Рядом на низком столике – плоский блестящий и черный браунинг и маленький заряд, с капсюлей, вдавленной от удара курка. Точно при блеске молнии я снова переживаю только что пережитые мною ужасные мгновения… стиснутые зубы… закрытые глаза… нажатый курок… осечку…
Тогда я схватываю портрет, внезапно возненавидев эту женщину, разрываю его с бешенством, бросаю неравные куски в пламя камина и смотрю со жгучей радостью, как они горят, а лицо мое озаряют отблески их пламени.
Отомстить! Отомстить! О! Как я буду бороться, чтобы завоевать власть, – и отомстить!.. отомстить!.. отомстить!..
Глава II
Один знает – пять желают
– Смирно, Табаро! Смирно, старый пес! Это еще не твой хозяин; это только ветер стучится в окно.
Плохо убежденный этими словами, громадный пес обнюхивает порог, за которым тяжелая дубовая створка двери обита гвоздями, нетерпеливо визжит, нервно зевает и медленно возвращается греться, растянувшись на каменных плитах перед огромным очагом, где огонь пожирает толстые поленья каштанового дерева.
– Если в такую погоду нотариус приедет, то это будет значить, что у него возвышенное понимание своих обязанностей, – говорит Корлевен, протягивая к огню длинные ноги в гетрах и пуская к выступающим балкам высокого потолка облако табачного дыма из своей трубки.
Выслушав это, Гартог вновь погружается в тщательное изучение газеты, которую он широко развернул на старинном столе с массивными ножками, на одном углу которого еще стоят остатки нашего ужина.
– На вашем месте, Флогерг, я бы просто сел в печь, – шутливо возобновляет разговор Корлевен.
Флогерг примостился на низком табурете перед поджаривающим его огнем, бросающим на его угловатое лицо пламя пожара. Плечи его передергивает дрожь.
– В этой большой казарме замерзнешь, – говорит он низким и слабым голосом. – Все старые камни, из которых она сложена, излучают холод и ипохондрию. Если доктор Кодр будет еще медлить употребить нас в дело, то, право, мне очень хочется начать течение дел с той самой точки, на которой я остановился, когда встретил его.
Он бросает в очаг тяжелый обрубок, и в очаге поднимается вихрь пламенных искр. Язык пламени подымается вверх и делает прозрачными худые и длинные руки, которые протягивает к огню Флогерг. Под укусами огня дерево свистит, шипит, ноет, трещит и выплевывает раскаленный уголь, разлетающийся на части и выбрасывающий из себя миниатюрную дымную ракету. Собака приподымается и ворчит.
– Смирно, Табаро!
Животное полузакрывает свои стекловидные глаза под ласкающей рукой Корлевена, пальцы которого запутываются в густой и жесткой шерсти; потом собака снова ложится.
И снова молчание в обширной зале, каменные стены которой оживлены увеличенными тенями, пляшущими при свете огня. Снаружи ветер воет среди приподнятых веток деревьев, проносясь через лес. Яростное кипение реки Церы прибавляет к этим звукам мощные и низкие звуки своего бурного падения.
– Они должны были бы уже быть здесь: поезд из Болье проходит через станцию Ганьяк в девять часов. Теперь уже десять.
– Будьте справедливы, Гедик, – замечает мне Корлевен, – до вокзала отсюда два лье, а лесные дороги в такую погоду вряд ли похожи на шоссе.
Флогерг, достаточно прожарившись спереди, поворачивается на своей табуретке.
– Что это вы читаете, Гартог? – спрашивает он обычным возбужденным голосом.
Гартог заканчивает какие-то действия, начатые карандашом на полях газеты, и отвечает не оборачиваясь:
– Газету.
– А что же так увлекает в ней вас?
– Биржевой курс.
Флогерг смеется, и от смеха его делается жутко.
– И это вас интересует? Держу пари, что вы рассчитываете, как поместить вашу будущую часть сокровища.
– Поместить – о нет, употребить – да. Биржа может пригодиться и на другое дело, чем помещение своих денег.
– На какое же?
– Поглотить деньги тех, которые меня разорили, – глухо отвечает Гартог.
– Когда мы дойдем до такой возможности, – говорит Корлевен, – вы скажите мне, Гартог. Я назову вам тогда одно морское акционерное общество, с акциями которого надо будет проделать недурную игру на понижение.
Гартог пристально смотрит на Корлевена.
– Запомню, – говорит он просто.
Смех Флогерга звучит еще более горько.
– Так, значит, вы все верите в это предназначенное нам богатство, которое снова придаст вкус к шалостям жизни четырем ее обломкам, какими являемся мы?
Гартог резко поворачивается к нему.
– А если вы сами, Флогерг, не верите в это, то что же вы делаете здесь?
– А вы, Корлевен? – спрашивает Флогерг не отвечая.
– Я, – философически отвечает Корлевен, – я думаю, что когда не осталось уже терять ничего, кроме жизни, то всегда можно сделать попытку.
– А вы, Беньямин среди отчаявшихся?
Я значительно моложе всех их, младший из четверых, и они прозвали меня Беньямином.
– Я верю. Если бы у старого Кодра не было уверенности, то для чего бы ему принимать нас здесь, и при том, надо признаться, весьма гостеприимно.
– Как это чудесно – еще иметь возможность надеяться!
– Замолчите, зловещая птица, – говорит Корлевен. – Со всеми своими ужимками скептика вы среди нас четверых, быть может, самый верующий.
Флогерг поднялся; на лице его выражение беспощадной и яростной ненависти.
– Веры нет! Есть желание, да, есть, желание всеми силами души! И я думаю, что для некоторых людей, которых я знаю, лучше было бы, чтобы на головы их пал огонь, пожравший Гоморру и Помпеи, чем если в этом кармане будет лежать моя часть этого богатства. Да, Корлевен, вы правы, я хочу верить в это.
– Так, значит, спора нет! – отвечает Корлевен. – Я предпочитаю видеть вас таким, чем видеть, как вы в нерешительности изводите свою желчь. Итак… Вы подпишете сегодня вечером?
– Подпишу.
– А вы, Гартог?
– В принципе я согласен. Но я хочу еще раз послушать чтение договора и сформулировать некоторые поправки. Если они будут приняты, я подпишу.
– В вас говорит деловой человек, – шутит Корлевен. – А вы, Беньямин?