если мы сделаем саму ее предметом нашего познания. Философия как философия располагает вообще другими категориями, чем обыденное сознание. Всё различие между различными уровнями образования сводится к различию употребляемых категорий. Все перевороты как в науках, так и во всемирной истории, происходят от того, что мысль в своем стремлении понять и услышать себя, обладать собой, меняла свои категории и постигала себя глубже и полнее, интимнее, достигала большего единства с собой»[21 - Философия природы. Энциклопедия философских наук. Т. 2. § 246 (М., 1975. С. 21).].

Слово категория греческое – оно, как и многие другие философские термины, относится к юридической сфере, это из судопроизводства и означает ни больше ни меньше как приговор, вынесенный приговор. Значит, категория – это то, каким образом мысль о чем-то судит, что-то приговаривает: быть, скажем, вещью, обладать качествами, быть в количестве, в отношении и так далее. Это – существуют вещи, их качества, их количество… окончательные приговоры, заранее вынесенные мыслью о том, о чем она мыслит, чтобы можно было судить. Значит, крайне важно, какие категории, какие способы вынесения приговоров существуют у мысли для того, чтобы вынести и окончательный приговор, а именно – жить или не жить, быть или не быть. Это ведь категория, это судебное решение, это приговор, который мысль выносит о жизни. Так как же можно сказать, что всё равно, как устроена категориальная хватка мысли, т. е. как устроено само решающее и приговаривающее? Без этого мы решаем этот решающий вопрос о самоубийстве, как дети, а значит, наше самоубийство не было бы никаким самоубийством, а просто убийством кем-то кого-то по неосторожности, чтобы не сказать по глупости. Это как у Остера, такого же рода ход рассуждения.

Прекрасный писатель и лауреат Нобелевской премии Альбер Камю сказал «красно», как говорят по-русски, но не продуманно, потому что он не понял, не принял во внимание, не вошел в философское понимание дела до такой степени, чтобы увидеть, что категория, категориальная структура мышления имеет решающее значение в этом решении. Поэтому мы с вами, обращаясь к себе как к простым психологическим личностям, должны сказать: когда мы решаем, когда мы принимаем очень важные, радикальные решения, подумаем о том, а чем решаем… И тогда мы выходим к этому самому разуму, мышлению, совсем иначе и с гораздо большим вниманием должны к нему отнестись, чем, например, русский философ Лев Шестов, развенчивающий разум перед лицом абсурдной веры. Надо спросить, откуда это у него такая ненависть к разуму и что он такого с ним связывает плохого, а не просто ему поверить и сказать, что разум – это вещь плохая, а надо жить страстями. Шестова, кстати, Камю в эссе «Миф о Сизифе» упоминает в качестве одного из своих героев.

Это первый вывод, что такие отвлеченные сухие вещи как учение о категориях касаются нас в средоточии нашей жизни. И мы не удивимся, узнав, что учение о категориях входит в основу основ философии: ontologia (т. е. учение о родах или категориях бытия), или metaphysica generalis (общая метафизика) это и есть philosophia prima (первая философия).

Если Шестов говорит, что разум – это диктатор, от диктатуры которого надо освободиться и открыться полной свободе взаимоотношений с абсолютно ничем не ограниченным Богом, то надо подумать, надо заметить, что он и это понял разумом. Это тезис разума о самом себе, значит, не совсем о самом себе, значит, о каком-то его повороте – таком, что он подлежит этой критике, но критика – дело разума. Всё, что пишет Шестов, он пишет убедительно, аргументируя, развертывая, так, чтобы было понятно, т. е. перед нами прекрасная работа разума. Значит, спор или склока, которую заводит Шестов с разумом, не просто с разумом, значит, он имеет в виду что-то другое.

Оказывается, что такая вещь, как разум, похожа на то, о чем мы говорили до сих пор, – «я сам», которого нигде нет, но для меня ничего другого нет, кроме как «я сам». Так и здесь: разум кажется для нас каким-то отстраненным предметом, который мы можем поставить на место, или отставить в сторону, или вообще не интересоваться тем, как он устроен, а оказывается – ничего подобного, всё это проделывается тем же самым разумом, мышлением. Мы из мышления никуда выскочить не можем. Если мы скажем, что, ребята, все эти ваши рациональные выдумки – пустяки, потому что мир иррационален, мир – тайна, мир непостижим вашим разумом, – то эти восклицания будут претендовать на разумность, это все как бы разумные тезисы, тезисы того же самого разума, которые подлежат утверждению или оспариванию со стороны самого разума. Этого нельзя упускать из виду никогда, когда мы читаем очень распространенные клише о рациональном и иррациональном.

Философия не имеет дела с тем разумом, которому противоположно иррациональное. Это не философское разделение.

Это первое. А второе обстоятельство – сколько там измерений у мира?.. Скажите, вы во всяком мире согласитесь жить? Можете представить, что вы живете в двухмерном мире? Плоские существа, которые ползают по плоскости, – для трехмерных это, конечно, не очень удобно… А если есть пятимерные существа, то кто мы для них? Мир – это вовсе не только пространство, в котором мы живем. Мир – это то, где нам предоставлено быть. Каков он, как он устроен – ничуть не менее значимо для того, чтобы жить в нем или не жить, как и устройство того, что решает это дело, ума.

Я прочитаю в заключение фразу Алексея Федоровича Лосева, у него есть прямо-таки завораживающая книга «Диалектика мифа». Там он среди прочего едко иронизирует над так называемой научностью марксистского мировоззрения (за что и был посажен). Всё то, что считалось прогрессом, что от мифа давным-давно, казалось, освободилось, и ньютоновское пространство уже установлено наукой и так далее, а дело происходит в конце двадцатых годов, – всё он описывает как миф. Как борьба титанов с богами в Греции, так и здесь – например, «заря нового будущего», штампы газетные, которые тогда ходили, «акулы мирового капитала». Он читает это как миф. Там были какие-то существа хтонические, и тут – пожалуйста, т. е. мифологическое мышление и сознание как было, так и осталось, только переименовалось. Он описывает его ерническим, саркастическим стилем, который он в этой книге последний раз использовал. И вот перелом научного мира XVI века и разрушение аристотелевского, птолемеевского и христианского космоса этого сферического выглядит, будто мифическое светопреставление… Лучше дадим ему слово: «Не менее мифологична и наука, не только „первобытная“, но и всякая. Механика Ньютона построена на гипотезе однородного и бесконечного пространства. Мир не имеет границ, т. е. не имеет формы. Для меня это значит, что он – бесформен. Мир – абсолютно однородное пространство. Для меня это значит, что он – абсолютно плоскостен, не выразителен, не рельефен. Неимоверной скукой веет от такого мира. Прибавьте к этому абсолютную темноту и нечеловеческий холод междупланетных пространств. Что это как не черная дыра, даже не могила и даже не банка с пауками, потому что и то и другое все-таки интереснее и теплее и все-таки говорит о чем-то человеческом. Ясно, что это не вывод науки, а мифология, которую наука взяла как вероучение и догмат. Не только гимназисты, но и все почтенные ученые не замечают, что мир их физики и астрономии есть довольно-таки скучное, порою отвратительное, порою же просто безумное марево, та самая дыра, которую ведь тоже можно любить и почитать. Дыромоляи, говорят, еще и сейчас не перевелись в глухой Сибири. А я, по грехам своим, никак не могу взять в толк: как это земля может двигаться? Учебники читал, когда-то хотел сам быть астрономом, даже женился на астрономке. Но вот до сих пор никак не могу себя убедить, что земля движется и что неба никакого нет»[22 - Лосев А. Миф – Число – Сущность. – М.: Мысль, 1994. С. 18.].

Это шутка, но шутка с намеком, что, вообще говоря, не в любом мире человеку уютно жить. Мы привыкли к этому, но подумайте, где мы живем. Взгляните на себя из этого самого космоса – миллионы световых лет трудно вообразимы. Эта тема, начиная с XVII века (я прочту, как об этом писал Паскаль) до конца XIX века очень часто использовалась для того, чтобы показать ничтожество человека. Переворот, который произошел в XVII веке, обычно у нас описывали как торжество человека, человеческого разума, духа и так далее. В действительности произошло нечто прямо противоположное: если раньше человек находился на земле, которая находилась в центре Вселенной, покрытая небесной твердью и была всё время под опекой и заботой Господа Бога, потом всё это ликвидировали, Господа Бога отправили на пенсию, всю эту твердь небесную распахнули, «открылась бездна звезд полна, звездам числа нет, бездне дна» – как описал это открытие Михайло Ломоносов.

Ницше пишет: «В некоем отдаленном уголке вселенной, разлитой в блестках бесчисленных солнечных систем, была когда-то звезда, на которой умные животные изобрели познание. Это было самое высокомерное и лживое мгновение „мировой истории“: но все же лишь одно мгновение. После этого природа еще немножко подышала, затем звезда застыла – и разумные животные должны были умереть»[23 - Ницше Ф. Об истине и лжи во вненравственном смысле // Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни. Сумерки кумиров, или Как философствовать молотом. О философах. Об истине и лжи во вненравственном смысле. Минск: Харвест, 2003. С. 356.]. Вот что такое человек с точки зрения этого нового мира, то есть даже не надо решать, жить или не жить – за тебя всё решат. Лосев ерничает, но послушайте, что, серьезней некуда, говорит Паскаль, человек, который взял на себя труд показать, что новая Вселенная, которая открыта Коперник ом, Бруно, Галилеем, Декартом, Ньютоном, – вообще-то говоря, если посмотреть на нее человеческими глазами, это ужас. Он говорит: «Когда я вижу слепоту и ничтожество человеческое, когда смотрю на немую вселенную и на человека, покинутого во мраке и словно заблудившегося в этом уголке вселенной, не зная, кто его сюда поместил, зачем он сюда пришел, что с ним станет после смерти, и не способного всё это узнать, я пугаюсь как тот, кого спящим привезли на пустынный ужасный остров, и кто просыпается там от растерянности и без средств оттуда выбраться»[24 - Пер. Ю. Гинзбург: Паскаль Б. Мысли. М., 1995. Фр. 198. С. 131.].

Новый мир, в котором мы с вами живем как в нашем собственном доме, в начале, когда этот мир открыт был (XVII век, всего-то 300 лет назад), переживался так, как если бы нас сейчас взяли, усыпили и перенесли на какой-то чудовищный остров, вы просыпаетесь и не знаете, где вы находитесь, более того, всё немо, неизвестно, что от вас хотят, – это, как говорит, Паскаль, «вечное молчание пространства меня ужасает»[25 - Там же. Фр. 201. С. 137.]. Значит, человек, оказывается, не живет просто в каком-то мире, где может быть какое-то, неважно какое, количество измерений. Мир может каким-то странным образом измениться. Так устроена наша история: миры меняются – не просто представления о мире, а сам мир открывается иначе. Ведь средневековый человек жил в этой Вселенной, нормально жил и считал, что так оно и есть, как и мы считаем. Не то что он-то верил, а мы-то знаем. Он тоже знал, потому что знание было определено его категориальной системой, которая так открывала мир. Аристотель построил свою систему в строгом соответствии и с наблюдениями, и с разумом. И так же точно мы.

Так вот спрашивается, в этом мире, который нас радует или ужасает, разве не важно, каков он, сколько в нем измерений? Ницше, например, нам показал, как мы выглядим под взором нашего мира – вообще никто, вообще ничто. О чем вы будете принимать решение в этом самом мире? А если мы откроем, как был открыт наш мир, какой-то иной мир? Речь не просто об измерениях, а об ином устроении мира, который можно открыть. Там, может быть, жить будет совсем иначе, может быть, даже и лучше. Или все же прав Лейбниц, и наш мир все-таки лучший из миров? Тем не менее вопрос не исчезает: а каков же наш мир? Значит, имеет значение, сколько измерений у мира, какова его геометрия и физика, – для того, чтобы принять это решение, жить в нем или не жить. А ведь мы еще ни слова не сказали об устройстве нашего человеческого мира: нравов, религий, истории, политики…

Стало быть, мы спорим с вами, во всяком случае, я спорю с Камю по этому вопросу: разве можно принять столь решающее решение, игнорируя решающий орган и его устроение, его смысл, и игнорируя устроение мира, в котором мы обитаем. Игнорировать это нельзя, мы должны все это включить в наше главное решение, а если мы начнем это включать, то мы втянемся в философию, уже не экзистенциальную, а в самую что ни на есть классическую. Начнем выяснять, как нам понимать вещи, существуют ли они по единице или сообща, как нам понимать наше сообщество, как понимать наш решающий ум, нашу переживающую душу и так далее. Мы начнем входить в философию как в историю таких решающих размышлений, мы откроем философию как мысль о «что значит быть?», о «как быть?», о «быть или не быть?» – мысль, необходимо обращенную к двум внутренне связанным вопросам: что такое мысль и что такое мир? Соответственно, что такое мы живущие, мыслящие и решающие с помощью этого мышления и внутри этого мира. Так мы из этой экзистенциально заданной ситуации с необходимостью выходим к занятию философией в специальном смысле слова.

Есть некоторая настроенность человека на философскую мысль, но это только настроенность, а мысль будет развиваться и продолжаться в этом настроении. Если мы забываем про это философское настроение, мы начинаем заниматься отвлеченной философией в худшем смысле слова, мы начинаем заниматься историей философии, классифицировать разные учения и так далее. Если мы забываем наш жизненный, экзистенциальный источник философской озадаченности, то грош цена нашим «проблемам», «исследованиям», «историям» и прочим диссертациям. Но и наоборот, если мы ограничиваемся этими экзистенциальными переживаниями, пафосами, всеми этими стихами, прозами, фразами и так далее, то останемся в «мире мудрых мыслей», которыми можно, конечно, развлекаться на досуге, не принимая всерьез.

Я могу на этом закончить. В следующий раз мы подойдем к философии в том месте, где она, кажется, была впервые открыта, и попробуем войти в ее мир вместе с теми, кто впервые в нее входил. При входе стоит вопрос, который обычно пропускают наши историки и педагоги-водители[26 - «Педагог» греческое слово (??????????, «ведущий ребёнка»), так называли слуг, провожавших детей в школу.]. Прежде чем входить в греческую философию, следует задать сократовский вопрос – а что, собственно, возникло? Фалес – первый философ… А кто это сказал? Аристотель сказал. Но грозные филологи нас предупреждают, что Аристотель источник малодостоверный, все на свой лад переиначивает. Тем не менее истории философии начинают с Фалеса. Если мы все же почитаем место у Аристотеля, где он называет Фалеса основоположником «этого рода» (какого?) философии, а не вообще философии, он там через две строчки будет ссылаться на Гомера и Гесиода, что примерно то же самое говорил и Гомер. Почему же нам не начинать философию с Гомера? И как все-таки относятся друг к другу «теогонии» и «философия», миф и философия? А Платон нам скажет как бы на ухо, что это не мы, греки, всё придумали, это древняя мудрость египтян. Так почему бы нам не начинать философию с Египта и не учить египетские иероглифы, вместо того чтобы читать Платона? А есть ведь еще и индийская философия, и китайская философия… Да и что за древность без своей философии? Так что же, вся эта «мудрость» входит в наше дело? А если нет, что же такое особое началось однажды в Греции?

Есть ли у нас критерий, чтобы отличить собственно философию от чего-то очень хорошего и прекрасного, но не философии? Может, философия – это что-то частное и специальное? Мудрости много, мудрость – великая вещь, а тут у нас не мудрость, тут у нас философия. Вот все эти темы мы затронем в следующий раз в связи с этой проблемой: что возникло в Греции, что мы называем философией? То есть не мы называем, а как сами греки назвали это философией и отличили ее от софии?

Лекция 3

Дисциплина свободы

Разум – причина свободы.

    Фома Аквинский

Если хотите знать, что значит, во-первых, просто думать, а во-вторых, думать философски, то читайте всегда диалоги Платона. Что значит думать не о чем-то – об идеях, благе и прочем, – а вообще думать о чем бы то ни было. Как это происходит – то, что по-гречески называется «диалектике техне», а на русский переводится «искусство диалектики». Но это плохо, поскольку мы сбиты с толку тем, что знакомы с диалектикой гегелевской. Диалектика по-гречески – это просто беседа, «диалектике техне» – умение вести беседу. Какую беседу? – размышляющую, конечно, а не просто, как жить.

Вот эта беседа представлена в виде сократических диалогов Платона. Форма, в какой существо думающее может втянуться в такое думание, которое становится философски значимым, вот она – раз и навсегда: сократическая беседа. Можно было бы провести такую филологическую работу и показать, что что-то вроде сократического диалога скрыто во всех фундаментальных философских трактатах. В XX веке, если вы возьмете, например, Мартина Хайдеггера, человека чрезвычайно монологического и особо ни с кем не разговаривающего, или Жака Деррида, мыслителя весьма общительного, и посмотрите, как устроены их тексты, увидите постоянное задавание вопросов самому себе и ответ на них. При заранее настроенном внимании мы откроем эту сократическую подоплеку философской мысли. Это универсальный и общий совет: читая любой диалог Платона, даже «Законы», которые просто дидактика и никакого разговора, всё равно вы увидите, что форма разговора для Платона крайне важна. Вот так и мыслят в философии – разговор с самим собой.

Философия это разговор, это «диалектике техне», искусство рассуждать, разговаривать, само мышление развертывается в форме разговора с самим собой. Платон так и говорит: «Мышление это речь, которую душа проводит с самой собой о том, что она рассматривает… Мысля, (человек) ничего другого не делает, как разговаривает (??????????? – диалогизирует), спрашивая самого себя и самому себе отвечая, утверждая и отрицая» (Теэтет. 190 а)[27 - В диалоге «Софист» он повторяет: «Итак, мышление и речь одно и то же; разве что одно, а именно то самое, что называется у нас мышлением, есть беззвучный диалог (????????) с самим собой, происходящий внутри души <…>, а другое, а именно звучащий поток, идущий через уста, названо речью» (Соф. 263 е).]. Читая самые систематические трактаты, например «Этику» Спинозы, построенную математически, надо помнить, что здесь развернут тот же беззвучный разговор, порою сказывающийся в автокомментариях. Душа здесь не соглашается на первом же шагу с самой собой, а если у нее в голове сидит такой Сократ, который каждый раз ее тормошит и говорит: что ты, собственно, имеешь в виду, это все-таки не совсем понятно, я не соглашаюсь (с самим собой, и только потому способен услышать сомнения и возражения других). В сущности, можно сказать одно: научиться философии – это значит поселить у себя под черепом Сократа, который будет нас будить, как овод будит застоявшихся кобыл («Апология» 30е). Это мы, мы его осуждаем, а не афиняне там какие-то подлые, это мы обрекаем на смерть нашего собственного Сократа, потому что лень, потому что мы самоуверенны и честолюбивы: я могу поведать миру нечто важное, а Сократ пристает: ты уверен, что понимаешь, что ты говоришь? Нет, конечно, поэтому лучше я его придавлю и буду говорить свободно.

Философия это просто развитие, развертывание беседы мышления, осуществление ее на деле. Философия это не теории, не концепции, не доктрины, не «в мире мудрых мыслей», а разговор на любую тему, но неукротимый, строгий, идущий до конца, или до начал, до первых начал… Ведь вы знаете, диалоги платоновские начинаются с любой темы: что такое мужество, благочестие, как вести хозяйство и так далее, что угодно. Но если мы развертываем разговор, спор, рассуждение, то на какой-то стадии мы начинаем касаться вопросов очень глубоко коренящихся, фундаментальных. Важное, необходимое, нужное, – все это, вроде, разумеется само собой, вдруг перестает разуметься само и требует моего разумения. Более того, вы прочитаете у Канта и у Гегеля, что философия – это умение мыслить как раз там, где всё само собой разумеется, всё знакомо, привычно. Когда же оно перестает разуметься само собой, вот тогда мы его начинаем мыслить. Оказывается, что там, где мы стояли ногами на земле, там океаны (вода, воздух, огонь) – стихии мысли. Вместе с первыми философами мы попадаем не в мифические первостихии мира, а раньше того – в первостихию мысли. Философия это в большей степени как мысли, а не что всяких доктрин, учений и т. д.

Мы подходим к философии, пытаемся прояснить, что это такое, не со стороны ее учений, содержаний, не со стороны истории философии, а с той стороны, которую можно назвать так: что это за умонастроение и умоустроение, что за человеческая озадаченность, что за вопрос, который обращает внимание человека так, что в этом обращении, расположении может начаться философствование? Легко сказать, что философия это не специальность, что она настолько широкая вещь, что касается всей нашей жизни, всего мира и т. д., и поэтому не может быть специальностью. С другой стороны, тут возникает ряд больших опасностей. Во-первых, легко превратить философию в какую-то болтологию с умным видом, которая обо всем и ни о чем, а с другой стороны, еще более неприятная опасность увидеть в философии некую универсальную науку, всеобщее мировоззрение, словом, – мудрость. Если первый соблазн опасен просто потому, что каждому всегда есть что сказать по поводу «философских вопросов», здесь каждый может говорить, как положит ему на душу Бог или последняя прочитанная книга, у каждого есть свое мнение, и спасение от этого соблазна в чувстве глубокой скуки, царящей «в мире мудрых мыслей», то построение универсальных систем может всерьез увлечь. Строить мироздание легко, пока остается скрытым, на каком же базисе, на каких началах, на каких аксиомах эта всеобщая наука строится? Иными словами, чем держится это «мироздание», какими инструментами мы измеряем точность кладки, устойчивость и строгость этого универсального знания.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5