– Какие языки знаете кроме русского и украинского?
– Ихь фэрштэе унд шпрэхе дойч, – ответил ей, как сказал бы немцам.
– Надо же! – вдруг удивленно и радостно воскликнула она, – Так ты немец, а не поляк?
– Я не немец и не поляк, – ответил странной тете, не понимая, что ее так обрадовало.
– Странно, – неожиданно расстроилась женщина, – Мальчики, вы оба очень похожи на немецких детей. Я художница. И мне надо нарисовать немецкого пионера. Мне бы повезло, если бы кто-то из вас оказался настоящим немцем. Я бы его нарисовала на этой картине рядом с товарищем Сталиным, – наконец разъяснила свой интерес к нам художница.
– У меня папа настоящий немец. Его звали Адольф. А мама русская, – вдруг тихо сказал Толик Фриц. И я внезапно понял, откуда у него такая странная, оскорбительная по тому послевоенному времени, кличка.
– Он правду сказал, тетя, – поддержал товарища, хотя и догадался, кого она будет рисовать рядом с вождем, – Его потому все Фрицем зовут.
– Правда? – снова обрадовалась художница. Толик только кивнул низко опущенной головой.
А вскоре Фрица переодели в голубую рубашку и даже повязали красный галстук, хотя он и не был пионером. Его посадили рядом с картиной, и художница начала рисовать. Я впервые увидел, как рисуют картины.
Несколько дней подряд мы приходили к художнице. Каждый раз она угощала нас чаем с шоколадными конфетами. И постепенно на картине рядом с товарищем Сталиным, совсем как живой, возник Толик Фриц в синем галстуке немецкого пионера.
И снова я стою на своем привычном месте. А мимо проходит первая осень моей несчастной любви. Моросит мелкий дождик, и душа плачет из солидарности. Природа тихо умирает вместе с надеждой на счастье быть рядом с любимой. Весь двор усыпан желтыми листьями цвета разлуки. А откуда-то с верхнего этажа дома напротив доносится негромкая душераздирающая песня – чья-то непреходящая боль.
Шпав жувтэ калэндажэ,
Жувтэ калэндажэ шпав.
Что ж, только и остается – сжечь желтый календарь ушедшей жизни. А что дальше? “Я никогда тебя не забуду, Людочка”, – вдруг как заклинание повторяю про себя фразу, с которой плакал в детстве. А сейчас она всплыла в памяти и, похоже, поселилась там навечно, как и бесконечная любовь к моей миленькой подружке, неожиданно ставшей недоступной, чужой.
А вот и она – моя богиня. Легкой походкой она неслышно проплывает над ковровой дорожкой из осенних листьев. Ее гордо поднятая красивая головка так и не качнется в сторону моего приюта, обрекая на вечное одиночество. Она скользнула как легкий ветерок, не возмутив природу, но всколыхнув океан безнадежно любящей души.
Резкий взмах руки и самодельный кинжал глубоко вонзается в древесину подоконника веранды. Вспышка бессильной ярости, обращенная в молнию разящей стали, поглощена рассеченными волокнами мертвой материи. Смерть поглощает все. Чья смерть?
Людочка – это моя жизнь. Людочка – это подарок судьбы, вечную жизнь сулящий. Людочка – это память о первом, еще неизведанном волнении сердца. Людочка – это моя любовь навсегда. Живи, любимая. Живи радостно и счастливо. А я буду тихо стоять в сторонке, как сейчас, и любоваться твоей неземной красотой, чувствуя каждый твой вздох, каждый удар твоего сердца, словно ты это я – недоступная половинка моей бессмертной души.
“НАВСЕГДА” – это слово я вырезал кинжалом на подоконнике веранды в тот дождливый, но еще теплый осенний вечер.
– Паскудник! – взорвалась тишина воплем дяди Коли Василенко, мужа тети Дуси, – Я красил подоконник, старался, а ты его ножом, – возмущался главный умелец нашей коммуналки.
Неожиданно он крепко взял мою правую руку, словно в стальные тиски, не спеша повернул к себе, поднес почти к лицу и стал с интересом разглядывать кинжал.
– Чья работа? – спросил мастер – лучший слесарь автодорожного института, собравший своими руками несколько автомобилей, установивших мировые рекорды.
– Моя, – опасливо ответил ему, понимая, что меня уличили не столько в порче подоконника, сколько в более серьезном преступлении – хранении холодного оружия. Дядя Коля спокойно вынул кинжал из моей руки, обессиленной его мощным “капканом”, и продолжил внимательно осматривать мое произведение.
– Хорошая работа, – наконец заключил он, возвращая кинжал, – Где научился? – спросил, с интересом разглядывая меня. Мы с братьями с детства побаивались дядю Колю. Он был суровым неразговорчивым человеком и любил, мне кажется, только железо и хорошую работу по обработке этого самого железа. Людей он ценил лишь по их отношению к предмету его обожания – железу.
– Основам – в школе. На уроках труда. А особенностям – в кружке авиамоделистов при Дворце Пионеров, – ответил ему, пряча оружие. Кажется, пронесло.
– Хорошая школа, – снова похвалил дядя Коля, но уже явно не меня, – А что на подоконнике нацарапал? – взглянул он на подоконник, – Хорошо, не ругательство. Возьми у меня кисть и краску. Закрась без шпаклевки. Пусть останется. Сделана от души.
Два года назад эта надпись, сделанная осенью шестьдесят первого года, еще была. А сейчас от нее осталась лишь буква “Н”. И нет на свете моей любимой Людочки. Вот уже больше шести лет.
Нет больше глаз, отражавших Вселенную.
Жизнь твоя – чудо неповторимое –
Вмиг промелькнула, неудержимая,
В вечную память, в твой образ нетленный.
Так ли это? “Нет! Нет! Нет!” – кричит страдающая душа. Людочка – это моя любовь НАВСЕГДА. Людочка – моя невеста НАВСЕГДА. Живи, любимая. Живи в моей памяти и в моих мыслях. Живи, пока я жив.
– Ты где застрял, сынок? – отвлек от воспоминаний отец, – Мы тебя заждались.
И я, наконец, прошел через кухню тети Дуси и проходную кухню Абрамовых в нашу кухню-прихожую. Здесь ничего не изменилось за два года. А дальше?
Дальше ощущение жилого помещения исчезло. Нет. Письменный стол отца, сделанный еще немецкими пленными, на месте, но в каком виде. Около него два немецких стула. И это вся обстановка комнаты.
В большой комнате стоит наш разваленный старенький диван. Года три я спал на этом диване, когда он был совсем новым. А вот и никелированная кровать с панцирной сеткой. Сколько же ей лет? Трудно сказать, но я помню ее еще по лагерю. А над кроватью на стене висит все тот же репродуктор военной поры. Как ни странно, еще работает. Оттуда несется бодренькая музыка.
Я подошел к окошку в маленькой комнате и взглянул на вход в общежитие “Гигант”. Сердце, как всегда, екнуло. Там все без изменений, лишь деревья подросли, да не стало клумб и лужаек напротив здания. Все пространство безжалостно вытоптано стадами бесконечной череды студентов, снующих туда-сюда, не разбирая дорог.
Больше смотреть не на что. Нужен хороший ремонт. Сказал об этом Саньке с Тамарой. Восприняли без энтузиазма. Похоже, эта квартира больше не интересует никого. Странно.
Уже на выходе встретили Моисея Марковича – брата нашего соседа Михаила Марковича Абрамова. Оба брата преподавали математику в автодорожном институте. В мои юные годы Михаил Маркович был палочкой-выручалочкой. Едва возникал дефицит времени, я тут же подключал его к решению задачки, которая не выходила сходу. Выдав задание, уносился к своим моделям или на тренировку, а когда возвращался, готовое решение уже лежало на нашем с отцом письменном столе, и я бежал благодарить профессора. Он лишь смеялся.
– Да ты сам такую задачку в два счета решишь. У тебя математический склад ума. Я-то вижу, – частенько говорил он.
– Михаил Маркович, если бы у меня были эти самые два счета. А то только один. Подумать чуть-чуть – времени не хватает, – оправдывался, как мог.
– Ты прав. В молодости времени всегда не хватает, – грустно вздыхал он.
Я застал его пожилым человеком. Он умер, когда я еще учился в школе. Но, он был первым уважаемым мной ученым человеком, кто сообщил мне о каких-то там способностях. Вторым стал наш математик Яков Яковлевич Корф – “Я в квадрате”, как его называли в школе. Это его своевременное признание спасло меня в период депрессии, которую переживал осенью шестьдесят первого года – в выпускном десятом классе. Именно он вытащил из трясины уныния, в которую погружался все глубже и глубже.
Нет уже и Нины Васильевны – жены Михаила Марковича. То была удивительная женщина, увы, плохая домохозяйка. Ее можно было слушать часами. Ее познания о мире театра и кино были энциклопедическими. Увы, единственными личными достижениями стали дочь Вера и сын Марик. В них она вложила душу и нерастраченную энергию. Конечно же, кое-что перепадало и Михаилу Марковичу.
Моисей Маркович часто навещал семью брата. Особенно, когда Михаил Маркович отошел от дел. Моисей Маркович подхватил эстафету из рук брата – стал профессором, заведующим кафедрой. К нему я обращался гораздо реже – лишь, когда требовалась профессиональная консультация. Но, это уже было в период моей математической подготовки в университете.
Мы вышли в наш дворик. Он вроде бы остался тем же, то есть, очерченным теми же зданиями и сооружениями. Увы, это уже не тот двор нашего детства, который снится. Наш каштан стал еще солидней. Но, величавые гигантские тополя, засыпавшие пухом весь двор, уже лишены своей мощной кроны. Безжалостно кастрированные, они превратились в уродливых карликов – в приземистые толстые столбы, покрытые небольшими шапочками неправдоподобно крупных листьев.
А собственно двор. Теперь это лишь территория. Нет клумб, нет газонов. Нет столов с лавочками и вечными доминошниками. Все утрамбовано, голо, мертво.
– Азохен вей, Майор, – раздался знакомый голосок бабушки Кукли. Боже мой! Она еще жива! Сколько же ей лет – этой бодренькой старушонке, часто отбиравшей наш мяч, едва он отлетал в сторону ее палисадника? Мне кажется, не меньше ста.
– Азохен вей, бабушка Кукля. Здравствуйте, дядя Майор, – поприветствовал соседку и ее зятя, удивительное имя которого в детстве принял за звание, и долго думал, что тот служит в армии или, скорее всего, в милиции, потому что совсем не ходит в военной форме.
– Толик! – мгновенно узнала она, – Как ты вырос! Ты не уехал в Китай? Как там, в Китае? – забросала своими обычными вопросами.
Почему она решила, что я должен был уехать в Китай, не знаю. Но, всякий раз, когда приходил в увольнение из казармы, или позже приезжал в отпуск, непременно расспрашивала меня о моих делах в Китае. Старость не радость. Я обнял ее и утешил: “В Китае хорошо”. Она радостно закивала головой.