– О, я лучше уйду, – говорит он, усаживаясь. – Я сознаю, насколько визит мой не вовремя. Но представьте себе, что после вашего ухода я стал испытывать что-то вроде угрызения совести. Мне показалось, что вы просто потемнели, услышав мой окончательный отказ… По правде сказать, я вас в достаточной мере обескуражил, или, лучше сказать, деморализовал: да, но правда ли, деморализовал своим приемом и ответом на вашу попытку? Ведь будущее так скрыто настоящим от тех, которые не обеспечили его себе! Короче говоря, мне показалось – непростительно настолько ошибиться, в мои годы! – мне показалось, что вы находитесь в нужде, – прошу извинить меня – и я пришел, чтобы предложить вам… – Взгляд его обегает всю комнату, останавливается на ценных безделушках: точно судебный пристав, выбирающий, на что наложить первое запрещение; останавливается на моих лакированных ботинках, на тонкой платиновой цепочке часов, на жемчужине в моем галстуке. – Но вижу, насколько я ошибся, я удаляюсь… не правда ли?
Он не двинулся со своего кресла, он издевается. Я – в аду. А ему, по-видимому, доставляет удовольствие зрелище этой второй агонии, которую он сделает, я это чувствую, более жестокой, более мучительной, чем первая. Тонкие складки его безгубого рта пришепетывают невыносимые «хе-хе!»… И внезапно мною овладевает яростное желание раздавить моим кулаком голову макроцефала, разбить ее, как переспелую тыкву, увлечь его с собою, заставить его предшествовать мне в небытие, в котором я уж был бы, не приди он…
Я встаю… Он прочел это решение в моих глазах убийцы. С лица его точно падает маска, и оно становится высеченным из камня; широко открытые глаза, глаза бесцветные, фиксируют меня в упор своим невыносимым и изумительным взглядом… и я бессильно падаю на стул, а моя воля кружится, кружится в непобедимом Мальштроме…
Еще секунда – и лицо его стало по-прежнему лукаво-добродушным, ужасные глаза снова сделались голубыми черточками между веками, опушенными редкими ресницами. И я не возразил ни одним словом, когда он снова начал:
– Вот как? Я, значит, не ошибся. Вы доведены до этого, в вашем возрасте? Странное время! Сколько вам может быть лет? Тридцать?.. Да, тридцать лет. А я, переживший их уже дважды, до сих пор нахожу сладость в этой жизни, из которой вы хотели уйти… Уйти! Я сказал это и не беру слова назад, а поддерживаю его. Потому что вы хотели уйти, не правда ли? Ведь это углубление от вашего тела еще осталось в подушках дивана? Ведь это черные грани револьвера блестят в тени этой ткани?.. Но, быть может, вы колебались в тот момент, когда…?
Я беру браунинг; сухим ударом выбрасываю оставшийся в дуле заряд и бросаю гному. Он исследует его и кажется в высшей степени довольным:
– Хе-хе! Нет, клянусь Эзопом, это было серьезно. Маленькая капсюля из красной меди носит отпечаток курка и ясно подтверждает ваше решение; если бы гремучая ртуть была хорошего качества, то неразрешимый вопрос о том свете был бы в настоящее время уже решен для вас, если в таких случаях может быть какое-нибудь решение. Я не думал, что приду так поздно. Значит, молодой человек, мы хотели уничтожить себя, в тридцать лет!
Он снова обводит взглядом комнату. Указательный палец протягивается к портрету, стоящему на столике у изголовья, и лицо сияет от радости:
– Из-за этого?
И он разражается непрерывным кудахтаньем:
– Из-за женщины! Из-за женщины! Убить себя! Невообразимое безумие!
Он поднимается и схватывает меня за руку сухими своими пальцами:
– Молодой человек, взгляните на меня: мне шестьдесят шесть лет, и я урод. И, несмотря на это, – ни на одно мгновение, ни на мгновение блеска молнии не переставал я любить жизнь в течение этих шестидесяти шести лет и не испытывал сожаления от того, что я некрасив.
Заставив работать мозг, который скрыт под этим черепом, я развил в нем как бы мускулы. В эту черепную коробку я собрал всю сумму человеческих знаний. Тот, кто разбил бы ее в своем гневе – а об этом кто-то подумал, – (его страшные глаза издеваются надо мной), – сделал бы худшее, чем если бы предал огню все библиотеки всего мира, потому что я перешагнул через современные границы науки и вкусил несравненную радость – пробегать по ее неисследованным полям, где меня никто не опередил и не обогнал. Я думаю, что такое же чувство было бы у авиатора, если бы ему было дано вылететь за границы земной атмосферы и парить в ледяном эфире. Какое телесное наслаждение может сравниться с этим?
Я мог бы, если бы придавал ценность погремушкам тщеславия, вкусить все почести, к которым так стремятся все ученые. Из мозга моего я сделал храм и музей, в который никто не проник и в котором собраны все энциклопедии всего мира. В шестьдесят шесть лет я пережил все циклы веков минувших и предчувствовал циклы веков грядущих!
И все это я мог сделать только потому, что от самой нелепой юности я вычеркнул, вымарал, вытравил из моей жизни то нелепое чувство, тот род болезни, впрочем в значительной мере излечимой, которую называют любовью. А вы, неразумное дитя, хотели убить себя из-за женщины!
Этот высокомерный старик приводит меня в дрожь своим желанием заставить признать, что это он презирает любовь, в то время как сама любовь питает презрение к этому кощею. Но я не успел сказать ему это, потому что он уже прочел мою мысль и уже издевается, невыносимо хихикая:
– Хе-хе! Я сказал «любовь», но не «женщина», потому что, использовав некоторые свои самые незначительные идеи, я стал очень богат, а женские тела очень доступны, когда золотой ключ, открывающий их, стоит достаточно дорого. Мне не приходилось встречать непокорных, и вот эти самые руки, какими бы уродливыми они вам ни казались, в свое время обнимали самые роскошные тела.
Слушать, как этот уродливый карлик восхваляет, издеваясь, единственную вещь в мире, которой я дорожу, – это больше того, что я в силах вынести. И я хлещу его словами, как кнутом:
– Вы только выполняли телодвижения и знали лишь свою собственную радость, но не их!
– Я получал видимость любви, увеличивая за это плату!
– Гнусная пародия!
– Мне было ее достаточно. Я мог усиливать ее по моему желанию и деньгами регулировать степени восторга и проявлений его… А вот вы, молодой, красивый, любимый, познали только женское эгоистическое наслаждение!
– Вы могли их взять, но они вам не отдались. Восторг их был только гримасой, и они вытирали губы простыней после прикосновения ваших губ.
– А кто вам докажет, что это именно вас они целовали, целуя вас в губы? Могли ли вы проследить их блуждающую мысль в то время, как глаза их уходили внутрь самих себя?
Он мучает меня. Под его словами все мое мужество тает и вытекает из меня, как иссякающий источник. Я бросаю ему полными пригоршнями все мои разочарования, все обманутые иллюзии, а он издевается. Все мои сентиментальные аргументы отскакивают от его сухого цинизма, точно пробковые пули от старого заскорузлого пергамента. Сердце мое – тяжелая ноша, которая душит меня и разрывается во мне; его сердце – орган из мускулов и пустот, который, ритмически сжимаясь, питает артерии, и ничего больше.
Но вот мои растерзанные нервы не выдерживают, и я рыдаю. Он замолчал. В то мгновение, когда я спрятал мое подергивающееся лицо в складки рукава, мне показалось – или это привиделось мне? – будто я чувствую, как рука его тихо гладит мой лоб и смягченный голос шепчет: «Бедный малый!» Я приподнял залитые слезами глаза: он сидел все там же, на прежнем месте, и горькая складка не покинула его рта.
– Давайте кончать. Или вы пришли, чтобы сделать мой уход более болезненным? Чего вы от меня хотите?
– Избавить вас от непоправимой глупости – во-первых. Затем – предложить вам сделку.
– Не от вас зависело, чтобы глупость, если это глупость, не была совершена.
– Верно! Я не думал, что вы уже настолько созрели… чтобы сделать ее. Но она не сделана, и это главное. Не все ли вам равно, кому вы этим обязаны?
– Обратимся к вашей сделке.
– Чего не хватает вам для счастья?
– Любви!
В его гримасе бесконечное презрение:
– Я плохо поставил вопрос: чего не хватает вам, чтобы добиться любви? У вас лицо, которое они любят, и ваша сентиментальность, впрочем, легко излечимая – бром, валерьяна, физические упражнения, увлекательные умственные занятия, – должна вам подсказывать в нужные моменты слова, заставляющие трепетать женские нервы. В чем же дело?
Я раздумывал.
– Я беден.
– Хе-хе! Разве и вы тоже собирались покупать их?
– Это было бы для меня отвратительно. Нет! Но в наше печальное время надо иметь хоть минимум дохода, чтобы сохранить любовь. Ну а у меня нет на завтра даже куска хлеба.
– А эта роскошь, эти драгоценности, эти цветы?
– Я не хочу скатываться вниз.
– Вот мы и договорились.
Гном поднялся и стал шагать по комнате. Казалось, что шарниры его составных ног двигаются в обратную сторону. Когда он проходит перед лампой, то лучи ее, преломляясь в пушке его лысины, образуют над его черепом что-то вроде блуждающих огоньков. Стекла его очков блистают краткими молниями, и глаза его от времени до времени вонзаются в мои.
– Вы очень хотите исчезнуть?
– С меня довольно!
– Что же вы надеетесь получить по ту сторону жизни? В Бога вы не верите, раз вы убиваете себя. Измерили ли вы черный и бездонный вихрь, в который вы готовитесь бросить все то, что в вас живет? Взглянули ли вы на небытие лицом к лицу? Соприкоснулись ли вы, в безмолвии вашей мысли, с сырым холодом и удушающей тяжестью земли, в которую вы готовы закопать себя? Преодолели ли вы головокружение от этих пяти букв: ничто?
– Ах, замолчите! Я нуждаюсь в той доле мужества, которая еще осталась во мне.
– Ну, вот видите! Вы не смеете даже думать об этом.
Гном пожимает плечами. Он расширяет свои серо-зеленые глаза – и непобедимая скованность делает неподвижными позвонки моего затылка.